Читать книгу Три дочери (Валерий Дмитриевич Поволяев) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Три дочери
Три дочери
Оценить:
Три дочери

4

Полная версия:

Три дочери

А Мирониха тем временем колдовала над Тимохой, всплескивала руками, совершали какие-то сложные движения и бормотала про себя неведомую молитву.

– Ну чего, баба Мирониха? – не выдержал Василий, попробовал повиснуть над ней, подобно жеребцу, вместо ответа Мирониха также вскинула над головой кулак – молитву она не прерывала. Василий понимающе кивнул, присел на корточки рядом.

Сколько ни мучилась Мирониха, в сознание Тимоху так и не привела, привстала с горестным вздохом.

– Что, жеребец совсем убил его? – неверяще спросил Василий.

– Нет, еще не совсем, но близко к тому, – такой приговор вынесла Мирониха, затем, помяв пальцами верхнюю губу, добавила: – Тимоху надобно везти в Волоколамск, в больницу, там ему должны помочь. И чем быстрее отвезти, тем будет лучше. Понял, Василий?

– Понял, чем… – Василий хотел выругаться, но вслух это делать не стал, выругался про себя.

Ох, и налетел же он… На камень посреди чистого поля, где камней никогда не бывало, зацепился за него обоими лаптями, а потом еще и физиономией гвозданулся, одним ударом поставил себе синяк сразу под оба глаза.

Вместо того чтобы дело дельное справить, подвести кобылу под жеребца, он должен теперь Тимоху этого, кривым пальцем сотворенного, в уезд транспортировать. На своей несчастной Лыске, которая может без жеребенка остаться. В телегу придется беднягу запрягать…

– Поторопись, Василий, – подогнала его Мирониха, продолжая щипать твердыми пальцами верхнюю губу, – не то этот умелец может закусить губу и умахнуть на ближайшее облако.

Жалко, конечно, если Тимоха вместо того, чтобы мять лаптями землю и жевать картошку, переселится на небеса, но забота о нем будет не Василия, а деревенского «обчества», старосты Жилина и его помощника по навозно-колесной части Муранькина. Василий Егоров в дела «обчества» не полезет.

Пришлось на бедную Лыску натягивать хомут и втискивать в оглобли, сделал это Василий быстро, поскольку Мирониха покоя не давала, все подгоняла его, монотонно бубня под нос:

– Быстрее, быстрее! Поторопись, Василий!

В Волоколамске, когда Егоров прикатил в уездную столицу, пришлось не только с фельдшерами и доктором общаться, но и с полицейским, приписанным к больнице – пучеглазым, медлительным, усатым, очень похожим на мартовского кота.

Полицейский был такой важный и сам себе казался таким большим начальником, что готов был рассматривать Василия, как обычную мелочь, худосочного комара или блоху, позволившую себе укусить какого-нибудь государственного мужа, сквозь увеличительное стекло.

– Хто ты таков и почему довел человека до такого состояния? – полицейский вперил выпученный взгляд на вход в палату, растворившую в себе Тимоху. Унесли его, как покойника, ногами вперед и это был плохой признак. – Это надо же, голова у человека стала сплющенная, как банка с сапожной ваксой…

Пришлось объяснять этому носорогу, что виноват в увечье не Василий, а совсем другое лицо – жеребец Рыжий.

То, что Рыжий – жеребец, полицейский пропустил мимо ушей и грозно вздернул пучки бровей.

– Хто таков Рыжий? Как фамилия?

Пришлось подробно, едва ли не на пальцах, рассказывать полицейскому чину, что за субъект о четырех ногах по прозвищу Рыжий.

– Значит, у разбойника этого рыжего фамилии нету?

– Нету.

– Придется отвечать за него.

– Ну как я могу отвечать за чужого жеребца?

Полицейский еще больше выпучил глаза, брови загнал едва ли не под самый козырек форменной фуражки и признался откровенно:

– Этого я не знаю. Но отвечать придется обязательно.

