![Три дочери](/covers/39828820.jpg)
Полная версия:
Три дочери
Впрочем, России тогда не было хода на международные выставки, ее постарались плотно запечатать в своих границах, как в консервной банке, и сварить в собственном соку. Чтобы никогда больше о такой стране не было слышно.
С другой стороны, такое астрономическое блюдо из России старались приготовить и раньше, только никогда ничего из этого не получалось.
Наверное, при наличии материалов Василий Егоров мог изготовить даже самовар, но материалов у него не было, поэтому самоварами он не занимался.
Ему нравился цех, в котором он работал, дух, атмосфера, свежий воздух, несмотря на кислую среду производства, гуляющий вдоль стен, люди в старых, зачастую рваных спецовках, находившиеся рядом, хриплый низкий звук заводского гудка, извещающий об окончании смены…
Хорошо было на заводе!
Солоша тем временем знакомилась со Сретенкой, с нравами здешними, с народом, познавала, кто есть кто и что есть что?
Удивлялась тому, что тамбовских жителей не брали на Сретенке в дома, в прислуги, сторонились их, сретенские при встрече с тамбовскими готовы были креститься, словно бы увидели нечистую силу; Солоша как-то не выдержала, спросила у соседки-еврейки, дородной, красивой, с породистым лицом и жидкой ломаной цепочкой усиков, выросшей над верхней губой:
– А почему здесь к тамбовским так относятся?
Соседка шевельнула усиками:
– Как?
– Да даже в прислуги не берут.
– Не берут потому, что тамбовские воруют.
Ярославских жительниц, приехавших в Москву, с охотой зачисляли на работу в прачечные: лучше их никто не мог стирать белье; за прилавками аптек стояли евреи в белых халатах, – русских не было, – торговали микстурами и порошками.
Походишь так немного по Сретенке – узнаешь много нового. Солоше здесь все было интересно.
Дворниками в Москве служили исключительно татары – никого, кроме них, в первопрестольной не вооружали метлами, граждане других национальностей для этого дела не подходили. Даже если они были лично знакомы с Владимиром Ильичем Лениным.
И никто, ни один начальник в буденновском шлеме не мог преодолеть это неписаное правило.
Ходили татары в крохотных темных тюбетейках азиатского типа, украшенных таким же темным нитяным рисунком, которыми прихлопывали свои пахнущие кислым коровьим молоком головы. Волосы они мазали молоком специально – чтобы блестели.
И волосы от коровьего молока действительно блестели, будто были покрыты лаком, укладывались ровно, волосок к волоску, двумя прядками по обе стороны пробора. Свежее молоко такого эффекта не давало – только кислое.
Солоша лишь удивленно качала головой: век живи – век учись!
И она училась. У Москвы. Питалась тем, что видела, изумлялась увиденному и радовалась.
Утром и вечером молила Бога:
«Боже свитый, Боже правый, сделай так, чтобы Ленка выжила!»
Надо заметить, что когда жили в Назарьевском, Солоша молилась усерднее, чем в Москве, вечернюю молитву совершала на коленях, но Москва поколебала ее, особенно горластые агитаторы, которые умели завораживать толпу, как колдуны, могли заставить человека отказаться от чего угодно.
Отказывались люди и от икон. Солоша взяла с собой в Москву иконы, запаковала их в мешок, иконы были старые, темные, с нагаром. Молиться Солоша не любила, часто заменяла молитву рассказами о себе, о том, что было и как поступала она в том или ином случае, затем просила прощения; после таких примитивных молитв оставались сомнения, и она спрашивала, с надеждой глядя на иконы:
– Боже, скажи, правильно я поступила, а? Или неправильно?
Когда начали разрушать старый монастырь, расположенный недалеко от памятника Пушкину, – от Сретенки до него было рукой подать, – Солоша возмутилась:
– Это же наши деды построили, зачем разрушать историю?
Она была в своем возмущении не одинока, несколько дней подряд около наполовину разваленных стен собиралась целая толпа. Незамедлительно откуда-то появлялись милиционеры, взволнованные необычайно:
– Чего вы, граждане, тут глотки дерете, Москву пужаете? А ну, разойдись!
На ремнях у милиционеров висели тяжелые наганы в кожаных кобурах.
– Р-разойдись!
