
Полная версия:
Верю, надеюсь, люблю
А мы отчаянно молодые. Всем по двадцать-тридцать лет. Энергия бьёт через край. И под музыку твистов даже кажется, что вся жизнь ещё впереди и все мы бессмертны.
Что же касается Юриных женщин, я думаю, с ними Казакову не очень везло. И не потому, что они его как-то не видели, не замечали. Внешне он был совсем не плох. Высокий, крупный мужчина, хотя грузный и мешковатый. И голова лысая, как страусово яйцо. Скорее, это он женщин не замечал. В него влюблялись многие девушки – студентки Литинститута. Например, поэтесса Лариса Румарчук или Галя Арбузова (родственница семьи Паустовских и семьи Арбузовых). Но особенно – талантливая поэтесса Тамара Жирмунская.
Все три были одарены и хороши собой (в Литинституте, в мастерской Михаила Светлова, бездарных не было). И, кстати, в общежитии Переделкино они были гостями на моей свадьбе. И не просто гостями, а помогали и участвовали во всём. К стенам отодвигали кровати, сдвигали принесённые от соседей столы. Накрывали их, за неимением скатертей, простынями. Варили и мелко резали в эмалированные тазы свёклу, картошку, солёные огурцы – вечный закусочный винегрет. Этому случаю Румарчук в своих дневниках даже уделила несколько строк. А вот Тома Жирмунская любила уже популярного Юру самозабвенно. Горячо и наивно, по-девичьи. Порой до глупости. До писем в стихах и анонимных записочек. До ожидания его у подъезда и на перекрёстках. Но он почему-то в упор не видел её. Избегал. Но, несмотря на эти несовпадения, позже Тамара всё-таки вышла замуж. И родила удачную дочку – копию мамы. И даже позже эмигрировала с семьёй на Запад. Хотя, похлебав за границей лиха, вскоре вернулась в Советский Союз (тогда эмиграция была в редкость). И помню, как искренне и горячо она публично каялась в ЦДЛ за этот поступок.
Казаков тоже женился и, кстати, тоже на Тамаре, родом, кажется, из Минска. И жена Тамара родила-таки Юре сыночка, Алёшу. А гениальный отец посвятил сыну один из блестящих, хрустальных своих рассказов «Во сне ты горько плакал». Думаю, это одна из вершин искусства прозы. Я не буду рассуждать о стилистике и поэтике этого рассказа. На то есть учёные, «веды». То есть литературоведы. Об этом рассказе, да и вообще о творчестве Казакова ими написана масса статей и диссертаций. Защищено множество степеней, кандидатских и докторских. Я же скромно пишу здесь лишь о своём, о личном. Это эскиз, набросок, контур. Это моя дневниковая проза. И я благодарю Бога, что сохранился мой мемориальный альбом с этой бесценной записью мастера.
60–80-е годы ХХ века были годами нашей плотной дружбы и встреч. И в Москве, на Преображенке, и в полуподвальной мастерской моего мужа-художника на улице Короленко, 8, и в клубе ЦДЛ, и в домах творчества писателей в Малеевке, Переделкино, и на его личной даче в Абрамцево. Но особенно помню посиделки в нашей крохотной кухне на Преображенке. От Юриной новой квартиры, что на Стромынке (которую ему и его маме бесплатно дал Литфонд), до нашей двушки-«хрущобы» в пятиэтажке было всего три трамвайных остановки. Но Казаков обычно приходил к нам пешком (может, экономя на трамвайном билете?) по мосту через нашу узкую и любимую речку Яузу. Чаще приходил к обеду или к ужину. Горячая еда в моём доме была всегда. Я старалась для семьи приготовить что-то вкусненькое. Для мужа, для дочки Анечки. Да ещё и пёс был Дик, эрдельтерьер, любимый Дикуля. И это не считая извечных и тоже любимых кошек.