В общем, кругом болото с квакающими лягушками, грязной задницей воняет, – не думал Василий Егоров, что попадет в такую беду.

Он считал, что полицейский препроводит его вместе с Лыской в кутузку, посадит там на голодный паек – по стакану холодной воды ему и Лыске утром и вечером и больше ничего, но пучеглазый чин все-таки понял, что не мог Василий выступить в роли парового молота и сплющить башку человеку, велел ему расписаться в казенной бумаге и, как всякий начальник, прочитал назидательную проповедь.

Хорошо, что Василий знал грамоту, сумел лихо расписаться и еще начертать в той казенной цидуле три слова: «Это не я!» После проповеди полицейский отпустил его домой.

Кобыла Лыска осталась в тот год непокрытой, полтора куля картошки пропали, поскольку Тимоха вернулся домой дурак дураком, не помнил совершенно, кто он и что он, как его звали и где живет. За жеребца «обчество» выдало ему целый червонец денег – одной красной ассигнацией, – и продало Рыжего на сторону за пятнадцать рублей золотом, – особенно рьяно тут старался помощник старосты по навозно-колесной части Муранькин, – и село Назарьевское навсегда лишилось коня-производителя.

На следующий год Лыску пришлось гнать в родное село Солоши Егоровой – Александровское, – там и жеребец имелся нормальный, и хозяин у жеребца тоже был нормальный.

Василий, жалея кобылу, только головой качал:

– Бедная Лыска, бедная Лыска! – озабоченно запускал пальцы в вихры, теребил их, мял, да вздыхал, заботясь о своем хозяйстве, с которого стало кормиться все труднее – до весны не хватало ни хлеба, ни картошки, и взаймы взять что-либо было не у кого – ни денег в Назарьевском, ни еды.

Дети, которые справно, один за другим, появлялись у Солоши, не выдерживали деревенских условий – умирали от истощения, а то и просто от голода, у Солоши пропадало молоко, в хате было холодно, поскольку дров было взять негде, любая порубка считалась незаконной и за нее сажали в тюрьму.

Из Назарьевского там тянули срок уже четверо мужиков, упаси Господь было присоединиться к ним – без мужика любое хозяйство легко заглохнет.

И хотя у всех была свежа в памяти война с японцами и потеря Порт-Артура, назревала война новая, ее запах носился в пространстве – похоже предстояла большая баталия с германцами.

Солоша плакала, уткнувшись головой Василию под мышку:

– Тебя, Вась, возьмут германца бить, что же я одна буду делать?

Василий молчал, вздыхал горестно и гладил Солошу по голове своей огромной рукой.

– Терпи, Солош, терпи…

На войну, впоследствии названную Первой мировой, империалистической, Егорова не взяли, – он был рукастый, сообразительный, мог хлипкое железо превращать в закаленную твердую сталь, а из резинового клея варить гуттаперчевые галоши, поэтому определили его на военное производство, открытое прямо в уездном центре, в Волоколамске. Чем он занимался там, на военном производстве, Василий не говорил, это было тайной, которую, не дай бог, выведают немцы, поэтому даже Солоша не знала, что делает в Волоколамске ее муж…

Да и приезжал он в Назарьевское редко, чаще не позволяло начальство. Солоша вновь находилась на сносях – ждала очередного ребенка. Часто плакала по ночам, плакала сильно – подушка промокала насквозь, хоть выжимай ее. Когда в доме появлялся Василий, прижималась к нему, оставляла на рубчиковом пиджаке сырые пятна:

– Что же с нами будет, а, Василь?

Этого Василий не знал, напряженно морщил лоб и, стиснув зубы, качал головой.

– Война ведь, затяжная война, – стонала Солоша, – тебя тоже заберут на войну, Василь Егорыч…

– Не должны вроде бы, – глухо бормотал Василий.

– Это «вроде бы» всегда оказывается не «вроде бы», – плакала Солоша. Слезы горьким горохом сыпались на пол. – В Москве слышал, что происходит?

