Читать книгу Калинов мост (Радомир Зарев) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Калинов мост
Калинов мост
Оценить:

3

Полная версия:

Калинов мост

— Я если боюсь, мне надо говорить, — сказал Радим, и Ждана вздрогнула. Так говорила Улита.

Она села и взяла ложку. Каша была пшённая, с салом, и правда холодная. Ждана съела всю.

* * *

Горислава приехала на закате.

Её ждали весь день, и весь день жатвенный двор жил в ожидании. Ратибор сказал только, что наставница с Буяна сама поведёт их на первое испытание и сама же примет на том берегу. Больше никто ничего не знал. Слухов было много, и все дурные.

Она вошла пешком, через причальные ворота. Высокая, выше Ратибора, худая, в длинном чёрном кафтане до земли, застёгнутом на костяные пуговицы. Волосы седые, гладко убранные под чёрный платок. Лицо узкое и спокойное, с тонкими губами. Глаза серые, светлые, как зимняя вода. Ей можно было дать и сорок лет, и шестьдесят. Когда она проходила мимо, Ждана почуяла запах: можжевельник и дым, как в бане, когда на камни плеснут отваром.

Двенадцать жатвенных встали перед ней в ряд, сами, никто им не велел.

— Меня зовут Горислава, — сказала она. Голос у неё был низкий и ровный. — Я наставница Мороновых на Буянской Заставе. Мороновы провожают мёртвых. Это значит, что из нас всех я чаще всех бываю в Нави и лучше всех её знаю. Поэтому слушайте внимательно. Повторять я не буду.

Она прошла вдоль ряда, глядя каждому в лицо. Перед Жданой не задержалась. Ждана поправила платок, которым с утра прикрыла лоб.

— С этой ночи и до полуночи Карачуна вас хранит Ряд, — сказала Горислава. — Ряд это договор. Ему триста лет, и заключали его не вы, но связаны им теперь вы. По Ряду ни человек, ни зверь Яви вас не тронет. Ни нож, ни кулак, ни волк в лесу. Кто тронет, того Навь заберёт себе, а Навь берёт долго и больно. Это вам защита. Но Навь вас трогать может. Это и есть Жатва.

Кто-то из девок всхлипнул. Горислава не обернулась.

— Три испытания, — продолжала она. — Мост, вода и охота. Мост сегодня ночью. Вода на Буяне, в октябре. Охота в ночь на Осенних Дедов. Кто пройдёт все три, тот останется на Заставе учиться. Кто не пройдёт…

— Тот что? — спросил Радим.

Горислава посмотрела на него.

— Тот останется в Нави, — сказала она. — Ещё вопросы?

Вопросов не было.

* * *

Мглистый мост начинался прямо у жатвенного двора, у последнего причала. Это был обычный дощатый настил на сваях, шириной в две доски, без перил, и шёл он через устье на ту сторону, к низкой песчаной косе, где на рассвете должна была ждать лодка. Днём Ждана видела его весь: метров триста, не больше, полчаса неспешным шагом. Мальчишки в Перевозе бегали по нему ловить крабов.

Ночью над устьем встал туман. Он пришёл с моря и с реки одновременно, сначала лёг на воду, потом поднялся до свай, до настила, до колен, до пояса. Он был белый, плотный и холодный, и в нём не было видно ничего дальше вытянутой руки. Фонарь на первой свае светил в нём жёлтым пятном, как сквозь молоко.

— Правила, — сказала Горислава. Она стояла у начала моста, с фонарём в руке. — Не останавливаться. Не поворачивать назад. Ни на чей голос не откликаться. Ни на чей, даже если вас позовёт мать. Ваша мать дома. Здесь её нет. Идёте по одному, через сто счётов. Я буду на том берегу. Первый.

Первым пошёл Прохор. Он стукнул себя кулаком в грудь, по-северному, на удачу, улыбнулся Нежке и шагнул в туман. Через три шага его не стало видно. Его шаги по доскам были слышны ещё долго, тяжёлые, мерные, потом стихли и они.

