
Полная версия:
Регрессор. Заново с нулевого ранга! Том 9
Есть не хотелось, но я ел — двенадцать лет рейдов научили, что «не хочется» означает «нужно». Хлеб, лук, крутые яйца из Симиного узла, чай из термоса. Мама передала с ночным конвоем ещё и банку какого-то своего варёного чуда; Сима записала в передаточной записке: «Витаминное. Не спорить». Мы не спорили.
— Передай дальше, — Тони протянул мне банку, подхватив её снизу, чтобы я мог взять левой. — Твоя Сима страшнее окна.
— Потому и живём.
Банка пошла по рукам. Мне досталась ложка и горячий чай; впервые за ночь хлеб удалось проглотить без спешки.
Потом — ключ.
Он лежал передо мной на расстеленном брезенте, в отдельной упаковке — оплавленный стержень в гнезде, снятый с ниши у фундамента башни при четырёх свидетелях и Тагировой записи. Командный носитель. То, чем ставили метку Ланского. К торцу гнезда лезть хотелось примерно так же, как к взрывателю трофейной мины. Смотрел внимательно, руки держал при себе.
— Тит, — подвинулся на ящике, освобождая ему место у брезента. — Дай руку.
Механическая метка — моя, полевая: Тит поставил её на упаковку ключа ещё у башни, а отметку контакта снял своим счётчиком, — легла мне на левое предплечье. Тит зафиксировал контакт кольцом, я развернул ключ упаковкой к себе и приложил контакт метки к торцу гнезда — не включая, не активируя, только проверяя подлинность. Так проверяют золото по звону, а не по цене, которую тебе за него назвали.
Тит наложил снятый у башни контактный отпечаток на нынешний. Бороздки совпали, запись фазового отклика повторилась на контрольном считывании. Ключ отвечал тому носителю, который мы вынули из-под сорванной метки. Без подмены. Подлинный. Ключ сердца контура, командный, единственный, не копия, не муляж, не приманка. Тит ещё раз провёл пальцем вдоль бороздок и повернул счётчик ко мне. Я сравнил цифры с записью у башни: совпали и они.
— Подлинный, — выдохнул я, давая Титу снять кольцо с предплечья. — Катя, в опись: проверка собственной меткой, контакт, при свидетелях — Тит, Ада, Тагир, Тони. Ключ подлинный. Активации не было.
— А почему не активировать? — Стас наклонился над брезентом, но Тит загородил гнездо ладонью. — Мы же к сердцу идём. Вдруг пригодится?
— Стас, — я отодвинул брезент к Титу. — Если бы ключ был пирожком, ты бы съел чужой пирожок просто потому, что он лежал рядом? Ключ подлинный — это значит, он открывает сердце. Это не значит, что он открывает его нам и что тот, кто его оставил, не знал, куда мы идём. Пока он остаётся запечатанным у Кати. Передачу на входе оформим отдельно и распечатаем только там, где его подлинность будет нужна, а не здесь, где его подлинность просто приятна. Всё, опечатали. Дальше — хуже.
— Хуже — это что? — спросила Василиса, прижимая свежий бинт.
— Хуже — это Гоша Штерной.
Тит завернул ключ, проверил печать и передал упаковку Кате. Она убрала её в отдельное отделение чехла и застегнула его при нас. Стас отступил от брезента.
— Тут бинтом не отделаешься, — буркнул он.
Он пришёл в четыре пятьдесят — не к двору, на угол за котельной, на нейтральную полосу, как и было договорено через Кима. Живой. Похудевший, небритый, в своём дорогом пальто, которое за последние дни из дорогого стало просто тёплым, — но живой и на своих ногах, и глаза у него были глаза человека, который тоже не спал, но по другой причине: он считал.
За его спиной стоял его человек с ящиком записи. За моей — Тагир со второй записью и вся десятка в десяти шагах, потому что сделка при свидетелях — это не паранойя, это гигиена.
— Пырьев, — Гоша остановился у угла и расстегнул верхнюю пуговицу пальто. — Поздравить или сразу к делу?
— К делу, Гоша. Поздравления у нас — валюта дутая, ты сам знаешь. Ты знаешь, что у меня есть. Что предлагаешь?