Почему-то именно тяжелые наганы с витыми сыромятными ремешками, прикрепленным к рукоятям, пугали толпу больше всего, иногда даже раздавался заполошный женский крик: «Бабы, разбегайся, иначе продырявят!» или что-нибудь в этом роде.
В толпе были не только бабы, полно было и мужиков, но от милиционеров бегали все очень прытко и те и другие. Проходило несколько минут, и от митингующих оставались только следы на земле, самих митингующих не было.
Как татары моют головы кислым молоком, называемым попросту кислушкой, Солоша увидела в бане, в Сандунах.
Воды горячей в сретенских домах не было, даже понятия такого, как горячая вода, текущая из крана, не существовало, поэтому помыться, попариться и растереться мочалкой ходили в баню. Раз в неделю – обязательно. Ну а работяги, такие, как Василий Егоров, имеющие дело с металлом, с пайкой и кислотой, с едкой горячей окалиной, ходили чаще. Иначе легко было занемочь, прихватить язвенную болезнь, а с такой хворью могли даже из коммунальной квартиры выселить.
Сандуны Солоше понравились, – не баня, а дворец. Не расписной, правда, без позолоты, – кафельный, но очень уж красиво сработанный.
Татары, с которыми познакомилась Солоша, были все как один чистоплюями – того наплевательства, которое могли допустить по отношению к своей внешности иные русские, у татар не было, – татары следили за собой. Наверное, потому еще тщательно следили за собой, что сплошь и рядом жили в подвалах. А в подвалы солнышко, сами понимаете, не имело привычки заглядывать. И ветер быстроногий туда не забегал.
В бане Солоша подивилась неким странным словам, которые раньше никогда не слышала – заморские какие-то словечки были, непонятные, чужие, хотя и обрамленные знакомой русской речью. Может, она засекла обычные эмоции двух мясистых баб, которые едва не подрались из-за шайки? Солоша слова запомнила, решила спросить у Василия, что это за невидаль такая?
Лучше бы не спрашивала, – тот вначале покраснел, а потом расхохотался. Хохотал долго, никак не мог остановиться.
– Ты чего заливаешься? – недоумевала Солоша, вскидывала над собой кулак. – Не смейся, иначе я тебя побью. Больно будет.
– Да побей, побей, – с трудом выдавил сквозь смех Василий, покрутил головой, сопротивляясь веселым взрыдам, рвущимся у него из груди, и снова расхохотался. Смех все равно брал верх.
– Ну чего тут такого, – с недоумением спросила Солоша, – в словах этих?
Она повторила услышанные от баб и прочно застрявшие в мозгу слова; если они не иностранные, то тогда какие же? Василий опять задохнулся в смехе.
Минут через десять он, совершенно обессиленный, перестал смеяться и, упав на стул, опустил руки. Дышал он тяжело, будто гонялся по полю за конем, пытаясь поймать его. Наконец поймал.
– Никогда не произноси этих слов, Солоша, – попросил он сдавленным сиплым голосом, – никогда.
– Не буду, – пообещала Солоша, – только объясни мне, в чем дело?
Василий объяснил. Солоша схватилась за голову обеими руками, застонала сдавленно:
– М-м-м! Это надо же, какой стыд!
– Тихо, тихо, – успокоил ее Василий, – ничего стыдного и тем более постыдного здесь нет. Вот если бы ты обратилась к соседям, попросила объяснить тогда – да, тогда было бы стыдно. А так ничего такого, что должно вогнать тебя в краску, нет. Мы же свои, Солоша, родные люди, ты и я. Мы – свои.
Солоша вспомнила белые молочные реки, текущие по полу бани в слив – чистоплотные татарские женщины тратили на себя молока много, – кислый дух, которым пропиталась даже парилка, двух мясистых, с квадратными фигурами женщин, ругавшихся из-за шайки, и чуть не заплакала – ей неожиданно сделалось обидно.
А чего обижаться-то? И на кого? На Василия, который не обучил ее матерным словам? Да он и сам не очень-то знает их… Солоша никогда не слышала, чтобы он ругался.
Она заставила себя думать о другом. Надо попросить Василия, чтобы он у себя в цеху склепал пару цинковых шаек. Или хотя бы одну… Вначале одну, а потом другую. Солоша отерла маленькими сильными кулаками глаза и заставила себя улыбнуться.
– С улыбкой ты лучше выглядишь, – сказал Василий, – улыбка тебе идет, – согнутым пальцем, сгибом, он отер ей щеки. Щеки были тугие, будто два бочка какого-нибудь маленького барабана, на котором и играть можно и любоваться которым незазорно.