А Юра Казаков со своей мамой Устиньей частенько жил впроголодь. Она, старая тётя в светлом, как у староверки, платочке, с седыми усиками над верхней губой, готовить тоже, конечно, умела, но не было из чего. Скупой её сын то денег давал маловато, то забывал вовремя сходить за продуктами (он всё копил на покупку дорогой дачи в Абрамцево). О скупости Казакова в ЦДЛ и вообще в писательских кругах ходили легенды. Но часто это были фантазии, анекдоты или просто злословие. Коллеги ему, большому таланту, завидовали. У меня же дома (где Юру всегда любили), за моими обедами, а чаще ужинами, мы засиживались подолгу. Порой за полночь.
А однажды Юрин приход был отмечен чем-то особенным. Мы, как всегда, ужинали на нашей маленькой кухне, где газовую плиту можно было зажечь, не вставая с табуретки. Казаков сидел, как всегда, в самом углу, а мой муж – ближе ко мне и плите. И я даже не раз шутила: «Ну вот, я опять между двух Юр. Можно новое желание загадывать. А какое – не скажу. А то не сбудется».
И тут Казаков неожиданно отодвинул тарелку с пюре и котлетой и сказал:
– А моё желание как раз сбылось, хотя я, собственно, этого особо и не ждал. Так, всё как-то само собой получилось.
И он положил на середину стола, рядом с хлебницей, чёрную бархатную коробочку размером с ладонь, похожую на ювелирный футляр. Мы с мужем с любопытством замерли.
Я спросила:
– Что это?
– А ты посмотри, – пробубнил Казаков.
У него были проблемы с речью. Он всегда говорил глухо и даже чуть заикаясь. Я осторожно взяла футляр, нажала на кнопочку, и крышка сама распахнулась. Передо мной в мягком бархатном углублении сияла золотом круглая большая медаль. Пригляделась. Неужели это Данте? И глазам не поверила. Неужели это профиль великого итальянца, поэта Данте Алигьери? С лавровым венком на голове, горбоносый гений Средневековья. Философ, мыслитель, вобравший в свою «Божественную комедию» вопросы и ответы всех времён и народов. И я держу эту медаль в руках. Мы с мужем поочерёдно разглядываем её, поражённо молчим. Думаем. Где Италия с её чудо-Флоренцией и где наша Преображенка, где мы сейчас сидим на кухне втроём?
А Казаков говорит:
– Да вот, наградили. Сам не ожидал. Оказывается, это «За вклад в мировую прозу». – Он вздохнул. – А перевели-то всего ничего. Всего-то одну книжку рассказов.
Я спрашиваю:
– А каких?
– Да разных. Переводчик обещал прислать, тогда покажу.
И мой муж обрадованно:
– Ну так это ж, ребята, не хухры-мухры. Это ж наш русский вклад в мировую культуру. Придётся мне, Юрка, писать твой лауреатский портрет. А тебе придётся позировать. И умыться изволь «под большое декольте». Только это ж надо обмыть. – И пошёл в столовую за бокалами и бутылкой крымской «Массандры», которую всегда держал про запас. И в которой знал толк.
А вернувшись, смеясь, добавил:
– Ну что? Сообразим на троих?
И Казаков тоже радостно рассмеялся и придвинул к себе ближе закуску, тарелку с котлетой. Он всегда ел красиво, много и с аппетитом.
Но переведённой итальянской книги Казакова я так и не увидела. И Юра, кажется, даже не побывал в Италии. А вот во Франции как раз побывал с делегацией советских писателей. Но не просто во Франции, а на Лазурном Берегу, у самогó знаменитого художника Марка Шагала.