— У тебя ключ, — Гоша покосился на Тагирову запись и заговорил прямо в неё. — Подлинный, я знаю, я видел, как ты его проверял, красиво, по-нищему, меткой, — и не кривись, это комплимент, я сам вырос в этой экономике. И у тебя полный A, полевой, который теперь знает весь город, включая тех, кто делать вид будет, что не знает. А к сердцу тебе нужен путь. Вход к сердцу открывается не там, где окно, и не тогда, когда контур удержан. У него интервал и схема. Интервал я знаю. Схему знаю. Дарю.
— Дарят пирожки, Гоша. Путь не дарят.
Он усмехнулся. И вот тут начался торг — настоящий, рабочий, из тех, за которыми я скучал меньше всего.
— Хорошо. Тогда так: я даю тебе проверенный маршрут и схему входа, плюс двухчасовое входное связное окно — я держу связь с твоей десяткой все два часа, мои возможности, мои люди на промежуточных точках. Взамен — доля.
— Какая? — я переставил ноги, разгружая бок. Торговать стоя после этой ночи было отдельным удовольствием.
— Он назвал бы половину трофейного. — Гоша сунул руки в карманы пальто, оставив ящик записи своему человеку.
— Он бы и город в придачу назвал. Ты не он, ты считаешь лучше. Повторяю моё: не командование — у тебя его нет и не будет. Не ключ — он лежит в Катином чехле и оттуда не выйдет. Не внешние оригиналы — они раздельно, и они не предмет торга, они предмет моей биографии.
— Что могу: фиксированная одна двадцатая моей будущей реализованной личной трофейной доли. Не командной — моей. Считай: что я заработаю в сердце лично, с того тебе двадцатая часть, когда оно будет реализовано. Не сейчас — сейчас у меня семьдесят семь рублей и пустые карманы, и мы оба это знаем. Обязательство, поимённо, при свидетелях, с записью обеих сторон.
Гоша смотрел на меня секунд пять. Я видел, как он считает — не деньги, он считал меня: сдаст или не сдаст, потянет или нет, зачем ему двадцатая, если можно тянуть половину.
— Одна двадцатая, — Гоша вынул руку из кармана и загнул один палец. — С твоей личной. Когда реализовано. А если не вернёшься?
— Тогда ты впишешь в обязательство строку, которую я продиктую сам: если я не вернусь, обязательство погашено; ни Катя, ни команда, ни моя семья не должны тебе ничего. Ты торгуешься с риском, Гоша, бери риск в цену. Мне нечего закладывать, кроме себя, и я уже дважды за эту ночь выкупил себя работой.
Он помолчал ещё. Потом сказал то, чего я не ждал, — и оттого запомнил:
— Знаешь, почему соглашаюсь? Не из-за двадцатой. Из-за того, что ты только что отказался закладывать своих. Такие, как Ланской, закладывают. Такие, как председатель, — стирают. А ты — гасишь. С такими можно иметь дело, потому что с ними можно не иметь дела. По рукам. Одна двадцатая. Интервал и схема — твои. Два часа входного окна — с моей стороны, мои связисты.
— Поимённо, — я дождался, пока Тагир развернёт к нам микрофон. — Тагир — запись. Свидетели: Ада, Тони, Стас, Гошин человек. Проговорите существо сделки вслух, оба, полностью. Никаких «как договорились».
Мы проговорили. Гоша продиктовал интервал — вход к сердцу открывался в пять ноль-ноль сегодня, окно узкое, схему он передал Тагиру на носитель отдельным файлом с контрольной суммой, и Тагир сверил сумму вслух. Никакого командования. Никакого ключа. Никаких внешних оригиналов.
А потом Гоша сказал то, ради чего, возможно, приходил лично:
— Пырьев. Последнее, бесплатно, потому что красивое. Редактор разрешил нам путь к сердцу. Понимаешь? Не вам — нам. Всем, кто дойдёт. Это не награда тебе, это пропускной режим, и он означает одно: сердце ждёт. Оно хочет, чтобы ты дошёл. И когда дойдёт до тебя, что тебя туда звали, — вспомни, что я сказал это первым.
— Вспомню, — сказал я. — И добавлю к твоим словам свои, тоже бесплатно. У меня на входе стоит внешний встречный якорь, которого нет ни в твоём интервале, ни в твоей схеме, ни в редакторском режиме. Катя. Снаружи. С независимыми часами, с Жениными тридцатиминутными замерами, с каналом связи ограниченным и с задержкой — я не телепортируюсь, Гоша, я выхожу на связь по расписанию, — но она там, и её часы тикают не по их системе и не по вашей. Так что когда сердце решит, что позвало меня на своих условиях, — оно обнаружит, что я пришёл на своих. Свидетелей достаточно? Тогда до окна.