…Со временем Василий склепал нержавеющие цинковые тазы для всех, кто жил в их большой квартире, и шайки эти, словно диковинные рыцарские доспехи, висели на стенках длинного общего коридора, украшая его.
Чуть позже, когда в моду вошли велосипеды, рядом с шайками на крюках стали вешать велосипеды с блестящими хромированными рулями, круто, как рога тура, изогнутыми и невероятно красивыми.
Но началом всему стали персональные банные тазы, которые жильцы их квартиры продолжали звать шайками – так было привычнее…
Жизнь продолжалась.
Удивительная штука – в Москве выжила не только Ленка, последняя дочка Егоровых, родившаяся в Назарьевском, выжила и Полина, появившаяся на свет уже в первопрестольной. Солоша не верила этому счастью и подолгу стояла у старых бабушкиных икон и шептала разные признательные слова, – молитвами она их не называла. Но в том, что она нашептывала едва слышно, было столько нежности и благодарности Всевышнему, что все произносимое Солошей можно было принимать за молитву.
– Неужели беда отступила от нас? – неверяще спрашивала она у мужа в ночной темноте, прислушивалась к чьим-то запоздалым шагам, раздающимся под окнами. – Неужели она отстала?
– Отступила, – убежденно произносил Василий, – отстала, окаянная. Спи, Солоша, мне завтра рано вставать.
– Сплю, – покорно шептала Солоша и закрывала глаза.
Она по-прежнему не верила своему счастью, не верила тому, что дети перестали умирать, не верила даже тому, что живет в Москве.
Через несколько дней она в знакомой ночной темноте, заранее немея от того, что говорит, прошептала мужу:
– У нас снова будет ребенок…
Василий, который уже спал, вскинулся на постели. Сна как не бывало. Он стиснул жену обеими руками, прижал к себе. Прошептал возбужденно:
– Солошка!
– Будет девочка, – сообщила та.
– Лучше мальчик, – попробовал сделать заказ Василий.
– Ты не в ресторане, – предупредила жена.
– Откуда знаешь, что будет девочка?
– Уж больно смирно себя ведет. Мальчик вел бы себя буйно… А девчонка – это девчонка. Девчонки обычно бывают тихие. По себе знаю.
– Солошка! – вновь возбужденно воскликнул Василий. – Я ведь до утра не засну.
– Не годится. Тебе надо спать – завтра на работу. Будешь там клевать носом – обязательно о какую-нибудь железяку стукнешься, голову себе свернешь.
– Не бойся, я под железякой проскочу, не зацеплю. А ты… Ты все-таки подумай о мальчике, – просяще проговорил он. – Если можно, а? – Ну как будто бы тут что-то зависело от Солоши.
Солоша была права – она все хорошо знала, и опыт у нее имелся, рожала много раз – на свет появилась девочка. Маленькая, непрерывно кричащая, с красным пухлым личиком, некрасивая. Но Солоше новорожденная дочка показалась самой красивой на свете – красивее ребенка нет и не будет.
Назвали ее Верой. Вера Васильевна, вот как будет. Имя с отчеством очень неплохо сочетается. Звучно. И Елена Васильевна – тоже неплохо звучит. И Полина Васильевна. В этом отношении имя у Солошиного мужа очень удобное, сочетается с любым другим, даже самым неудобным именем. Совсем другое дело – какой-нибудь Валерьян или новомодный Вилен, так стали называть мальчиков в память о скончавшемся в двадцать четвертом году Ленине. Вилен – это почти что Вильгельм.
А имя Вильгельм на Руси ненавистное. После Первой мировой войны – особенно.
Ни Василий, ни Солоша не заметили, как девочки подросли: еще вчера ползали по полу, гукали, пускали пузыри, а на праздник Первое мая, когда их квартира – номер четыре, – целиком перемещалась во двор, и там накрывался стол – один на всех, – егоровские девчонки получали в свое распоряжение песочницу, обложенную досками и с удовольствием ковырялись в ней… Сейчас сестры смотрели на нее пренебрежительно. Тем более Лена с Полинкой уже ходили в школу, – Лена училась в третьем классе, Полина в первом, а ученикам, заваленным домашними заданиями, как известно, часто бывает вообще не до песочниц. Порою они даже не помнят, что такое песок и тем более – беззаботные игры.