Но тот, как всем известно, исконно наш, родом из вековечного города Витебска, где сегодня, да и ежегодно, проводят фестиваль русской культуры «Славянский базар». И помнится, Казаков на той же кухне рассказывал нам с мужем об этой поездке. О богатом имении Шагала. И хотя Юру Ракшу интересовала, конечно, мастерская, картины, но Казаков рассказывал о поразившем его запаснике, где холсты большие и малые представали перед зрителем с нажатием кнопки. Они поочерёдно туда-сюда выкатывались на колёсиках из ячеек. Но более всего Казакова поразили даже не запасники, не мастерская, а большая бухгалтерия Марка Шагала, больше похожая на машинное бюро. Множество бухгалтеров (или кассиров) на множестве новомодных аппаратов считали расходы, а главное, доходы знаменитого гения живописи. А сам Шагал по этому поводу только посмеивался: «Мне то и дело присылают фотокопии разных моих картин. Просят расписаться, удостоверить подлинность. А я порой смотрю и сам не знаю, моя это работа или чья-нибудь копия. Подписывать – не подписывать? Признать – не признать? Порой распишусь, порой нет».
Казаков смотрит на нас с испугом:
– Представляете? А ведь где-то за рубежами у людей судьбы рушатся из-за одной его росписи, миллионные счета горят в банках.
Мы с Юрой этого не представляли. Хотя всё-таки представляли, как Шагал рассматривает на ладони присланную на подпись фотографию.
А ещё Казаков рассказывал, как Шагал с радостью показывал русским гостям свою столовую «а-ля рус», в которой всегда принимал заморских гостей. Но столовая была не очень-то а-ля рус. И длинный стол был не под белой скатертью, а из длинного каменного монолита. Каменный стол, в конце которого на серебряном подносе стоял большой самовар, возможно приобретённый ещё в России. И не просто пузатый, а сияющий и фигурный. Рядом с ним, очевидно, всегда и восседал хозяин. Вот что особенно глубоко тронуло Казакова во Франции.
И после таких потрясающих, даже ошеломительных рассказов (в те годы никто из нас и помыслить не мог побывать в Париже) Юра возвращался к себе домой на Стромынку пешком. Даже пропускал мимо последний гремящий трамвай. Удаляясь, он одиноко, неспешно шагал в ночи сквозь пустынную Преображенскую площадь. Шёл мимо кинотеатра «Орион» и дальше под горку на мост, под которым на ленивой воде Яузы сонно качалась луна. И мне сегодня почему-то вспомнился Гена Шпаликов, его пронзительный стих: «Людей теряют только раз / И след, теряя, не находят, / А человек гостит у вас, / Прощается и в ночь уходит. / А если он уходит днём, / Он всё равно от вас уходит. / Давай сейчас его вернём, / Пока он площадь переходит. / Немедленно его вернём, / Поговорим и стол накроем. / Весь дом вверх дном перевернём / И праздник для него устроим».
Среди наших сверстников мы с Юрой одни из первых купили кооперативную двушку. И потому к нам на тусовки вечно съезжались друзья из общежития. Но однажды Казаков вдруг пригласил нас встретить очередной Новый год у него на даче. Он как раз недавно купил дорогую дачу в знаменитом Абрамцево. Среди соснового леса, рядом с его приятелем, тоже прозаиком, Димой Голубковым. И деньги на дачу копил много лет с больших советских гонораров. Мы с мужем, поразмыслив, решили: а почему бы и нет? И вот, зная казаковскую скупость, накупили всякой еды, вина и даже ящик пива. И поехали на нашей «копейке» к нему по Ярославке почти на сотый километр.
Зимой темнеет рано, и сквозь стволы сосен было видно: во всех дачах горят окна, весело мигают новогодние ёлочные огни. Юрин участок мы нашли быстро. Дача действительно была красивая, добротная. Но ограда штакетника и калитка грустно торчали из сугробов (видно, давно тут никто не ходил). И участок от калитки до дома был завален снегами. А в окнах дачи – ни огонька. Мы с мужем переглянулись – ничего себе Новый год. И всё-таки, утопая в сугробах, друг за другом побрели к дверям. Но ни на звонки, ни на стуки никто долго не отзывался. Наконец за дверями зашевелилась живая душа. Прозвучал глухой женский голос:
– Ктой-то там?
– Тётя Устинья, это мы, из Москвы. В гости к Юре. Он приглашал.
