
Полная версия:
Верю, надеюсь, люблю
Стою, не отводя глаз от классического особняка с колоннами. Это Дом творчества писателей имени Серафимовича. Сколько тысяч творцов, великих и невеликих, работало в этих стенах. Сколько поколений сменилось за десятилетия. Сколько написано книг. Порой здесь проходили и съезды Союза писателей, и совещания, и разные семинары. Например, двухнедельный «Семинар молодых талантов», в котором участвовала и я, грешная. Конечно, рядовым членом. А Казаков тогда уже ассистировал ведущим мастерам. Финансировал семинар (где мы, как в раю, вкусно ели-пили, на лыжах бегали, по вечерам смотрели кино и… заседали, конечно. Вслух читали, спорили и горячо обсуждали свои работы), и всё это оплачивали и Литфонд СП, и ЦК комсомола страны. Вот так в СССР воспитывали и берегли молодые таланты. А что за окном сегодня? Лучше уж не смотреть.
Воспоминания мои перед малеевским особняком накатывали как волны. Вокруг в лесу разбросаны деревянные коттеджи. Туда путёвки были дешевле. Но не каждый творец соглашался трижды в день (завтрак, обед, ужин) бегать в центральный корпус. А я любила. По морозцу, со скрипом. Прелесть! И вот теперь стою у колонн в раздумье… А что это вон там лежит в стороне?
В недоумении смотрю на небрежную пёструю кучу книг. Она как малая египетская пирамида. Оказывается, какой-то богатый коммерческий банк уже купил у Литфонда старинное здание и теперь освобождает под свои нужды все его помещения (кроме ресторана-столовой). Ликвидировал даже библиотеку. Оторопело смотрю на книги. Многие годы писатели дарили их родному дому. И, конечно, с автографами. Лёгкий снежок заметает эту печальную пирамиду. Наклоняюсь, беру крайнюю небольшую книжонку. Перчаткой сметаю снежинки с обложки… Господи!.. Да это же Казаков!.. Полистала страницы. Остановилась на содержании. Знакомые всё названия. А вот «Звон брегета». Боже мой! Это же чудесный ранний его рассказ.
И написан был именно здесь. И впервые прочитан на «Семинаре молодых талантов». И горячо обсуждён «литталантами» вдоль и поперёк. Написан он в чисто казаковском стиле и духе. Взгляд автора на событие и героев как бы со стороны. И читатель – уже как бы соавтор писателя. Да и всё творчество Казакова буквально пронизано любовью к миру. К речному туману, зелёной травинке, капле дождя, дыханию женщины. К миру прекрасному и всё-таки бренному. Грешному… Помню, как завистники, соперники (и молодые, и старые мастера) стали сплетничать: мол, автор Бунину подражает. Мол, он эпигон. Под Бунина пишет. И пошло-поехало, поползло шельмовство. Даже цитировали со смешочком: «Не делай под Маяковского. / Делай под себя». А мне хотелось спросить: «Ну а что ж вы-то не пишете, например, под Пушкина или Шекспира?.. Что, не получается?.. Кишка тонка?..» А Казаков самобытен предельно, даже с избытком. Второго такого нет и не будет (как, впрочем, и Бунина, и Набокова…).
А «Звон брегета» – рассказ печальный. О том, как молодой корнет Михаил Лермонтов, всегда мечтавший встретиться с великим Пушкиным, своим кумиром, наконец однажды, решившись, прибыл на Мойку, 12, к дому поэта. Уже смеркалось, когда корнет издали вдруг увидел, как к высоким парадным дверям подкатили сани и из них кто-то на руках вынес, как ребёнка, еле живое тело. С запрокинутой кудрявой головой и безжизненно повисшей рукой… В этот момент в кармане корнета зазвонили часы, его круглый швейцарский брегет с откидной крышечкой. И всё дальнейшее происходило как бы под тихий звон дорогого брегета…
Переоценить творчество Казакова невозможно. Его надо изучать и в школах, и в вузах. И его стилистику, его поэтику, этику, и особенно мысли-смыслы. И чем раньше, тем лучше. А нынче даже имя его почти забыто. Преступная расточительность! А сколько в нашей истории забыто прочих великих русских! Но это не аргумент забывать и бесценного Казакова. И этим должно заниматься государство… Пускай, конечно, стоит на Арбате Турандот – персонаж сказки итальянца Гоцци, пусть стоит и наш яркий бард-менгрел Окуджава. Но славянин Казаков Юрий Павлович – обязательно. С его благодатным творчеством и чудо-заветами: «Изучай!.. Люби!.. Будь!..»