Хоть и училась Ленка всего в третьем классе, а уже выглядела, как невеста, была высокая, стройная, одевалась нарядно, будто взрослая девушка. Солоша научилась зарабатывать не меньше мужа, у нее оказались золотые руки, она теперь занималась тем, что шила белье и верхнюю одежду для модных дам – в основном, жен больших московских начальников, – это были фифы еще те. Василий, когда видел их, невольно морщил нос, будто случайно вместо горшка с супом залез в горшок ночной, – не любил он их. И правильно делал.
Очередь к Солоше выстраивалась на два месяца вперед, и золоторукая Соломонида Егорова никому не отказывала, как и исключений никому не делала, не передвигала жен больших начальников в голову очереди, а женок молодых фасонистых руководителей среднего уровня не загоняла в хвост – заказы брала у всех и ко всем относилась ровно.
Стол на Первое мая получался у них во дворе большой, кухни присутствовали самые разные: армянская, еврейская, русская, украинская, хозяйки соревновались друг с другом – кто вкуснее приготовит.
Так что егоровские девчонки с малых лет знали, чем маца отличается от лаваша, лаваш от поддымника, а поддымник от извозчичьей лепешки. Не говоря уже о рыбных блюдах – холодном фаршмаке, карасях, залитых сметаной, и судаке, запеченном по-севански.
В каждое праздничное блюдо было вложено много любви, умения, тепла – все хозяйки имели свои кулинарные секреты. Первое мая было у них, пожалуй, самым веселым и самым громким праздником – может быть, даже громче Нового года, отмечать который власти разрешили совсем недавно – после революции он надолго был вычеркнут из списка торжественных дат.
Не успел Василий Егоров сходить пяток раз на работу и вернуться домой, чтобы отведать томленых щей, готовить которые Солоша умела мастерски, как оказалось, что время убежало вперед с оглушающей быстротой, – оно вообще неслось стремительно, – и Ленка учится уже не в третьем классе, а в шестом, крохотная же Вера, которая еще вчера пускала пузыри, разглядывая потолок в их комнате, сама готовится пойти в школу.
М-да, как все-таки стремительно несется вперед время, мчится сломя голову, так глядишь, скоро они с Солошей станут старыми, совсем старыми, и будут люди звать их только по именам и отчествам, с прибавками «бабушка» и «дедушка», как и положено звать всякого человека, достигшего преклонного возраста.
Поскольку к Солоше наведывались самые разные дамы, не только жены начальников, но и обыкновенные сретенские девчонки, которым охота было блеснуть и новым платьем, и тонким кружевным бельем, то все они шли к золотошвейке Солоше (ее, кстати, так и называли теперь на Сретенке – Золотошвейка). Солоша тщательно обмеряла их, цифры обмеров заносила в блокнотик, чтобы в следующий раз уже не суетиться около побывавших у нее заказчиц с сантиметром в руках.
Да и память у Солоши была крепкая, ни разу еще не подвела, и глазомер такой, что один раз окинет взглядом фигуру – никакие обмеры уже не будут нужны.
На Сретенке жили две самые красивые девушки, две королевы, которые любого мужика (даже если у него в петлицах краснели, отливая ярким светом, рубиновые командирские ромбы) могли запросто бросить к своим ногами и вытереть об него туфли.
Хоть и нечасто Солоша шила «партикулярные» платья, для этих девушек она сшила по паре легких, очень нарядных английских двоек, преобразивших их. Двойка, как объясняла Солоша своим заказчицам, – юбка и жакет, очень похожий на пиджак, одежда, придающая всякой даме и женственность и строгость одновременно, а также делающая иную недоразвитую, не дотянувшую до взрослого порога девчонку таинственной, загадочной, по-неземному красивой, вобравшей в себя все, что именуется романтическим изяществом. И трудно, очень трудно было разгадать такую девчонку – вот какой недоступной она становилась, если она была одета в платье, сшитое Солошей.
Москва, как и люди, живущие в ней, преобразилась, похорошела, зализала, затерла, заштукатурила раны, оставленные революцией и Гражданской войной, в городе появилось много нарядных колясок, велосипедов, да и машин стало много больше, по Сретенке они разъезжали довольно лихо, утиным кряканьем клаксонов разгоняли пешеходов, синим дымным взваром, вымахивающим из выхлопных труб, размягчали асфальт, заставляли его выбрасывать в воздух целые облака смолы, грязи, нефтяных отходов, дух этот щипал глаза, был неприятен. Впрочем, некоторые умельцы заправляли своих железных коней техническим спиртом – получалось нисколько не хуже бензина, и дух этот невольно веселил душу.