Горислава считала вслух. На сотом счёте пошёл Ивашка. За ним Лада. Потом Ярина. Ярина, прежде чем шагнуть, обернулась к Ждане и сказала:

— Триста метров. Это шестьсот моих шагов, если не торопиться. Я посчитаю. Ты тоже считай.

И ушла.

Ждана шла седьмой. За ней оставались Нежка, Радим и ещё трое.

Туман оказался тёплым.

Снаружи он казался ледяным, а внутри был влажный и тёплый, как пар над корытом в банный день, и пах сухой травой, хлебом и чуть-чуть золой. Доски под ногами скользили. Справа и слева, внизу, плескала вода. Ждана считала шаги. Двадцать. Сорок. Шестьдесят.

На сотом её позвали.

— Ждана!

Добравин голос. Слева, снизу, из воды, совсем рядом.

— Ждана, домой иди. Хлеб сгорит. Ты где? Я печь затопила, а тебя нет. Иди, дурёха, замёрзнешь.

Нога остановилась сама, раньше, чем Ждана успела подумать. Это была Добрава до последней хрипотцы, до привычки глотать конец слова, и только Добрава так говорила «дурёха», нараспев, ласково, как гладят по голове.

«Ваша мать дома, — сказала Горислава. — Здесь её нет».

Шаг. Ещё шаг. Голос шёл рядом и не отставал.

— Ждана, ты чего? Обиделась? Ну прости старую. Иди сюда. Я тебе пирог спекла, с капустой, как ты любишь…

Ждана стиснула зубы и запела сквозь них, без слов, тот напев, которым успокаивала мерина в броду, коров в грозу и саму себя, когда в детстве не могла заснуть, и напев пошёл низко и ровно, как вода подо льдом, а Добравин голос споткнулся, заторопился, стал громче, заплакал, и Ждана пела и считала шаги одновременно и не понимала, как у неё выходит то и другое сразу. Сто пятьдесят. Двести.

Голос отстал. Его будто относило течением, всё дальше, всё тише. Пропал.

На двести пятидесятом шаге впереди стояла Нежка.

Этого не могло быть: Нежка шла после неё. Но она стояла на досках, маленькая, в сером платье, и смотрела в туман налево, вниз. Лицо у неё было счастливое. Розовое, мокрое, улыбающееся. Такого лица Ждана не видела у неё за весь вечер.

— Мама, — сказала Нежка в туман. — Мамочка. Я здесь.

— Нежка!

Ждана схватила её за руку. Ледяная. Нежка обернулась без узнавания, как оборачиваются на ветку, которая зацепила рукав.

— Там мама, — объяснила она. — Пусти.

— Нет там никого. Пойдём, Нежка, пойдём со мной, там Прохор, он ждёт…

Рывок. В маленькой руке оказалась мужицкая сила. Нежка шагнула с досок влево, легко, как ступают с крыльца.

Вода не плеснула.

Ждана стояла на краю и смотрела в белое. Внизу была тишина, та самая, глуховская, над стоячей рекой.

Как она пошла дальше, она не помнила. Помнила, что считала, сбивалась, начинала снова, и что напев не прекращался, хотя горло драло, будто она глотнула кипятка.

На четырёхсотом шаге туман поредел. Впереди кто-то сидел.

Старуха. Прямо на досках, поперёк моста, поджав ноги, с прялкой. Прялка длинная, чёрная, кудель серая, а нить из-под пальцев светилась бледно, как гнилушка. Сама старуха была из тумана. Настоящими были только руки, тёмные, жилистые, с длинными ногтями. Вместо лица белая муть.

Мост был в две доски шириной. Обойти нельзя.

— Пусти, бабушка, — сипло сказала Ждана. — Мне на ту сторону.

Прялка остановилась. Сухие пальцы, горячие, как у Добравы, когда та вынимала хлебы, взяли Ждану за левое запястье и повернули ладонью вверх.

У основания большого пальца белел шрам. Маленький, кривой, с ноготь. Откуда он, Ждана не помнила. Добрава говорила, что так и было, когда она её нашла.