Об Иосифе Бродском
Реплика
Какую биографию, однако, делают нашему рыжему!
А. АхматоваЯ ни с кем не собираюсь обсуждать свою частную позицию в отношении Бродского. Особенно с живущими за рубежом. Эмигрантами или просто «слинявшими» с Родины. Однако не могу не отметить в своей дневниковой прозе хотя бы репликой поэта Иосифа Бродского (лично я не была с ним знакома. Он тусовался и жил в Ленинграде, я – в Москве). Во-первых, потому, что он мой современник. Так сказать, единовременник. Во-вторых, потому, что он большой и серьёзный талант, рождённый моей страной. А поэт и человек талантливый не может быть, не может значиться и оставаться без Родины (даже если его выставили оттуда). А он попытался, став эмигрантом, якобы Человеком Мира, отстраниться, освободиться от любви к ней. Однако всё равно никак не мог быть, жить без Отчизны. Ну просто не смог. И там, на Западе, при всей «шоколадной» жизни и разных увлечениях и любовях интуитивно цеплялся за всё русское, русскоязычное, которое хоть отчасти, хоть чем-то и как-то напоминало ему, имитировало ощущение Родины.
Помните документальный фильм: Бродский в обожаемой им Венеции, на улочках и в кофейнях, проводит время – беседует, курит, смеётся, попивает с приехавшим из России ленинградским поэтом Евгением Рейном? Вполне симпатичный фильм. Для чего Рейну нужен был Бродский – это и дураку ясно. А вот зачем Бродскому нужен был этот самый деятель из России, старый дяденька Рейн?.. Для интереса? Да нисколько. Нисколько. Всё это фикция, фальшь. Просто это было удобное зеркало, видеодокумент, который останется для россиян и после него, Бродского (это он понимал. Даже оба, думаю, понимали). Просто это продлит пребывание памяти о нём на земле. Да и вообще этот ленинградец Рейн – русскоязычная кроха, крошка, но с запахом хлеба его русской Родины. Именно это и вдохновляло его на полупустое общение…
Правда, в последние годы Бродский мог бы вернуться (пусть даже на время) на Родину, погостить, поцеловать любимую землю. Но нет, не вернулся: бес не дремлет, вцепился в его многоценную душу… И… победила гордыня. Спесь победила поэта-гения. Но даже и похоронить себя он завещал хоть и в Венеции (на кладбище островка, что рядом, через пролив), но всё же в её «русской части», поближе к Игорю Стравинскому, Сергею Дягилеву – русским гениям, частичкам России. Лежать рядом с земляками всё-таки уютней. Вот они, рядом – лишь протяни руку. Но все эти душевные тонкости были, конечно, скрыты от всех, кто вокруг. Это были Тайны. Возможно, и для самого поэта…
Воистину, гордыня – убийца его души. Самый страшный и смертный враг. Да и первый грех в ранге всех прочих грехов. Вот и лежит наш Иосиф, нобелевский лауреат, в Венеции – чуждой, мокрой, придуманной им самим для себя и веками уже обсосанной всеми СМИ. Ну не под грязным же Нью-Йорком лежать, в конце-то концов (где он и умер. Потом эксгумация и Венеция)? А лучше и чище (пусть зыбко и без опоры, фундамента), но в цветочках на затерянном клочке-островке, неумолимо тонущем, безвозвратно уходящем вглубь, на дно моря… А жаль. Очень жаль. Всё могло быть совсем, совсем иначе. И ведь он это знал. Не мог не знать.