Гоша посмотрел на меня долгим взглядом человека, который впервые за очень долгое время встретил партию, в которой нельзя купить ни одну фигуру, — кивнул, развернулся и ушёл со своим человеком и своим пальто в серое предутреннее.
— Он не врёт про интервал? — Василиса проводила его взглядом и поправила край бинта, попавший под рукав.
— Он врёт всегда понемногу, — сказал я. — Поэтому мы не идём по его схеме слепо. Тит — отдельная механическая метка на входе, механический счёт у Риты, Ада ведёт журнал против его контрольной суммы. Схему проверяем первым коленом, как проверяли всё эту ночь: если она ведёт туда, куда говорит, — идём. Если она ведёт туда, куда удобно Ланскому, — я двенадцать лет хожу по каналам, Гошина бумажка не сильнее моей памяти, а память, на минуточку, не списывается.
Перед входом — опись и расклад. Аким проверял трос за нашими спинами, Тит пропускал провод сквозь ладонь, выбирая перекрут. Дождался, пока все повернутся ко мне, и начал.
— Десять. Я — Пырьев. Ада — журнал и второй стук. Тагир — связь, заходит с нами, провод держит Тит. Аким — замыкающий с тросом. Василиса, Тони — ближний порядок. Стас — с Ритой средний, счёт людей постоянный. Лёва — боевое прикрытие, пика короткая, бедро бережём, бег не твой, Лёва, твой — упор. Тит — зажимы, контакты, механика. Катя... — Повернулся к ней. — Остаётся снаружи.
— Знаю, — Катя положила ладонь на чехол, второй придерживая журнал у счётчика. — Внешний якорь. Часы, замеры, связь по расписанию — каждые двадцать минут сеанс, я слышу вас с задержкой, вы меня с задержкой, и никакой паники, если пауза длиннее: канал там узкий, я разберусь, где канал, а где вы. Стас передал мне четверых пленных бойцов, Василиса — техника из второго жилета с его коробкой. Всех пятерых я уже передала армейскому посту с подписанной передачей — к дежурному Рощина, отдельно от вас, не смешивать. Коробка принята отдельной строкой, запись его показаний — у Кима. Рощин по моим подтверждениям провёл дистанционный контроль при опоре со свидетелями. Экстренный маршрут зафиксирован отдельно. И, Дима, — старый долг не прощён. Ни тебе, ни ему. Это тоже в счёт.
— В счёт, — согласился я. — И ещё. Права на режим тридцать девять — сорок четыре и проверка сорок четвёртого дня назначены сегодня, но это не бесконечный допуск, Катя. Один проход. Что увидим — зафиксируем и выйдем с носителями. Блокиратор, оригинал команды подавления, подписанный запрет, лист четыре-сто-семнадцать-двадцать три, контактное кольцо — всё в раздельном защищённом хранении у тебя, всё живое, ничего не жжём. Источники нам ещё нужны: исходный плательщик переноса взрослого B остаётся закрытым номером. Ланской правил готовую запись. Кем был плательщик и откуда пришло требование стирания — два открытых вопроса, и мы не сольём их в один только потому, что идём к сердцу. Домой, к Нине и Симе, за стопор — вечером, с полными руками.
— Виктору передать? — Катя перевернула страницу, оставив палец на записи о долге.
— Скажи ему два слова: «Номер держит». Он поймёт. Он из тех, кто понимает с двух.
Пять ноль-ноль. Входное окно открылось. Я оглядел их в последний раз — не как командир, как человек, который привёл этих людей к двери в сердце контура и собирался первым в неё войти с правой рукой петлёй, рёбрами в оркестре и левой, которая сегодня дважды держала город.
— Правила те же, что всю ночь. Люди дороже приборов. Приборы дороже моей гордости. Моя гордость не дороже никого из вас. Если я упаду — замыкает Аким, ведёт Тагир, якорь — Катя, и вы доносите носители до неё любой ценой, кроме своей жизни. Жизнь дороже носителей, носители дороже мести. Всё. Надевайте.
Тагир подал мне короткую пику — Титову, честную. Длинная уже сидела в ремне. Две пики, различимые, свои.