Старуха провела по шраму ногтем.

— Ключ, — сказала она. Голос шёл отовсюду: из досок, из воды, из самой ладони. — Пришла. Пришла, ключик. Игла слышит.

— Какая игла? Пусти.

Старуха потянула носом, как собака, и наклонилась к вороту, к Златиному чёрному шву.

— Шито хорошо, — одобрила она. — По шитью не узнала бы. Камень, пень. А по руке узнала. Рука кровь помнит.

Пальцы разжались. Старуха подвинулась, освобождая край доски, и Ждана прошла мимо боком, задев плечом белую муть, пахнущую сухой травой. За спиной снова зажужжала прялка.

* * *

Последние сто шагов она прошла почти бегом. Доски кончились, под ногами захрустел песок. Туман висел позади стеной, а здесь, на косе, было темно, прохладно, пахло морем. Горел костёр. Вокруг него сидели Прохор, Ивашка, Лада и Ярина. Ярина вскочила.

— Шестьсот двенадцать, — сказала она. — У меня вышло шестьсот двенадцать. А у тебя?

Ждана не ответила. Горислава стояла у кромки тумана с фонарём, и свет падал Ждане прямо в лицо.

— Подойди, — сказала она.

Ждана подошла. Горислава подняла фонарь, свет упал ей на лицо. Платок у Жданы съехал на затылок, она не помнила когда. Пуговица выбилась из-под ворота и висела поверх рубахи на засаленном шнурке. Горислава посмотрела на её брови. На пуговицу. Лицо у неё не изменилось совсем.

— Руку дай.

— Какую?

— Ту, которую она смотрела.

Ждана протянула левую. Горислава взяла её за пальцы, как берут чужую вещь, и поднесла фонарь. Посмотрела на шрам долго, дольше, чем старуха.

— Откуда?

— Не знаю. Маленькая была.

— А пуговица?

— Матери.

— Где мать?

— Утонула, — сказала Ждана. — Давно.

Горислава отпустила её руку.

— Что она тебе сказала? Пряха.

Ждана хотела соврать. И передумала: Горислава стояла на берегу с фонарём и, может быть, всё слышала, а врать человеку, который знает Навь лучше всех, глупо.

— Сказала «ключ», — ответила она. — И про иглу что-то.

— Навь много болтает, — сказала Горислава. — Ей там скучно, на мосту. Пуговицу спрячь. И руку кому попало не показывай. Иди к огню.

Ждана пошла к огню и села рядом с Яриной. Её трясло. Прохор молча накинул ей на плечи свой тулуп, огромный, пахнущий псиной и дымом.

Из тумана вышел Радим, белый, с тетрадью, прижатой к груди. За ним остальные, по одному. Последним шёл тихий парень из лесного края, и Горислава, увидев его, перестала считать вслух.

Прохор всё смотрел на туман.

— Нежка где? — спросил он. — Она после тебя шла. Ждана. Нежка где?

Ждана не смогла ответить. Ответила Горислава:

— Нежка осталась.

Прохор кивнул, медленно, как кивают, когда не поняли. Потом понял. Он отвернулся к морю и больше ничего не спросил, и до самого рассвета никто у костра не сказал ни слова, даже Радим.

Только раз Ждана не выдержала и спросила Гориславу шёпотом, как Нежка могла оказаться впереди, если шла позади.

— На мосту туман путает, кто впереди, а кто сзади, — сказала Горислава, не оборачиваясь. — Она шла за тобой. А тебе её показали. Навь любит показывать.

* * *

Лодка пришла, когда небо над морем стало серым.

Это была большая ладья, тёмная, смолёная, с одной мачтой и свёрнутым парусом, с вёслами по бортам. Она вышла из рассветной мути почти без звука и ткнулась носом в песок. На корме стояла женщина с рулевым веслом.