В ответ с недовольством послышалось:
– Какие гости? Он спит уже.
– Как – спит?! Скоро же Новый год! – воскликнули мы почти одновременно.
За дверью опять тишина. Пришлось снова стучать. И только потом загремели замок, задвижка, цепочка. И в темноте мы увидели светлый заспанный лик Казакова.
– Ребята, это вы, что ли? Ну молодцы, что приехали! Заходите. – И пробурчал: – А я думал, Новый год завтра.
Что ж, гений имеет право быть рассеянным.
В просторной дачной кухне я сразу зажгла свет. Прошлась по комнатам. Дача и правда была просторная, но неухоженная, полупустая (а, собственно, зачем писателю лишняя мебель?). И я, ощущая праздник, стала во всех комнатах включать свет. А вот и его кабинет. На подоконнике заметила маленькую блестящую иконку Богоматери, которая опиралась о стекло. А на школьном письменном столике – новая пишущая машинка «Консул», какие продавали тогда писателям в спецмагазине на Кузнецком и только по членским билетам. И в каретку машинки был заправлен лист с уже частично напечатанным текстом (мелькнуло: «Интересно, что за рассказ начал писать хозяин?»).
Из машины мы с мужем приволокли на дачу всё съестное. Снедь и выпивку. А Казаков спросил у матери:
– Мам, а где наша рыба-то?
– Какая, Юр, рыба?
– Ну та, большая, что привезли ребята с Севера?
– А ту я же сварила. Ещё в понедельник. И съели вчера. Правда, супу ещё там немного осталось.
– Что, всю съели, что ль?
– Нет, не всю, – ответила мать и, раскрыв форточку, достала из-за окна подвешенную в авоське большую кетовую головизну.
– Ну вот, я же говорил, – обрадовался хозяин. – Тут еды ещё на целый полк хватит.
Вот так в Абрамцево у нас и начался тот памятный Новый год…
Иногда Казаков приходил на Преображенку с друзьями. Например, с Димой Голубковым, своим соседом по даче и по участку. Или с Жорой Семёновым (не путать писателя с однофамильцем, сценаристом Юлианом Семёновым (Ляндресом). «Семнадцать мгновений весны»).
Прозаик Жора, шумный, самоуверенный, завистливый мужик, старался во всём подражать знаменитому другу. И в жизни, и особенно в творчестве. И даже в поведении. Он писал неплохие рассказы. Но подняться до уровня Казакова не хватало Божьего дара. Оба они, и Жора Семёнов, и Голубков Дима, чтобы летом ездить с Казаковым на охоту на Север (да и на рыбалку), даже купили дорогие охотничьи ружья, походное снаряжение и множество дроби, патронов. И порой они вместе месяцами пропадали то в охотхозяйствах Архангельской области, то в Коми, то в лесах и на реках под Вологдой. А потом, уже зимой, писали об этом «вкусные» охотничьи рассказы. Но ни у кого из-под пера не появилось такой чудо-прозы, как «Арктур – гончий пёс», «Тедди», «На охоте» и прочее.
Когда Юра приходил к нам с Голубковым, в нашей двушке становилось словно бы тесно. Оба были высокие, широкоплечие, матёрые. Хотя очень разные. Казаков – неспешный, полноватый, как бы тяжёлый. Дима – живой, изящный, сложённый как бог. Он влюблённо смотрел Казакову в рот и был ему по-сыновьи послушен.
Все наши встречи и разговоры о литературе обычно сводились к горячим спорам, почти скандалам, об охоте. Я всю жизнь ярый противник охоты и того, что с ней связано. Буквально из себя выходила, когда Казаков или особенно Жора Семёнов с восторгом начинали вспоминать какие-то удачные эпизоды своих летних бдений. Но все они, и курьёзные, и смешные, всегда кончались смертельным для животного или птицы выстрелом. И тут я закипала. Возмущалась. Ну как, например, может радовать глухариная охота на току? Как поджидать часами любовных песен глухарей перед их подружками, серо-невзрачными курочками, сидящими поодаль по кустам? А в эти моменты хитрый охотник-убийца, прячась за стволами, перебегает всё ближе и ближе к этим честным турнирам глухариной любви, чтобы их пристрелить (ведь потому птицу и назвали глухарём, что во время любовной песни его красные щёчки перекрывают слух и он, кроме себя, ничего не слышит).