И тут Ада тронула меня за рукав. Она стояла с журналом под мышкой и смотрела мне в лицо — не на губы, в лицо, что у неё означало самое серьёзное. Потом подняла левую ладонь, показала на небо, где над крышами висел контур — внешний, замкнутый, удержанный, наш ещё на тридцать пять часов, — потом на меня, на десятку, на дверь в подземный ствол за котельной, которая уже начинала подсвечиваться изнутри ровным, дрожащим, вертикальным светом. И сложила руки домиком, накрыла сверху — и подняла выше головы.
Целое — выше. Выше первой жизни.
— Да, — сказал я, повернувшись к ней полностью, чтобы прочитала каждое слово. — Выше. Идём.
В пять ноль-ноль мы вошли в ствол — десять полевых людей, один за другим, работа за работой, шаг за шагом, — и Катя осталась снаружи, с часами, с замерами, с каналом и задержкой, с целым городом за спиной.
Свет навстречу шёл снизу, из глубины, четырёхголосый — я услышал его раньше, чем увидел источник: четыре ноты, сплетённые в одно ровное звучание, живое, дышащее, ждущее. Хор. Не метка, не окно, не геометрия — голоса. Четыре голоса в сердце контура, и они пели так, как поёт то, что привыкло, что к нему приходят и не возвращаются.
Шёл первым, короткая пика в левой; на каждой ступени приходилось сбавлять шаг, пока отпускало рёбра. За спиной Тит фиксировал контакт, Рита считала людей.
— Десять, — донеслось сверху. — Аким, замыкай.
Трос шуршал по камню. Ада держала ладонь на стене ствола, и её стук уходил вниз, к четырём голосам. Своих я слышал ближе. Пока — ближе.
— Всё своё время знает, — сказал я тихо, больше себе, чем им. — Посмотрим, чьё.
Хор внизу сменил ноту — первую за всё время нашего спуска. Он нас услышал.
И начал прибавлять голос.
Глава 5
Перед спуском, у самого входа, Катя передала Титу сухую капсулу с ключом. Он сверил наш контактный отпечаток на упаковке, убрал трофей в отдельный карман инструментария и защёлкнул клапан.
Катя придержала раскрытый чехол локтем и вынула из другой ячейки закрытый футляр.
— Низкий D. Инга передала мне под расписку, пломба целая. Торговый резерв, — она повернула бирку к Титу. — С ключом не смешивай.
Стоял рядом и видел, как футляр перешёл из её руки в его. Тит провёл большим пальцем по пломбе, сверил маркировку и показал мне целый стык крышки. Затем убрал футляр в другой карман инструментария, отдельно от сухой капсулы, и затянул клапан.
— Здесь запас, здесь ключ, — он коснулся двух застёжек по очереди. — Достану по одному.
— Запас закрытым и несём, — кивнул я. — Пока он нам не нужен.
Катя отметила передачу и закрыла чехол. Подписанный запрет, целый блокиратор, исходная команда, кольцо посредника и лист четыре-сто-семнадцать-двадцать три остались в её раздельном хранении за внешним якорем. Ни одним из них сердце мы открывать не собирались.
Ствол вёл вниз, и с каждым метром голос рос.
Не громкость — рост. Внизу пели четыре голоса, и я, человек, двенадцать лет слушавший кладку, трубы и швы, впервые слышал, как поёт камень так, что шевелятся волосы на руках. Четыре ноты — низкая, две средние и одна высокая, тонкая, как проволока, — и высокая была самая страшная, потому что она шла не снизу. Она шла из стен. Из всех стен сразу.
— Стоп. — Перегородил ступень короткой пикой, и десятка встала. Тит сзади придержал провод, чтобы остановившиеся не наступили на петлю.
Мы стояли на четвёртом колене ствола — я посчитал по памяти, Тит по механическому счётчику, Рита по своей книжке, и все три счёта сошлись, что бывает не всегда даже у нас. Свет изнизу был ровный, тёплый, почти домашний, и от этого хотелось идти быстрее. Именно от этого и хотелось. Двенадцать лет научили: когда место зовёт — считай, кто зовёт.
— Слушайте все, — говорил я тихо, повернувшись лицом к Аде, чтобы она читала, и голосом — к остальным. — Внизу — не механизм. Голоса. Четыре. Они не кричат — они поют, и пение это работа: оно тянет. Вы чувствуете тягу?
Чувствовали. Тони поймал себя на том, что шагает вниз в ритме высокой ноты, и с усилием вернул ногу на прежнюю ступень. Стас сглотнул дважды. У Василисы пальцы постукивали по бедру в такт, и она убрала ладонь, как убирают с горячего.
— Ада. Стена. — Дождался её взгляда и указал на кладку возле трубы.