Ждана видела её плохо, против света. Невысокая, плотная, в мужской шапке, надвинутой на глаза. Лицо обветренное, тёмное. В волосах, выбившихся из-под шапки, светлела седая прядь. На ней был старый суконный кафтан, синий когда-то, а теперь почти серый, длинный, с разрезами для верховой езды, мужской или очень старинный. По его груди, сверху вниз, шёл ряд медных пуговиц, и рассветный свет лёг на них тусклыми пятнами.

Пуговица под Жданиным воротом стала горячей.

— Лодочница, — сказала Горислава. — Ольха. Она вас переправит. Садитесь.

Одиннадцать жатвенных пошли к ладье. Ждана шла последней и смотрела на кафтан, на пуговицы, и не могла понять, что её в нём держит. Лодочница стояла неподвижно и не смотрела ни на кого. Когда Ждана подошла к борту, женщина отвернулась к морю.

Глава 3. Буян

Ладья шла под парусом, а когда ветер падал, на вёсла садились жатвенные. Так решила Горислава: сказала, что на Буяне сидеть без дела не дают никому и лучше привыкать сразу. Гребли по двое на весло. Прохор грёб один, за двоих, глядя перед собой пустыми глазами, и весло у него гнулось.

Двенадцать километров от Перевоза до Буяна в ясный день проходили за три часа. День был не ясный. С моря тянуло сыростью, облака лежали низко, и берег за кормой скоро пропал, а впереди ничего не появлялось. Ладья шла через серое в серое. Ярину укачало на первом же километре. Она сидела, вцепившись в борт, бледная до зелени, и шевелила губами.

— Что ты считаешь? — спросила Ждана.

— Волны. — Ярина сглотнула. — Каждая седьмая больше. Если знаешь, когда будет большая, не так страшно.

— Ты воды боишься?

— Глубокой. — Ярина помолчала и добавила ровно, как говорят давно выученное: — У меня брат утонул. Тур. Мне восемь было. Я на берегу стояла.

Ждана не знала, что на это сказать, и ничего не сказала. Она пересела к корме, подальше от брызг, и оказалась в двух шагах от лодочницы.

Ольха правила стоя, всем телом налегая на рулевое весло. Вблизи она оказалась моложе, чем на косе: лет сорок, может быть, меньше. Лицо обветренное до черноты, и через верхнюю губу, от носа к углу рта, шёл старый белый шрам, отчего казалось, что она всё время чуть усмехается. Глаза под шапкой были светлые, серо-зелёные, неподвижные. Она смотрела только вперёд, на воду.

Кафтан на ней был такой старый, что сукно на локтях протёрлось до нитки. Ждана считала пуговицы, сама не зная зачем, по Ярининой привычке. Пять медных, тусклых, одна под другой. Шестой не было. На её месте, ближе к поясу, торчал обрывок нитки, и сукно вокруг было темнее, не выгоревшее: пуговицу оторвали давно, когда кафтан был ещё синим.

Ольха напевала. Это Ждана заметила не сразу, потому что напев шёл без слов и без голоса, где-то в груди, и сливался со скрипом уключин и плеском. Низкий, медленный, с долгими остановками. Ждана прислушалась и почувствовала, как у неё сжимается что-то под рёбрами.

Напев был похож на её собственный. Похож так, как бывают похожи сёстры: те же ходы, те же повороты, где голос уходит вниз и долго там держится. Только паузы были в других местах. Там, где Ждана привыкла переводить дух, лодочница тянула. А там, где Ждана тянула, лодочница молчала, и молчание это было длинное, разное, то на два вздоха, то на пять.

Ждана хотела спросить, что это за песня. Ольха, словно почуяв, замолчала и больше не напевала до самого Буяна.

* * *

На носу Радим пытался всех развеселить.

Получалось плохо. Прохор не слушал, Лада смотрела в море, Ивашка сказал ему заткнуться, и Радим ненадолго заткнулся, а потом заговорил снова, тише, обращаясь уже к одному Ивашке, который сидел с ним на весле и деваться ему было некуда.

— Ты не злись, — говорил Радим. — Я не со зла. Я как песня, мне если молчать, я лопну. Хочешь, спою? У меня двести сорок одна. Есть весёлые. Есть про попадью, но её при девках нельзя.