А бензин шел на самолеты, это было достойное пойло для их капризных движков. Появилось даже понятие: авиационный бензин. Авиационный – значит, сверхчистый, таким бензином можно не только аэропланы – людей можно заправлять: залил немного бензинчика, человек взбодрился, замахал руками и полетел по направлению к Кремлю, раздвигая носом розовый воздух, а потом и в сам Кремль… На заседание Малого совнаркома. Или на площадь, где располагается Моссовет. Там тоже часто проходят заседания.
Солоша нервничала, когда ее девчонки неожиданно оказывались на улице, в боязливом онемении стискивала исколотые иголками пальцы – а вдруг они под автомобильные колеса попадут? Но и не выпускать детей на улицу тоже было нельзя – они должны привыкнуть к городу, а город к ним.
Когда привыкнут, будут чувствовать себя на опасных задымленных улицах как дома. Москва – это теперь их город, хотя городом самой Солоши Москва так и не стала.
Имелось в первопрестольной немало злачных мест, заставляющих богатых людей озабоченно вздрагивать и хвататься за карманы – не исчезло ли чего из них? Одно из таких мест располагалось совсем недалеко от Сретенки, собственно, это не место было, а целый район – Марьина Роща.
Самые лихие гоп-стопники и уркаганы жили именно в Марьиной Роще, где было полно «малин» – воровских хат, схоронок, дна, перед которым знаменитое горьковское дно выглядело безобидным детским садом… Но справедливости ради надо заметить, что Сретенка по части гоп-стопа и воровского веселья мало чем уступала Марьиной Роще.
Может, только тем отличалась, что сретенские бандиты знали, что такое Большой и Малый театры, а марьинорощинские не знали – слишком далеко были расположены территориально, – а так отличий не было никаких.
Иногда Солоша, выбегая в лавку за хлебом, видела вихляющихся, с приклеенными к нижней губе папиросками парней, чьи лица украшали косые челки, спадающие на глаза, одеты парни были довольно прилично – в неплохо сшитые пиджаки, но по тому, как они отличались от общей массы, понимала – люди эти и есть уркаганы. Сокращенно – урки.
Слово «урки» на Сретенке звучало часто, Солоша не очень понимала, откуда оно взялось, словечко это, кто его родил, относилась к нему настороженно и сравнивала с лицами, украшенными косыми челками, стальными фиксами и кепками, так называемыми восьмиклинками. Определение «урка» подходило к ним больше, чем «уркаган». Урка, мурка, журка, бурка, Нюрка, курка, сюрка, Шурка, терка… Тьфу!
В этот раз Солоша, едва выйдя из Печатникова переулка, свернула на Сретенку, как перед ней возник гибкий человек с характерной внешностью, в кепочке с крохотным козырьком и жгучими кавказскими глазами.
Но это был не кавказец – черты лица он имел ровные, красивые, губы не разрезало начищенное сверкание металлической фиксы, нос был прямой, без горбинки. Да и волосы не были черными, не имели синевы, скорее были просто темными, русыми…
Увидев Солошу, уркаган поспешно сдвинулся в сторону, освобождая тротуар и сдернул с головы кепку:
– Проходите, мадам… – в следующий миг он отбил штиблетами чечетку и пропел: – «Верните мне в юность обратный билет, я сполна заплатил за дорогу…»
Голос у уркагана был приятный, чуть растрескавшийся – то ли от простуды, то ли от природного хрипа, то ли еще от чего-то – возможно, вчера выпил лишнего. Солоша сделала вид, что не обратила на уркагана никакого внимания, и прошла мимо. Хотя лицо запомнила – память у нее была хорошая, и лица она запоминала надолго.
Когда возвращалась из лавки с двумя белыми булками в авоське, вновь увидела уркагана – он шел по тротуару под руку со сретенской красавицей, которой Солоша сшила два роскошных английских наряда – Нелькой Шепиловой.
Неля, приветливо улыбаясь, остановилась, потянулась к Солоше, чтобы поцеловаться, – Солоша все эти дежурные уличные чмоканья не любила, да и вообще к поцелуям относилась отрицательно, считая, что так разносится зараза, – но от Нельки не отшатнулась.