Концерт с шампанским
Рассказ
В середине девяностых годов мне позвонила знакомая – музыкальный редактор радио «Маяк» Галина: «Вас очень хочет видеть музыкантша Татьяна Ивановна Лещенко-Сухомлина. Вы знаете это имя? Мы ей случайно сказали, что вы внучка Плевицкой, и она умоляет нас познакомить с вами».
Я, конечно, знала это имя, известное тогда на всю страну, и потому удивилась. В середине лихих девяностых эта бабушка была очень популярна во всех СМИ. И на радио, и на ТВ. Она была музыкантом: хорошо пела, играла на гитаре, а главное, была «документом времени» – всего двадцатого века. На экране ТВ то и дело появлялась эта очаровательная седенькая старушка. Она ещё до войны с Гитлером эмигрировала из СССР в США. Была женой очень богатого американского коммерсанта, родила двоих детей. Пользовалась всеми правами тогдашней культурной западной богемы. Познала Нью-Йорк, Лондон, Париж. Но всё же вернулась на Родину и тут, как и прочие возвращенцы, хлебнула много горестей, стала заложницей нашего тяжёлого времени.
Сегодня её пожилая дочь поселилась в Москве, на Тверской, а сама Татьяна Ивановна снимала квартиру в переулке на Соколе, в хорошем доме, на втором этаже. Несмотря на преклонный возраст, она пела красивым, чистеньким голоском и сама себе мелодично аккомпанировала на гитаре. До революции получила прекрасное дворянское образование, играла на разных инструментах и владела рядом иностранных языков. А в 90-е годы XX века, после гибели СССР, на эту редкую эмигрантку началась повальная мода. У неё был свой особенный репертуар. И классика – лирические романсы, и цыганщина, и предвоенные и военные песни Исаковского, Соловьёва-Седого и прочих советских поэтов и композиторов. Успех её был грандиозен, письма от поклонников со всей страны приходили мешками. Она не только пела, но и симпатично рассказывала о своей не такой уж тяжёлой эмигрантской доле. И однажды поведала прямо в эфир о концертах Рахманинова, гастролировавшего по США вместе с народной певицей Надеждой Плевицкой, тоже эмигранткой, песни которой – «Ухарь-купец», «Коробейники», «Вдоль по Питерской», «Хас-Булат удалой», «Бродяга» и др. – Татьяна Ивановна выдавала в эфир. А музыкальный редактор «Маяка», молоденькая Галина, однажды невзначай заметила в студии: «А знаете, Татьяна Ивановна, в Москве ведь проживает внучка Плевицкой, писательница Ракша». И это привело эмоциональную старушку в полный восторг. Она захотела непременно и поскорей повидать эту самую внучку.
И вот мне по телефону неожиданно раздался звонок с радио «Маяк». Не смогла бы я принять у себя такую музыкальную знаменитость. Я просто обалдела и растерянно согласилась.
Вскоре я приготовилась, накрыла на журнальном столике, как теперь говорят, «поляну» с закусками, фруктами и бутылкой шампанского и пригласила коллегу-подругу, живущую неподалёку. В назначенный вечерний час к моему многоэтажному дому на Аэропорте приехала машина с надписью «Радио „Маяк“». И я скорей отправилась на лифте вниз, в холл подъезда, где сидела наша консьержка, встречать «высокую» гостью. Её, как и полагается, сопровождала свита, пусть и небольшая: моя давняя знакомая Галя, музыкальный редактор, и пара молодых людей, её соратников по редакции.