И не стыдно ли человеку, не подло ли в момент этого наивысшего чувства так безбожно стрелять в любящее сердечко? Рвущееся продолжить свой род!.. Слышать всё это мне было трудно. Что это, что? Разве это победа? Обмануть глухую птицу?.. Ты, Жора, в природе грешишь, хитришь, убиваешь. И при этом ещё смеёшься, ликуешь. И даже не каешься… И я опять закипала как чайник. Не могла слышать этих увлечённых бесед о вековечности древней охоты. Об охотничьих чудо-фресках в испанских пещерах. Или на стенах египетских пирамид. Не терпела, как мне казалось, «дешёвых» напоминаний о великом Хемингуэе, рыбаке и охотнике. О его «Старике и море» и «В снегах Килиманджаро». А гости, конечно, поминали о «золотой прозе» прошлого дворянского века, которой просто не было бы без таких заядлых охотников, как Толстой и Некрасов, Гончаров и Тургенев. Эти аргументы мужикам казались неоспоримыми…
Однако и на это я восставала. Те давние времена, когда жрать было нечего (жизнь или смерть) и мужик с рогатиной смело шёл на медведя, – это одно. А теперь, когда человек в поте лица сполна растит себе скот для еды, как хлеб на полях, – это другое. К тому же и магазины полны… Но гости упрямо мне возражали. И Казаков – первый (Голубков больше помалкивал). А как же встреча с природой? А отдых, а шум листвы, а красота?.. Но я в ответ почти кричала: «Для такой встречи купи себе фотоаппарат, а не ружьё! И фотографируй себе на здоровье. И люби и природу, и красоту…» Был у меня и ещё аргумент. Когда на всю округу ружьё было лишь у дворянина-помещика и он иногда шёл в собственный лес, битком набитый зверем, – это можно понять. А сегодня, когда любая шпана, любой подросток может купить ружьё и бить во всё живое, – это уже преступно…
И вообще (я просто кипела), какое может быть удовольствие от вида смерти и крови? От агонии живого и слабого?.. Я даже грубила: «Чтоб вечерком у костра на халяву пожрать и потом посрать?» И вот тут гости мои сникали. Особенно Голубков. А я поскорее варила крепкий кофе, чтоб успокоиться, поговорить совсем о другом.
«А знаешь, Ирин, – менял тему и Казаков, – ведь наш Димон не охотник. Он художник. И стихи хорошие пишет, настоящую лирику. Он отличный поэт». Но я стихов его не знала и не читала. А Голубков сидел отрешённо, словно оглох, и наконец сказал: «Кстати, я тут принёс вам, Ирин, кое-что почитать. Историческое. Возможно, почеркаете на досуге на своё усмотрение. Скажете, что так, что не так. Я вам доверяю» (эту идиому я запомнила на всю жизнь). И Дима оставил мне третий, почти «слепой», экземпляр повести «Волоком по Ламе» (Волоколамск), напечатанный на машинке под копирку. Ибо издательства брали тогда в работу только первый, яркий, читабельный, экземпляр…
Однажды в дверь нашей квартиры в пятиэтажке раздался резкий звонок (я не люблю незваных гостей и таких звонков в дверь). Но почему-то на этот раз дверь открыла. За порогом с мрачным выражением лица стояла высокая смуглая симпатичная брюнетка. Она буквально ела меня глазами. Сказала:
– Так вот, оказывается, где вы собираетесь?.. Пятый этаж и без лифта. – И смело вошла, отстраняя меня плечом. – Я Фира Голубкова. Надеюсь, вам знакома эта фамилия?