Москву сотрясали погромы – бравые молодцы в черных картузах и красных рубахах крушили дома, где проживали зажиточные немцы – Розены, Дельберги, Мекки, Винклеры, Беккеры, заодно с ними попадали и евреи, сумевшие просочиться в Москву через черту оседлости и имевшие фамилии, схожие с немецкими – Блаунштейны, Купервассеры, Розенблюмы…

Обстановка была неприятная, лохматый сизый дым рваными клочьями долетал до Волоколамска, до мастерских, где работал Василий, московские события обсуждали по нескольку раз на день – жалко было и тех и других.

Тем более что из Петрограда, до недавнего времени бывшего Санкт-Петербургом, доносились слухи – точнее, не слухи, а высказывания царственных особ, что русские люди являются защитниками Отечества, а немецкие граждане, проживающие в России, – защитниками государя.

Разница, конечно, есть, и серьезная разница, видная невооруженным глазом – но все же бить всех подряд, а потом порванное тряпье выметать веником за порог на улицу – не дело… В каждом отдельном случае и разбираться надо отдельно.

– Что же с нами будет? – продолжала плакать Солоша. – Что будет дальше?

Этого не знал никто.

Солоша родила девочку – крепенькую, голосистую, со светлыми глазами и чистым розовым личиком, глядела на нее и печалилась. По щекам Солоши катились безмолвные горькие струйки.

– Ты чего? – не выдержав, спросил Василий.

Вздохнув, Солоша вытерла передником глаза, промокнула лицо и проговорила тускло, очень негромко:

– Если бы родился мальчик, было бы лучше.

– Почему?

– Он прожил бы дольше.

– Поясни. Что-то я ничего не понимаю, – Василий от досады, внезапно навалившейся на него, тряхнул головой, словно бы хотел сбить что-то с волос, недоумевающе пожевал губами.

– Да у мальчика нутро всегда бывает крепче. А девочка что… Пока ходить не научится, она очень уязвимая, слабенькая. Да и когда ходячая станет, то тоже в какой-то момент запросто может сковырнуться… Упадет и уже не поднимется.

Не верилось, что это говорит Солоша: ведь дочка-то еще живая. И жить будет… Зачем же она ее хоронит? Василий медленно покачал головой.

– Нет, нет и нет! – произнес он тихо, каким-то угасшим, словно бы чужим голосом.

– Эх, Василь, – Солоша вновь притиснула передник к глазам.

– Не хочу, чтобы моя девочка умирала, – он вгляделся в спокойное маленькое личико крохотного существа, лежавшего в люльке, и снова покачал головой. – Не-ет…

Ухватившись рукой за край люльки, висевшей на двух веревках, притороченных к потолку, Василий качнул уютное деревянное лукошко, тут же испугавшись, что люлька накренится, и ребенок сползет к краю, а это опасно, пальцами придержал ее. Лицо у него сделалось встревоженным.

Солоша заплакала вновь, – чутье у нее было тоньше, острее, чем у мужа, она чувствовала беду задолго до того, как та постучится в дом.

– У нас опять еды на весну не хватит, – Солоша шмыгнула мокрым носом, – зимой дожуем последнее, а весной зубы положим на полку. Сами мы сдюжим, кору будем есть, а дочка чем станет питаться? Воздухом?

Жена была права.

Недаром плакала Соломонида Егорова, как и чувствовала она, дочку Антонину весной забрало к себе небо – у Солоши от голода и слабости пропало молоко, корова еще не успела отелиться – значит, и коровьего молока не было, заменить его было нечем, подкрепить дочку тоже было нечем, – ничего не было, в общем, и Тонечку снесли на погост.

Когда Тонечку хоронили, Солоша, странное дело, не плакала – у нее кончились слезы. Что-то высохло внутри, отрубилось само по себе, в груди, там где находилось сердце, образовался твердый комок и долго не проходил. Это была боль.