— Не хочу.

— А колыбельную? Знаешь, у нас на Поречье есть одна. Странная. Её никто не понимает. Бабка моя всю жизнь собирала песни, а эту, говорит, не могу разобрать, слова ломаные, будто их по дороге растрясли. Её к нам плотогоны принесли, лет десять тому, с верховьев. Вот слушай.

Он запел. Голос у него был хороший, светлый, чуть надтреснутый, как у мальчишки, у которого только ломается голос:

Баю-баю, тёмна вода,Не проснётся в ней беда…

Ждана сидела на корме, спиной к нему. Она не обернулась. Только руки у неё сами сжались на коленях.

— Дальше не помню, — сказал Радим. — Там про мост что-то, середина у меня пропала. А потом вот:

Камнем, с инеем своим…

Он запнулся, пропустил, запел снова:

Чур-чура, не ты, а мы.

— А дальше конца нет. Бабка говорит, у всех по-разному кончается. Кто как придумает. Красиво же? Вот слышишь, как ложится: не ты, а мы. Будто колыбель качают…

Рулевое весло дёрнулось. Ладья вильнула, взяла носом волну, и всех окатило холодными брызгами. Ярина вскрикнула. Горислава на носу обернулась и посмотрела на корму. Ольха уже снова правила ровно, глядя вперёд, и лицо у неё было такое же неподвижное.

Ждана встала, перебралась через скамьи на нос и села рядом с Радимом.

— Откуда ты её знаешь? — спросила она.

Радим обрадовался ей, как обрадовался в первый вечер.

— Говорю же, плотогоны. С верховьев, с вашей стороны. — Он прищурился. — А ты знаешь? Ты так спросила, будто знаешь.

— У нас по-другому поют.

— Как?

— По-другому, — повторила Ждана.

— Ну спой.

— Нет.

— Ну хоть строчку. Ну одну. Я запишу. Для бабки. Она с ума сойдёт, она её тридцать лет собирает…

— Ты сказал, десять.

— Ну десять. — Радим не смутился. — Она всё равно с ума сойдёт. Там у тебя «с инеем» или как?

Ждана посмотрела на него. Он был весь светлый: волосы, ресницы, веснушки, глаза. Глаза были внимательные и совсем не весёлые, хотя всё остальное лицо улыбалось.

У неё в Глуховке пели не «с инеем». Она это знала так же точно, как знала, что вода мокрая, и слово, которое пели у неё, само легло на язык. Она его не сказала.

— Не помню, — сказала она.

Радим вздохнул и открыл тетрадь. Ждана видела, как он пишет на чистой странице, мелко и криво от качки: «Заречье. Есть вариант. Поёт иначе. Не говорит». И подчеркнул дважды.

* * *

Буян появился сразу, весь, как вынутый из тумана.

Он был тёмный, каменный, длинный. С моря поднимались скалы, серые, в белых потёках птичьего помёта, а над скалами шёл зелёный склон, и на склоне, на самом верху, стояли стены. Каменные, старые, с башнями по углам. За стенами виднелись крыши, крытые дёрном, и дым. Справа, отдельно от всего, на скале, которую отделяла от острова узкая полоса воды, стояла ещё одна башня, высокая, круглая, совершенно чёрная, без единого окна, которое было бы видно с моря. Туда с острова вёл каменный перешеек, насыпанный руками.

— Буян, — сказала Горислава. — Остров длиной около девяти километров, шириной до трёх. Застава наверху. Внизу пристань. Слева от пристани Коса. Туда без дела не ходить.

Ждана посмотрела налево. Там от берега в море уходила длинная узкая отмель, серая, песчаная, голая, без единой травинки. Вдоль неё были вбиты в песок шесты. Много шестов, десятки, через равные промежутки, и на некоторых висели выцветшие тряпки.

— А там что? — спросила Ярина, указав на чёрную башню. Её всё ещё мутило, но любопытство оказалось сильнее.

Горислава помолчала.

— Там живёт тот, с кем у нас Ряд, — сказала она. — С равноденствия до Карачуна. Туда не ходить никогда.