Я совсем не такой представляла себе эту девяностолетнюю знаменитость. Она не была сморщенной старушонкой. Без головного убора. Седая, белая, по-детски подстриженная чёлочка спускалась до глаз. Острый взгляд живых тёмных глаз и неожиданно белоснежная искусственная улыбка, как говорится, голливудская. И пальтецо на ней было совсем невзрачное для такой медиаперсоны. Видно, гонорары плохие.
– Так это вы и есть внучка Плевицкой? – спросила она радостно, глядя на меня. – Похожа, похожа! Не из родни́, а в рóдню.
И я, сердечно, радушно её поприветствовав, показала на дверь нашего грузового лифта:
– Вот и хорошо. Как раз нам на всех пятерых места в лифте хватит.
И вдруг она как бы оторопела. И взгляд потух.
– Как – в лифте? Каком лифте?
Редактор Галина тотчас спросила:
– А на каком этаже вы, Ирина, живёте?
– На последнем, четырнадцатом.
И тут с гостьей произошло что-то неожиданное.
– Как – на последнем? Что вы! Нет-нет, я не поеду, я не могу! – И даже отступила на шаг.
Тут же наша редакторша пояснила:
– Понимаете, у Татьяны Ивановны клаустрофобия. Болезнь замкнутого пространства.
– И что же делать теперь? – Я буквально обомлела. – Я же так вас ждала. Так готовилась. Не здесь же нам, в конце концов, общаться?
Но тут неожиданно выход из положения нашёл один из сопровождавших молодых людей.
– У вас есть какой-нибудь стул? – живо спросил он у консьержки, сидевшей поодаль.
– Ну конечно, есть. Вот этот хотя бы, – вставая, сказала она. – А я другой из подсобки возьму.
И дальше произошло невероятное. Два молодых человека, усадив маленькую старушку на стул, понесли её на соседнюю внутреннюю лестницу, чтобы от марша к маршу, от пролёта к пролёту поднимать вверх на мой последний этаж. А мы с Галиной с удовольствием поехали лифтом, как простые смертные, и на общем балконе стояли и ждали, когда наконец гостья вознесётся на верхний этаж. И она таки в самом деле вознеслась. Её вознесли.
И уже в моей гостиной, оглядев картины и посмотрев в окно, она прошла к старинному креслу у декоративного камина, который мы когда-то соорудили с моим мужем-художником, и весело заговорила:
– И как это можно жить в квартире, когда за окном такая красота?.. Какая же вы счастливица – каждый день видеть не только эту живопись, но и эти чудные пейзажи… Как же хороша наша Москва-матушка. Особенно вечером. – С минуту молчала. – А вон там виден и мой Сокол. Правда, моя квартира на втором этаже, но по лестнице поднимаюсь сама. А вот замкнутых пространств и лифта смертельно боюсь. Меня когда-то на Лубянке на допросы на лифте возили. Всего-то четыре этажа, а страх и болезнь на всю жизнь остались.
Мы не спеша расположились за столом. И, слава Богу, нам всем, и моей подружке, и гостям, хватило места за длинным журнальным столиком. Правда, я волновалась, хватит ли на всех одной бутылки шампанского.
– А вы действительно на свою бабушку очень похожи. И ликом, и статью, – продолжала гостья, то и дело поглядывая на меня. – А поёшь ли?
Я отшутилась:
– В хоре. – И тут же стала неубедительно оправдываться: – Медведь на ухо, конечно, не наступил. Я даже музыкалку окончила по классу фортепиано. Но не пою… – И тише добавила: – Я пишу… рассказы.
Она сочувственно помолчала. И снова:
– А мы, эмигранты, очень её любили. Залы всегда битком. Плевицкая – это был голос самой Руси. И мы с моим первым богатым мужем-коммерсантом даже ездили за ней по Америке. В те годы у меня началась жуткая ностальгия. Прямо сердце щемило по дому. Каждую песню её я буквально впитывала. Внимала. Для нас она была не просто певица. Актриса. Из каждой песни она устраивала настоящий спектакль. Все в зале буквально плакали. А великий Рахманинов ей не просто подыгрывал, он аранжировал многие её песни. Да она и сама много их написала. И слова сочиняла, и музыку. Например, «Золотым кольцом сковали», чудная шуточная «Что ты, барин, щуришь глазки?». Порой их со сцены даже объявляют народными, а у них есть не просто исполнитель, а автор – Надежда Плевицкая. Моя дочка и в Москве ищет и собирает её клавиры. У меня и тут, на Соколе, кое-что есть.