Я не ответила. А гостья уверенно прошла в прихожую. Сперва осмотрела вещи на вешалке. Мельком заглянула в кухню, потом в спальню, где спала моя дочь-малышка. И по-хозяйски протопала мимо меня в большую комнату. И я услышала:
– Ну, так я и думала, конечно, муж – художник. И портретов полно… А ведь мой Голубков – тоже художник. Не только писатель. А вот меня никогда не рисует. Ни одного портрета. Они с Казаковым вечно одни куда-то ездят. И меня не берут. – Помолчала. – Ну, теперь я хоть адрес ваш знаю.
И она уже горделиво и важно прошла мимо меня на площадку. Её каблуки дробно, звонко застучали вниз по ступеням узкой лестницы. И этот злой стук эхом повторялся на пятом моём этаже. Я стояла по-прежнему молча, ошеломлённо. И не сразу заперла дверь. Так вот, значит, какая жена у Дмитрия Голубкова. Что ж, как говорится, вот и познакомились…
Юрий Казаков был очень музыкален, любил, когда на Преображенке звучал наш «Циммерман». Я играла неважно, но легко «читала с листа» и аккомпанировала. А вот мой Юра пел прекрасно. Густой баритон красивого мягкого тембра. Часто по просьбам гостей солировал. «Гори, гори, моя звезда. / Звезда любви приветная. / Ты у меня одна заветная, / Другой не будет никогда-а…» И, стоя у пианино, смотрел на меня. На этих вечеринках всегда звучали старинные русские романсы. Глинка, Харито, Мусоргский. А порой из озорства мы включали ещё и частушки. Кто что помнил или вспомнил: «Нынче знает полсела, / Что я Коленьке дала / Пару раз по морде рыжей, / Потому что он бесстыжий». Или вот эта: «Я и Люська – под луной. / Люська – девка в теле. / Тьфу ты, нас зовут домой. / Снова не успели». И песни пели, конечно, разные. Особенно любили проникновенные, военных лет. Ведь мы и сами были из поколения «детей войны». И тогда Казаков, сидя в кресле возле балкона с потухшей сигаретой, чуть не плакал. Весь обращался в музыку, в слух. Прикрыв глаза, буквально растворялся и млел. И потом не сразу возвращался к застолью…
А ещё он был отличным, тонким искусствоведом. И в очередной своей поездке на Север случайно узнал, вернее, познал и полюбил историю великого художника-примитивиста Тыко Вылки. Ненца по национальности. Который родился в 1886 году на Новой Земле, на стойбище, в чуме среди льдов и снегов. А такие слова и понятия, как остров Вайгач, собачьи упряжки, следы зверей на снегу – песцов, белых медведей, – фиорды на Карском море, мыс Желания и Крестовая долина, были его азбукой, были судьбой… Когда в СССР во время атомных испытаний ему с семьёй, спасаясь от гибельной радиации, пришлось выехать из родных кочевий на материк (как и многим жителям Новой Земли), в область и в город Архангельск, это было просто мучительно. Позже за многие годы он так и не привык к городской жизни, к её укладу. Его знаменитая живопись, рисунки и акварели достались Архангельскому музею. А сам художник в 1960 году скончался и был похоронен семьёй и властями на Кузнечевском кладбище Архангельска.
А вот что в те годы написал о нём поэт Евгений Евтушенко: «И я восславлю Тыко Вылку! / Пускай он ложку или вилку / Держать как надо не умел – / Зато он кисть держал как надо. / Зато себя держал как надо! / Вот редкость – гордость он имел!»