Солоше казалось, что она не может дышать и никогда уже не сможет, – в таком состоянии она пребывала два дня, но потом боль отпустила.

Все события, которые касались России, касались и семьи Егоровых, ни одно из исторических «действ» не обошло их, все государственные и народные даты стали их датами, и все брали свою дань.

Без слез Егоровы эти даты не отмечали.

Когда родился восьмой ребенок, и Солоша, скорбно морща лицо, нянчила дочку, Василий отправился в церковь к новому священнику, прошедшему две войны, продырявленному немцами под Виндавой, рассудительному, спокойному, любимому всеми старухами села Назарьевское – авторитет свой новый настоятель завоевал быстро.

– Отец Илларион, – Василий поклонился священнику, поцеловал рукав его стихаря, – вот какое у меня печальное дело…

Василий рассказал о беде, которая, как проклятье, висела над его семьей – ни освободиться от беды этой, ни приглушить молитвой, ни задавить работой – ничего нельзя сделать: сколько ни рождалось детей – ни один не выжил…

Отец Илларион внимательно выслушал Василия, понимающе вздохнул.

– Я буду молиться за тебя и твоих детей, – произнес он.

– Спасибо, батюшка, – Василий положил ладони одна на другую, прося благословения, – что делать мне сейчас?

– Чтобы дети выживали, нужна хорошая еда, – сказал священник, – особенно на первых порах.

– Это я знаю, – произнес Василий печально, – только где взять хорошую еду, да еще сейчас, когда идет война? Еду не только в деревне – даже в Москве не отыщешь.

Священник согласно наклонил голову, проговорил с тихим вздохом:

– В Москве – погромы.

– У нас в мастерских, в Волоколамске, об этом только и речи, – сказал Василий. – Говорят, что есть трупы…

– Есть, – подтвердил отец Илларион.

И эту дочку спасти не удалось – ушла вслед за предыдущими детьми четы Егоровых… И опять Солоша стояла на погосте у свежей могилки прямая, словно бы выструганная из дерева, с комом, знакомо застрявшим в горле, – дышать было нечем, она что-то гулко сглатывала, сквозь зубы втягивала в себя воздух, но была неподвижной – Солоша словно бы омертвела.

И глаза у нее были мертвые – ни одной слезинки. Не то, чтобы слез, даже блеска не было, такие глаза бывают только у людей, ушедших из жизни.

Но Солоша была жива.

Когда родилась девятая дочка, названная Леной, Солоша сказала мужу:

– Василь, нам надо уезжать из Назарьевского.

Лицо у Василия потяжелело, брови сошлись на переносице.

– Как так? Зачем?

– Ты же видишь – дети умирают… Голодно здесь, холодно – не выживают они. Если не уедем, то умрем и мы.

Василий молча покачал головой, – непонятно было, согласен он с женой или нет, – пристроился на краю табуретки и долго сидел, не двигаясь, опустив большие тяжелые руки – думал. Сравнивал сказанное когда-то ему отцом Илларионом с тем, что сказала Солоша, самому себе задавал непростой вопрос: а выживут ли они сами в незнакомой ухарской Москве?

Россия была покрыта темным пороховым налетом – слишком много взрывчатки и пороха было сожжено на бескрайних ее пространствах, много сгорело и людей, и домов – того гляди, земля скоро совсем опустеет…

Война с германцами, потом революция, за революцией еще одна война, очень страшная, страшнее быть не может – Гражданская. О всех других войнах в России забудут, а о Гражданской – нет. И сто лет пройдет, и двести, и двести пятьдесят, а люди будут ее помнить, и рассказывать так, с такими подробностями, что у слушающих будет леденеть кровь в жилах и останавливаться сердце. Страшнее гражданской войны ничего не может быть – только другая гражданская война.

Солоша добила Василия, он склонился на ее сторону: права жена – в деревне им счастья не будет. И дети их не выживут, и сами они переместятся на погост – унесут ногами вперед. И дай бог, чтобы нашелся человек, который поставит на их могиле крест – общий, один на двоих.