В углу моей гостиной, возле пианино, всегда для гостей стояла большая жёлтая гитара. Я на ней не играла, но несколько звучных мажорных аккордов всегда могла взять. Татьяна Ивановна тоже заметила эту гитару и попросила дать ей. Маленькой ручкой она умело начала перебирать струны. И всё вокруг сразу преобразилось, словно бы расцвело. Гитара оказалась на удивление настроенной, звучала великолепно. Её мелодичный звук наполнил пространство комнаты. Гостья ещё побренчала на струнах. За столом все замерли в ожидании. И тут она и вправду протяжно запела совершенно неожиданную, старинную, почти забытую песню:
– Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой, ямщик, уныло напевая, качает буйной головой…
И мне показалось, будто стены моей комнаты раздвинулись, расширились до волжских зимних просторов. И по этим снежным далям уже мчалась лихая русская тройка. Татьяна Ивановна сразу стала центром застолья, центром внимания, центром восторга.
– «О чём задумался, детина? – седок приветливо спросил. – Какая на сердце кручина? Скажи, тебя кто огорчил».
Тут она вдруг ладошкой прижала струны и сказала:
– У Плевицкой ведь были песни не только грустные, но и множество радостных. – И, легко зацепив струны, опять запела: – Помню, я ещё молодушкой была, наша армия в поход далёко шла, вечерело, я стояла у ворот, а по улице всё конница идёт. Вдруг подъехал ко мне барин молодой, попросил: «Напой, красавица, водой». И, напившись, он мне нежно руку жал. Наклонился и меня поцеловал…
Звук ещё не умолк, а гостья заговорила:
– Ваша бабушка очень любила абрикосовый цвет и в Америке на концертах всегда выступала в платьях этого, почти телесного, цвета. Правда, сверкала. Вся расшита жемчугом и камнями… А ведь Рахманинов её любил. И тогда же в Америке за большие деньги заказал скульптору Конёнкову, тоже эмигранту, слепить её бюст в народном костюме. Прекрасная вышла работа. Впрочем, как всё у Конёнкова. Не раз выставлялась в музеях. Нынче она, слава Богу, в Москве, в Музее Конёнкова… А потом, позже, мы с мужем и в Париже Плевицкую слушали. Её и в Париже все обожали. Ах, как же было хорошо!.. Я очень люблю её репертуар, часто пою её песни. Они – это всё наше родное. Кровное. – И тихонько запела: – Однозвучно гремит колокольчик, и дорога пылится слегка, и уныло по ровному полю разливается песнь ямщика…
Мы, сидевшие за столом, порой несмело и нестройно подпевали знакомым куплетам, а порой слушали замерев. Татьяна Ивановна негромко солировала, как бы уходя, окунаясь в то далёкое время. И приближала его к нам. Позже сказала:
– Вот уж никак не думала, вернувшись в Москву, живьём увидать её внучку. Да ещё писательницу. А кстати, я к вам тоже не с пустыми руками пришла… Галин, где там у тебя моя книга?
Галина засуетилась, достала из своей сумки серую книгу в твёрдой обложке и протянула её мне. Вверху на коленкоре обложки было написано имя автора – «Татьяна Лещенко-Сухомлина», а ниже бронзовыми буквами название – «Долгое будущее». 1991 г.
«Боже мой, она ещё и книги пишет», – поразилась я.
– Название, по-моему, прекрасное. Очень веские, продуманные слова, – искренне сказала я.