Позже книгу о Вылке с названием «И родился я на Новой Земле» написал Казаков…
В тот грустный для меня осенний вечер в ЦДЛ неожиданно появился уже подвыпивший Юра. Он ходил с портфелем, набитым книгами, по нашему расписному кафе. В шуме обычного трёпа, споров под бутерброды и чоканье рюмками он бродил от столика к столику, от компании к компании и предлагал купить его новую книгу. Она стоила всего рубль сорок (как рюмка водки). Юра только что получил из типографии авторские бесплатные экземпляры… Пятьдесят штук. Неделю назад он принёс нам её на Преображенку в подарок. Словно свежий горячий блин со сковородки. Мы с мужем поздравляли его, конечно. Маленько обмыли. И автор нежно подписал нам эту книгу ровным, красивым почерком отличника. А мой Юра в ответ даже подарил ему свой карандашный рисунок на ватмане – подготовительный набросок к будущему портрету Казакова, уже на холсте и маслом.
И вот в ЦДЛ Казаков подошёл к нашему столику и вдруг, встретившись со мной взглядом, смутился. От неожиданности. Но ненадолго. Увидел, как я полезла в сумочку за деньгами, достал свою очередную книгу. И, раскрыв её на краю стола, подписал пьяным, корявым почерком: «Ирине и Юре Ракшам с любовью и по-добрососедски. Всё! Ю. Казаков. Чудесный осенний день. 6 октября 1977». А взяв деньги, тяжёлой, неровной походкой снова пошёл за стойку к буфетчице Мусе. И, как и прежде, гордо выложил перед ней эти 1 р. 40 коп. И она ровно на эту сумму налила ему рюмку «Столичной». Он сразу же, не закусывая, опрокинул её и вернулся в зал к столикам, чтобы опять заняться торговлей… Я подавленно смотрела, как от рюмки к рюмке его лицо болезненно краснеет.
Понимала, что и давление крови опасно растёт, и пульс опасно учащается. Юра всегда был человеком не очень здоровым. Наблюдая всё это с душевной болью, состраданием и стыдом, понимала: добром такие эксперименты не кончатся…
Долгое время я не могла прочесть повесть Голубкова «Волоком по Ламе». Всё как-то не получалось, всё дела и дела. А однажды в ноябре Казаков приехал ко мне с дачи в Абрамцево. Я сразу даже его не узнала. Глаза за очками заплыли, чёрный, опухший. В какой-то скорби сел молча на кухне на привычное место. И глухо сухими губами сказал:
– Знаешь, нашего Дмитрия больше нет. Погасла свечечка.
Я застыла в дверях:
– То есть как, больше нет?
И он, очнувшись, как ото сна, добавил:
– А он застрелился.
Я не знала и не могла знать причин всех горестей Дмитрия. Наверно, их знал Казаков. Но как друг по-мужски скрывал. А тогда за столом, спустя время, стал вяло и неохотно говорить, как всё это страшное произошло…
После очередного скандала с женой, оставшись один, Дима достал своё охотничье дорогое ружьё. Зарядил. Сел к стенке на стул. Неспешно разулся. Упёр приклад ружья в ботинок, а дуло зажал ртом. И поднял ногу к курку. Но тут его, очевидно, стало тошнить. Очень сильно. И стошнило так, что до слёз. Но, помедлив, он отдышался, сглотнул слюну и стал всё повторять. Пальцем ноги старался попасть и нажать на курок. И после очередной попытки раздался выстрел.
А дальше я услыхала от Юры страшное:
– И… мозги его ползли по стене комками… и высыхали… Это я сам уже видел.
Вот так 4 ноября 1972 года окончились земные дни хорошего писателя и художника Дмитрия Голубкова. Светлая ему память!.. Очень глубокие скорбные строки посвятил Казаков другу в своём проникновенном рассказе «Во сне ты горько плакал».
А рукопись повести «Волоком по Ламе» я до сих пор храню в домашнем архиве.
Тут надо бы ещё кое-что добавить. Связанное с образом Казакова. У меня в шкафу лежит его рассказ «Звон брегета». Экземпляр тоже «слепой», еле читаемый. Однажды в клятые девяностые по каким-то делам я поехала на своём жигулёнке в Малеевку (вернее, сперва в соседнюю Рузу, к композитору, который писал тогда к моему фильму музыку. А до сельца Малеевка там рукой подать. Ну я и решила её навестить).