* * *

На пристани их ждали. Человек двадцать в одинаковых серых свитках с вышивкой на рукаве: красной, белой или чёрной. Старшие ученики. Они смотрели на жатвенных так, как смотрят на новых телят в стаде, с любопытством и лёгкой жалостью. Один из них, высокий парень с чёрной вышивкой и рябым лицом, подошёл к Гориславе и поклонился.

— Всемил, — сказала Горислава жатвенным, не оборачиваясь. — Мой старший, третий год. Он вас проводит.

Ждана думала, что их поведут наверх сразу. Но сначала они стояли на пристани и ждали, пока Ольха отведёт ладью к причалу, привяжет, сложит парус. Ольха делала всё одна, ни на кого не глядя, и никто ей не помогал. Сделав всё, она ушла по берегу налево, к Косе, к низкому сараю у самой воды, и закрыла за собой дверь.

Наверх вела лестница, высеченная в скале. Ярина считала ступени. Их оказалось триста восемьдесят. На двухсотой у Жданы заболели ноги, на трёхсотой она перестала чувствовать что-либо, кроме ног, а на последней чуть не упала Прохору в спину.

Застава была большая, больше Глуховки. Двор, мощённый плоским камнем, колодец, длинное здание трапезной с высокими узкими окнами, кузня, конюшня, три башни по углам стены, и в каждой, как объяснил Всемил, жил свой дом: Мороновы в северной, Сварожичи в южной, Берегини в восточной. Четвёртый угол был пустой, там стену подпирала старая кривая сосна.

Посреди двора их встретил воевода Будимир. Он был очень старый, лысый, с длинной белой бородой, заткнутой за пояс, и опирался на палку. Говорил он долго, про Ряд, про честь, про то, что граница держится на таких, как они. Ждана не слушала. Над стеной торчала чёрная башня, и Ждана не могла отвести от неё глаз. С этой стороны в ней было окно, одно, высоко, под самой крышей.

Наставники выбирали после.

Это было быстро. Ратибор, Горислава и маленькая сгорбленная старуха в белом платке, наставница Берегинь, Ведана, по очереди называли край, и жатвенный выходил к ним. Ратибор взял Прохора, Ярину и ещё троих. Ведана взяла Ладу, Радима, тихого парня из лесного края и смуглую девушку из Поморья. Горислава назвала Ивашку и перевела взгляд на Ждану.

— Заречье, — сказала она. — Ко мне.

Ждана вышла. Горислава положила ей руку на плечо, легко, как кладут на перила, и сразу убрала.

* * *

Жили жатвенные отдельно от домов, в длинном низком строении у восточной стены, разделённом на комнаты по двое. Ждане досталась комната с Яриной. Две лавки, стол, сундук, окно на море, узкое, как бойница. Печи не было, только каменная труба, проходившая через стену из кухни, тёплая на ощупь.

Ярина обошла комнату, считая шаги.

— Пять на три, — сказала она. — Как у нас в юрте у младшего брата. Ничего. Жить можно.

Она легла на лавку прямо в сапогах и тут же заснула, но спать ей дали недолго. Перед ужином Всемил собрал жатвенных во дворе и повёл по Заставе. Показывал быстро, на ходу, как показывают хозяйство новому работнику. Вот колодец, из него пить, из бочки у кузни не пить, там Ратибор закаливает. Вот кузня. Вот конюшня, в ней четыре кобылы и мерин, мерин кусается. Вот книжная, под трапезной, туда без Веданы не ходить. Вот восточная башня, Берегини, там пахнет мятой и кровью, потому что там лечат. Вот южная, Сварожичи, там пахнет гарью. Вот северная, наша.

— А там? — спросил Радим и показал на четвёртый угол, где кривая сосна подпирала стену.

— Там была башня хранительниц, — сказал Всемил. — Давно. Когда Застава с мостом вместе держала. Башня упала лет сто назад, а хранительниц на Буяне больше не было. Сосна выросла.