Действительно всю творческую жизнь я придаю особое значение названиям. Это как имя для человека или, например, для корабля. Как назовёшь, так и поплывёт.
– Вот я вам её и дарю. Я даже утром её подписала.
И я, открыв книгу, прочла: «Внучке великой народной певицы-страдалицы на долгое-долгое будущее». Воистину, послание из прошлого в долгое будущее.
А гостья с детской седой чёлкой до глаз вдруг опять ударила пальцами по струнам и неожиданно молодо, радостно и легко запела:
– Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор. Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца – пламенный мотор. Всё выше, и выше, и выше…
Для всех это было опять неожиданно. И почти забытые слова из другого времени и эпохи зазвучали по-новому, искренне. Песня бодрых сталинских пятилеток, строительства СССР, когда молодая красивая Татьяна Лещенко вернулась из эмиграции на Родину. И юная дворянка, выпускница Екатерининского института благородных девиц стала тогда кем? Простой учительницей, затем простой переводчицей. Но где? Где? К счастью, уже на Родине, на родной земле.
– Всё выше, и выше, и выше, – пела она нам спустя полвека, – стремим мы полёт наших птиц. И в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ…
Она, седенькая, хрупкая, сидящая перед нами, словно воплотила в себе весь сложный двадцатый век. И как по ступеням, поднимаясь от песни к песне, дарила нам этот чудо-концерт. Этот мастер-класс любви, терпения и смирения.
Были у неё в запасе и песни военных лет. Их она пела совсем по-другому. Как бы преображаясь:
– Враги сожгли родную хату, сгубили всю его семью. Куда ж теперь идти солдату, кому нести печаль свою?
Татьяна Ивановна вновь обволакивала нас силой звука и слова. Силой смыслов и чувств.
– …Хмелел солдат, слеза катилась, слеза несбывшихся надежд, и на груди его светилась медаль за город Будапешт.
Слова песни были пронзительны, и исполнение – пронзительным. А нам оставалось только молчать и плакать. Какую же прекрасную и в то же время тяжкую эпоху пережила эта маленькая старушка с огромной душой!
– А где вы были, Татьяна Ивановна, во время войны? – спросил молодой редактор, помощник Галины.
– Я на фронте была. Переводчиком. На Втором Белорусском. Я синхронист-переводчик. А я ведь вам тоже мою книжку дарила. Жаль, не читали. Там вся моя жизнь. И даже секретов много. И все ответы есть на все ваши вопросы. Так что – читай, не скучай. Главное – не ленись. – Она улыбнулась мне. – Знаете, Ирочка, а я ведь успела и на Лубянке по 58-й посидеть. А потом и в Сибири была на лесоповале. Там ведь сидели не только мудрецы и простецы, там полно и актёров было: Жжёнов, Окуневская, Фёдорова. Все, конечно, «шпионы», тоже по 58-й. А после смерти вождя все эти «шпионы» на свободу вышли.
Я слушала лёгкий, простодушный рассказ гостьи и представляла, как она на лесоповале в сибирской тайге грела у костра вот эти самые ладошки. И отсветы пламени плясали на её ещё молодом личике. А она, стараясь развлечь товарок по бараку, пела им что-то повеселее и пободрей: «По берлинской мостовой кони шли на водопой. Шли, потряхивая гривой, кони-дончаки. Распевает верховой: „Эх, ребята, не впервой нам поить коней казацких из чужой реки…“» Не отрываясь я смотрела на сухонькую старушку и с удивлением думала, как может в этом маленьком тельце храниться столько любви к людям, воли, несокрушимой веры. Столько великодушия и светлой радости.
А она снова пела нам, как на сцене. С таким искренним, пронзительным чувством, как будто делалось это в последний раз:
– Хорошо на московском просторе. Светят звёзды Кремля в синеве. И как реки встречаются в море, так встречаются люди в Москве. Нас весёлой толпой окружила, подсказала простые слова, познакомила нас, подружила в этот радостный вечер Москва…
За окном уже совсем стемнело. Зажигались огни, и их яркая россыпь простиралась до самого горизонта. И там незримо переходила в россыпь звёздных светил, которая куполом поднималась в небо над городом. Там вдали был и столичный район Сокол, где жила и который так любила моя гостья.