Ада уже стояла ладонью на кладке. Она закрыла глаза, постояла — и стукнула по трубе один раз. Стоп. Потом показала мне четыре пальца и сжала-разжала их: пульсация. Четыре источника, и они дышали не вместе — по очереди, передавая друг другу фразу, как передают ведро по цепочке.
— Они поют по кругу, — сказал я. — Один ведёт, трое подхватывают. И когда ведущий выдыхается — его сменяет следующий. Запомните это слово: сменяет. Оно сегодня будет главным.
Первое колено зала открылось внезапно — ствол просто кончился, и мы встали на пороге круглой камеры, шириной с манеж, и увидели их.
Четверо. Они не прятались. Они стояли в четырёх точках по кругу — не люди и не машины: рост человеческий, тела из тёмного гладкого вещества, и на месте лиц — горла. Просто горла, раскрытые, работающие, живые, без всего остального, что есть у лиц. Четыре горла, четыре ноты, и камера дышала их пением, как дышит кузня горном.
И они нас увидели. Не глазами — некстати было — а иначе: я почувствовал, как по моему телу прошла тонкая, отвратная волна ощупывания, как будто меня прослушали, как прослушивают чемодан на вокзале.
— Не двигаться. — Уперев пятку в стык плит, остановил начатый шаг. — Стоим. Думаем.
Верхний — тот, что стоял на уступе у свода, на стороне, где высокая нота рождалась из стены, — запел громче. И тут случилось то, из-за чего я потом назову этот день днём, когда я впервые испугался не за тело, а за счёт.
Пение качнулось — и на полтора удара сердца камера показала мне нас самих. Не отражение. Нас через три секунды: я видел, как Тони делает шаг влево, как Стас поднимает руку, как я сам поворачиваюсь, — а потом три секунды прошли, и Тони шагнул влево, и Стас поднял руку, и я повернулся. Точно. Кадр в кадр.
— Так, — сказал я, и голос мой сел на полтона. — Они показывают друг другу наше будущее. Три секунды. Четыре сторожа, каждый видит на три секунды вперёд, и все четверо видят, что видят остальные. Значит, любой мой удар они узнают за три секунды до удара — от трёх свидетелей сразу.
— Тогда как драться? — Лёва переставил опору под здоровую ногу, примеряясь к полу. Спросил спокойно, по-хозяйски, и я люблю его за этот голос: когда Лёва спрашивает «как драться», значит, драться будем, вопрос только в технологии.
— Пока — никак, — сказал я. — Сначала разберем их на роли. Всё в мире — работа, и у каждой работы есть выход и вход. Тагир, что с проводом?
— Провод цел, — Тагир поднял свободную петлю и пропустил её мимо Стасовой пятки. — Связь с Катей — по расписанию через десять минут. Внутри камеры сигнал скачет — канал идёт с задержкой, но идёт.
— Хорошо. Ада — стена. Ты будешь читать их пение полом и кладкой. Если я прав и они поют по кругу, значит, у них есть смена. Смена — это пауза. Пауза — это окно. Рита — счёт людей, постоянно, вполголоса. Тит — зажимы наготове, механический счётчик мне в ладонь.
Тит поднёс циферблат к моей левой, занятой короткой пикой. Сверил ход и оставил прибор у него: пусть держит передо мной, пальцами за древко я ещё послужу.
— Все остальные — кольцо, спинами к центру, лицом наружу: камера одна, но я двенадцать лет не верю комнатам с одним выходом.
Они перестроились — тихо, слаженно, десятка, которая за одну ночь научилась перестраиваться на моё «все». И я остался в центре, лицом к четырём горлам, с короткой пикой Тита в левой и памятью, которая не списывается.
Дальше было двадцать минут самой унизительной разведки в моей жизни — и самой полезной.
Пока показывал. Делал движение — короткий шаг, замах корпусом, ложный перенос веса — и смотрел, кто из четырёх реагирует и как. Верхний, у свода, отвечал первым: его нота вспыхивала раньше всех, он и был глаза. Правый нижний — он брал моё движение и сразу оглядывался на левого нижнего: они работали в паре, как связка, и их ноты переплетались. А четвёртый, дальний, у выхода из камеры в глубину, — четвёртый молчал дольше всех и пел тише всех, и я понял его роль последним и понял холодом: он не смотрел на меня. Он смотрел на моих.