В Волоколамске Василий сел на рабочий поезд, останавливающийся у каждого столба, и отправился в Москву – на разведку.

Настроение было подавленное, мутное, болела застуженная спина, в ушах стоял противный медный звон – не вовремя собрался он в Москву.

Но и медлить тоже было нельзя – раз приняли решение уехать из Назарьевского – значит, терзаться, мучить себя в сомнениях и тянуть время не стоит. Тянуть зайца за резинку – только причинять себе боль.

В дорогу с собой он взял полкраюшки хлеба, четыре вареных картофелины немного соли, насыпанной в жестяную банку из-под монпасье, и одну крупную смуглую луковицу… Больше ничего не нашлось.

Солоша перед расставанием всхлипнула.

– Когда хоть вернешься-то? – спросила. – Через сколько дней?

– Как управлюсь, так и вернусь, – незамысловато ответил Василий.

– А когда управишься?

– Как только решу наш вопрос.

Больно уж мудрено, заковыристо говорит Василий, научился у кого-то так говорить… Наверное, в своих мастерских в Волоколамске. Собственно, так и должно быть – там ведь корпели не только рабочие, но и инженеры, люди образованные. Они еще и не такие слова знают – и заслушаться можно, и испугаться.

В деревне так не говорят.

Покивала Солоша головой согласно, прижалась еще раз к мужу, всхлипнула расслабленно, – на том и расстались.

В Волоколамск Василий ушел пешком – можно было и на телеге прокатиться с форсом и пылью, но ни лошадь, ни телегу негде было оставить. Солоша же съездить, быстро обернуться туда-обратно не могла: на руках у нее находилась маленькая, с тонким звучным голоском Ленка.

– Первой певуньей в Назарьевском будет, – сказал, с нежностью поглядывая на нее, Василий.

Сказал, не подумав, – Солоша поглядела на него и произнесла шепотом, словно бы чего-то боялась:

– Про Назарьевское больше ни слова. Ладно?

– Ладно, – поняв свою оплошность, сказал Василий.

Проводив мужа, Солоша долго стояла на пороге дома, приводила в порядок мысли и чувства и одновременно прислушивалась, – не заплачет ли у себя в комнате Ленка?

Ленка заплакала – негромко, каким-то дрожащим, словно бы испуганным голосом. Услышав плач дочери, Солоша охнула и проворно метнулась в дом.

Вернулся Василий через четыре дня, – всклокоченный, усталый, с красными от бессонницы глазами: ночевать приходилось на вокзале, а вокзал – место такое, где не очень-то и выспишься. Бросил на лавку картуз и сообщил Солоше:

– Москва бурлит.

– Ну и что? Нам-то до этого бурления какое дело?

– Пока никакого. Но когда переедем туда, нас будет касаться все, всякая мелочь.

Глаза у Солоши обрадованно посветлели.

– Неужто работу нашел? – по-девчоночьи звонко воскликнула она, прижалась к мужу.

– Не только работу. Нам уже и жилье выделили. На троих – комнату…

Солоша вскинулась, становясь выше на голову, засмеялась неверяще, в следующий миг хрипловатые нотки неверия сменились счастливым звоном. Но и счастливый звон держался в голосе недолго – на смену ему пришла озабоченна глуховатость.

Недаром в России говорят, что один переезд равен двум наводнениям к одному хорошему пожару, голова у Солоши мигом оказалась забитой самыми разными вопросами, их набежала целая куча, того гляди, в ушах начнет звенеть.

– Какой ты все-таки у меня молодец! А в каком месте нам комнату выделили? На окраине?

– Нет, не на окраине – в центре. В самой московской середке – до Кремля десять минут пешком идти.

– А-а-ох! – вздохнула Солоша.