– А что это мы не пьём? – вдруг спросила она. – Не прокисло бы наше шампанское. Что-то мы про него забыли. У меня в горле уж пересохло.
И за столом все разом заговорили, засуетились и загалдели. Молодой Галин помощник умело открыл бутылку и разлил по бокалам шампанское. И представляете, одной бутылки хватило-таки на всех. И под звон бокалов я мысленно вспомнила слова великого Суворова, сказанные полку перед боем – своим рядовым солдатам: «Помилуй нас Бог. Мы – русские. Какой восторг!»
Фрау Дада
Рассказ
– Ну ты идиотка, Кира! Настоящая московская идиотка… Хоть и красотка, – громко говорит мне фрау Дада, стараясь перекрыть шум мотора.
Она отличный шофёр-водитель. И руль фургона – в её умных руках, и внимательный взгляд на дорогу, которая мягко стелется нам под колёса. Автобаны в Германии просто чудо. И даже круглые знаки скорости указывают то сто двадцать километров в час, то сто пятьдесят. Ну просто на зависть.
– Это хорошо даже, – говорит Дада, – что после войны немецкая шантрапа так играла с огнём. Бросала в костёр трофейные, случайно найденные патроны. И твоего Зигфрида этот выбитый глаз всю жизнь кормит. К тому же его не видно. Он же в модных очках. И машину сам водит. Тут у инвалидов войны большие права. А он и видный, и вполне симпатичный возрастной дядька…
В нашем белом фургончике за спиной свалено много мягких мешков с одеждой. Это всё то, что Дада смогла сегодня собрать в секонд-хендах в Дахау для своего бизнеса на мюнхенском блошином рынке. Она там имеет свою точку, свою палатку, даже с окном и дверью. Только перед продажей всё богатство из мешков, конечно, приводит в порядок.
– А знаешь, какая здесь пенсия у инвалидов войны? О-го-го! Можно вообще не работать. А твой Зиги – вдовец, ещё и строил чего-то. Работал. И дети взрослые, в Англии где-то. В случае чего – стакан воды всегда подадут…
За стёклами фургона вдоль всей скоростной трассы тянется сплошная ограда-отбойник. За ней справа и слева вдали на пригорках простираются чудо какие красивые деревеньки. И в каждой своя кирха красного кирпича с остроконечной, рвущейся в небо крышей. А бешеная наша скорость почти неощутима. Словно летим по воздуху…
– Раньше я, – говорит Дада, – возвращалась домой по бесплатным просёлкам, сельским дорогам. Дольше, конечно. А теперь вот за деньги летаю. Как все белые люди.
Вокруг Мюнхена так много разбросано вот таких кукольных деревенек, похожих на театральные декорации.
– А знаешь, сколько по закону жена инвалида должна получать? Пособие – почти половина его пенсии. Плюс медицина бесплатная, бонусы разные. И курорт ежегодный положен в престижных местах. Баден-Баден, Мариенбад… А ты, дурочка, ещё кочевряжишься: «Нет любви, нет любви». Воистину – круглая советская идиотка. Тебе, Кира, Богу молиться надо за такое везение… А я вот в Питере с этим фиктивным браком намучилась. Пятнадцать тысяч марок отвалила до копеечки. Представляешь?! Пятнадцать тыщ… отдала. Чтоб только сюда перебраться. А он, сердечный мой, вскоре от рака помер. Зато фамилию мне оставил и гражданство. Я уже три года как фрау Лакнер. Гражданка страны. А это навечно. Это не какая-то филькина грамота – вид на жительство. Это в Питере я была Даша Щеглова, а теперь – фрау Дада Лакнер.