От юной красивой Нельки вкусно пахло одеколоном, пудрой, еще чем-то сладким, скорее всего, хорошим монпансье. Может быть, даже настоящими французскими леденцами.
– Солошечка, спасибо тебе, родная, за костюмы, – прощебетала Нелька, – ты не представляешь, как хорошо они на мне сидят…
– Если хорошо сидят, то почему не носишь? – окинув взглядом Нелькину фигуру, сухим тоном произнесла Солоша. Нелька была одета в легкое поплиновое платье с пышным красным бантом под воротником.
– Сегодня жарко, Солошечка, – сказала та, улыбаясь лучисто, – а так одеваю каждый день – по вечерам… Сегодня обязательно наряжусь, – Нелька прижала к себе руку своего спутника, – мы с Вовиком в семь вечера пойдем в сад «Эрмитаж»…
Значит, этого уркагана, вопреки правилам отказавшегося от золотой или серебрянкой фиксы, зовут Вовиком. И на руках у Вовика не было наколок. Это что, признак интеллигентности у людей, которые находятся не в ладах с законом?
– Я пойду, – сказала Солоша Нельке, – меня дома ждут.
– Иди-иди, Солошечка, – прощебетала Нелька по-синичъи тонко и крепче прижала к себе руку кавалера. – А ты, Вовик, если увидишь где Солошу, обязательно уступи ей дорогу и при случае – защити. Ладно?
Вовик улыбнулся широко, от уха до уха. Зубы у него были чистые, белые, крупные, хоть на рекламу зубного порошка их предлагай. Неужели он никогда не ставил на них коронки?
– Ладно, – произнес он охотно. – Своим я тоже скажу, чтобы при случае оберегали твою Солошу.
– Солоша – очень хорошая портниха, – сказала Нелька, – и очень хороший человек.
– Я это понял и намотал себе на ус, – Вовик шаркнул штиблетами по асфальту и, издав призывный клич, который Солоша не разобрала, потянул Нельку за собой. – Пошли, пошли, нас ждут!
Нелька улыбнулась на прощание, в глазах ее мелькнуло что-то далекое и, как показалось Солоше, испуганное, и в следующий миг пара исчезла, будто ее и не было. Солоша улыбнулась ответно и двинулась в свой Печатников переулок, который понемногу становился родным.
– Не очко меня сгубило, а к одиннадцати туз, – донеслось до нее запоздалое Вовиково. Солоша резко тряхнула головой, словно бы хотела выбить из ушей хрипловатый голос Вовика, подумала о том, что у этого человека есть ведь фамилия, есть имя с отчеством, не только усеченное слюнявое «Вовик».
Имя Вовик в ее селе, в Александровском, давали новорожденным телятам, всем подряд, и бычкам и телочкам, и пока те не подрастали, так и звали Вовиками, а уж потом, когда те прочно стояли на ногах и могли самостоятельно щипать траву, подбирали подходящие имена: Звездочка, Милка, Борька, Лозинка, Урус, Зорька и так далее.
Вовик… Солоша осуждающе покачала головой и через пару минут уже забыла, что ей повстречались Нелька и Вовик.
К празднику Первого мая Солоша добыла сладкого сливочного масла. Масло действительно без всякого сахара было сладким, поскольку, как знала Солоша, это редкое масло готовили только из сливок. Сливки перетапливали в печи, затем отстаивали, подонки и вершки удаляли. Середину же – маслянистую массу – сбивали мутовкой и трижды промывали в воде.
Получалось великолепное масло, хотя и получалось его мало. Солоша слышала от своей покойной матери, что однажды в их село приехал ученый человек в пенсне – записывал разные бабкины речитативы, песни, куплеты, частушки, побасенки, – и когда его угостили сладким маслом, восхищенно почмокал языком.
Потом сообщил, что в прежние времена бывал в Европе, и там такое масло называли русским. Но это еще не все: бедные завидовали зажиточным людям, так завидовали, что даже сочинили поговорку: «Этот человек настолько богат, что может купить себе русское масло». Ученый муж слышал эту поговорку лично и записал себе в тетрадь.
Солоша решила – пусть девчонки попробуют настоящего масла, того самого, которым по праздникам питались их предки. Да и Василий пусть тоже полакомится – очень уж он выматывается на своей работе. Но носа не вешает, домой является с улыбкой, хотя и очень усталой.