Сосна была старая, кривая, с корнями, вросшими в камень стены. Ждана не знала, почему ей захотелось подойти и потрогать кору.

Последним, уже в сумерках, Всемил показал жальник. Он не стал заводить их за берёзы, только остановился на краю склона и махнул рукой.

— Тут наших хоронят, — сказал он. — И тех, кого с Косы провожаем, если родни нет. Камни сами режем. Привыкайте.

Никто ничего не сказал. Прохор стоял над камнями дольше всех и спросил, есть ли тут камень для тех, кто остался на мосту. Всемил ответил, что для них нет, потому что их не выносит. Прохор кивнул и больше в тот вечер не говорил.

За ужином в трапезной она узнала про чёрную башню больше, чем от Гориславы. Ученики говорили про неё неохотно, но говорили. Что в ней живёт Кощей. Что он приезжает на равноденствие и уезжает в ночь Карачуна, а где он бывает остальное время, никто не знает, наверное, в Нави. Что раньше, при прежнем Кощее, такого не было, и Кощея на Буяне не видел никто и никогда, а этот приезжает третью осень подряд. Говорят, так воевода с ним договорился, по новому Ряду. Говорят, он молодой. Говорят, на него нельзя смотреть, а то он посмотрит в ответ, и тогда уже не спать тебе никогда, как он сам не спит.

— Брехня, — сказал Всемил, услышав. — Смотреть можно. Только не надо.

Ждана легла поздно. Ярина спала, отвернувшись к стене, и дышала ровно. Ждана лежала и смотрела в потолок, и перед глазами у неё было белое, туман, Нежкино счастливое лицо и маленькая нога, ступающая с доски в пустоту.

Она встала, накинула платок и вышла.

* * *

Двор ночью был пустой и голубой от луны. Луна висела над чёрной башней, почти полная. Ждана постояла у колодца, потом толкнула дверь трапезной. Дверь была не заперта.

Внутри было темно и холодно. Длинные столы стояли пустые, лавки задвинуты под них, на полу лежали квадраты лунного света из высоких окон. Пахло кашей, остывшим камнем и воском. Ждана села на край лавки у дальней стены, обхватила колени.

Ей хотелось плакать, и плакать она не умела. Тогда она сделала то, что делала всегда, с самого детства, когда было страшно или пусто: запела. Тихо, почти шёпотом, для себя одной, ту самую, Добравину, мамину, речную. Слова шли сами. Она пела и смотрела на лунные квадраты на полу, и в груди становилось немного легче, как будто песня забирала с собой часть того, что там лежало.

После третьей строки ей показалось, что в дверях кто-то стоит.

* * *

Мстислав не спал третий год.

Это не было похоже на бессонницу, какая бывает у живых. Он не ворочался, не считал до тысячи, не вставал пить воду. Он просто не засыпал. Когда темнело, он ложился, закрывал глаза, лежал час, другой, и ничего не происходило: мысли не путались, тело не тяжелело, не наплывали ни картинки, ни голоса. Потом он вставал и шёл ходить. За три года он выучил Буян так, как не выучил бы за всю жизнь, ночь за ночью: каждую ступеньку, каждую выбоину в стене, каждую доску в полу трапезной, которая скрипит.

Под грудиной у него жило имя. Он называл его про себя так, другого слова не было. Оно было холодное и тяжёлое, как камень, проглоченный и застрявший, и оно билось, второе сердце, медленнее его собственного, раз на три его удара. Оно не давало ему спать, не давало мёрзнуть, не давало умереть. Иногда ему казалось, что оно спит само, внутри него, и видит сны вместо него.

Сон он видел только один, и не свой. Он приходил не ночью, а днём, на ходу, когда Мстислав смотрел на воду или на огонь. Маленький дом. Печь, в ней догорают три полена. Женщина сидит у лавки, на которой спит ребёнок, наклоняется и поёт ему. Две строки. Только две, и замолкает. Лица женщины он никогда не видел, только руки, только наклон головы. Напев он помнил так, будто слышал его каждую ночь всю жизнь.

bannerbanner