— Слушайте меня внимательно, — сказал я, не повышая голоса, потому что пение сверху начало прибавлять, будто оно чуяло, что его разбирают. — Роли. Верхний — глаза, он читает движение первым и раздаёт остальным. Правый и левый нижние — руки, они работают в паре, их огонь пойдёт перекрёстно. А четвёртый, у прохода, — он солист. Он не бьёт. Он поёт. И поёт он не мне — он поёт вам. Панику. Он вслушивается в группу, находит самый дрожащий голос и начинает ему подтягивать. И когда группа дрогнет вместе — они ударят все четверо сразу, в согласованную секунду, которую мы сами им подарим.
— То есть они бьют не по нам, — медленно сказал Тагир. — Они бьют по нашему согласию испугаться.
— Они бьют по нашему согласию, — сказал я. — Запомнили. Это не бой мускулами. Это бой против хора, и хор этот — мы сами, если позволим себе спеться не на свою музыку.
И тут верхний — глаза — запел резче, и камера снова качнулась: три секунды будущего легли на пол, как простыня. Я видел: Тони падает, у Василисы из плеча рвется рукав, Лёва охает и садится, Рита роняет книжку, и удар идёт — не пикой, не огнём, а звуком, плотным, как ударная волна от взорванной трубы, и идёт он в правый нижний угол кольца, туда, где стоят Тони, Лёва, Рита.
Три секунды. У меня было три секунды, и я знал заранее — как знают они.
— Тони! Лёва! Рита! ПОЛ! ЛОЖИТЬСЯ!
Они легли. Не потому что поверили в мой дар — потому что за ночь научились верить в мой счёт. Звук пришёл туда, где секунду назад стояли их груди, прошёл над спинами, своротил с кладки пласт камня размером с подушку — и умер.
А дальше я сделал свой ход. Не красный, не героический — плотницкий, как вся моя жизнь.
— Тит! Механическую створку! Из ремонтного комплекта — на колено распорки! — Верхнее горло пело из стены, из точки над уступом, и точка эта была видна, и в трёх шагах от неё в кладку была вмурована старая сервисная скоба с планшетой — мёртвый остаток времён, когда эту камеру обслуживали люди. Я бросил короткую пику вверх — не в горло, пикой в горло я не достал бы, — в скобу. Скоба вырвалась, планшета отвисла на одном болту. — Тит! Камень в распорку! Экранируй точку!
Тит понял раньше, чем я договорил. Клин уже торчал у него между пальцами, пока я ещё показывал скобу. Тремя движениями он вбил клин под отвисшую створку, и металлическая пластина встала между верхним горлом и залом — косо, криво, на честном болте и честной злости.
Высокая нота из стены срезалась. Верхний хранитель запел — и услышал сам себя, запертого в железной коробке. Три секунды будущего больше не ложились на пол. Глаза хора ослепли на одно горло.
— Вот так, — сказал я, и рёбра ныли, и левая ныла, а голос был мой. — Без глаз будущих — вы просто четыре громких рта.
Хор понял это тоже — за один круг, этот понимал быстро, все они в этом контуре понимали быстро. И хор сменил солиста.
Это было видно телом: верхний обмяк на уступе, его нота ушла в шёпот, а дальний — тот, четвёртый, у прохода, который пел для моих, — вдруг поднял горло, и оно раскрылось во всю ширь, и он запел так, что у Стаса подогнулись колени, а у Акима дёрнулась рука к тросу без всякой команды.
— Не слушать! — гаркнул я. — Ада! Ритм! Дай ритм пола!
Дождался, пока Ада посмотрела на меня, и показал двумя пальцами парный ритм, который мы условились держать на спуске. Она прижала ладонь к трубе, затем начала стучать. Условный счёт, заранее проверенный всеми, — здесь он был надёжнее моего крика. Её кулак стучал по трубе простым, тупым, честным ритмом — раз-раз, раз-раз, — тем самым, каким в старых завалах я выводил людей под акустические приманки: ритм, который тело хватает раньше уха, ритм, который громче паники, потому что он проще. Десятка дышала по Адиному стуку. Я дышал по Адиному стуку. Пение дальнего текло поверх, искало трещину в каждом, находило — Стас держался, Рита считала вполголоса, Тони лежал на полу и шевелил губами в такт — и не находило.
— Слышишь? — сказал я хору — честно, вслух, потому что за два дня имею право разговаривать с тем, что ждёт. — Ты поёшь страх. А она стучит счёт. Счёт всегда громче. Счёт — это работа, а страх — это погода. Работа переждёт погоду.