Ну, насчет десяти минут Василий малость присочинил, от Сретенки, где ему предложили кров в одной из комнат роскошной барской квартиры, до Кремля было не менее двадцати пяти минут хода… Впрочем, ноги у Василия были длинные, как у журавля, он мог ходить в два раза быстрее всякого нормального человека и добежать до Кремля за десять минут…

– И каков он, Кремль? – поинтересовалась Солоша, и Василий про себя удивился: есть в жене что-то от колдуньи… Иначе бы откуда ей знать, что он все-таки не вытерпел и побежал смотреть Кремль. Потом полчаса стоял с распахнутым настежь ртом, дивился неземной красоте сооружения.

Открываться, что он побывал около Кремля один, без жены, втихую съел сладкий плод, вдоволь налюбовавшись дивными строениями, не хотелось, и Василий проговорил недрогнувшим, очень спокойным голосом:

– Когда поселимся на Сретенке, то первым делом пойдем к Кремлю. Вдвоем.

Комната, выделенная чете Егоровых, была небольшой, сухой и светлой, с невиданно высокими – и по сельским и по городским меркам – потолками.

Квартира та просторная, наспех перегороженная хлипкими, похожими на картонные переборки, стенами, приютила немало народа и прозывалась интернациональной, что было модно по той революционной поре; две комнаты занимала семья евреев, имеющих отношение к музыке – из-за их дверей все время доносились тонкие, хватающие за душу звуки скрипки, две комнаты занимала семья армян, были еще жильцы, с которыми Егоровы познакомились не сразу, и самую дальнюю комнату занимала дама аристократического вида.

Как поняли Василий с Солошей, даме этой когда-то принадлежала вся громоздкая квартира, в которой поселилось так много народа, – целиком принадлежала, и дама явно тосковала по прошлым временам, грустила, может быть, по родственникам своим, уехавшим за границу, возможно, даже и по детям.

На сближение с соседями она не шла, если кто-то заглядывал к ней в комнату, то всегда заставал за одним и тем же занятием – дама сидела за аккуратно разложенным пасьянсом и о чем-то думала.

Василий Егоров не очень понимал таких людей, хотя и сочувствовал им.

На следующий день, в восемь часов утра, когда на хмуром небе ползали лохматые темные облака, а поднявшийся ветерок не мог разогнать их – силенок его детских, слабых, не хватало, – Василий вышел на работу.

Вернулся он вечером, пахнущий чем-то кислым, резким, с темными от колючего металла руками и запавшим от усталости внутрь взглядом. Солоша кинулась к нему.

– Ну, как первый день?

Василий с трудом раздвинул губы, голос у него был хриплым:

– Спину ломит.

– Это с непривычки… Пройдет, – Солоша улыбнулась. – Так всегда бывает.

– Ты-то откуда знаешь?

Солоша не стала объяснять ему, откуда ей ведомы такие тонкости, ласково огладила рукой мужнино плечо, поинтересовалась отчего-то шепотом:

– Чем пришлось заниматься?

– У нас есть старая простынь?

– Есть, – Солоша удивленно вскинула голову, – а простынь-то зачем?

– Располосуй ее на платки и подруби на «зингере». У всех на производстве в карманах платки, только я один рукавом сопли подмахивал. Нехорошо.

– Сегодня же подрублю, – пообещала Солоша, – будешь у меня, как фон барон, при платках и в хорошем настроении. А делать-то чего поручили?

– На участок, где клепают кровати, поставили. Паяльными работами занимался.

– То-то, я смотрю, от тебя кислым несет, – Солоша весело наморщила нос. – Сейчас я тебя кормить буду… Жареной картошкой. Я немного сала для жарева достала.

Василий, словно бы подражая жене, тоже наморщил нос.

– А я дурак, догадаться не могу, откуда такой вкусный дух доносится?

– С кухни, Василь, с кухни. У нас есть свое место на кухне. Наше…

– Как Ленка ведет себя? Не плачет?

– Горожанкой себя почувствовала. Молчит, как рыба.

– Молодец дочура.

– Пошли ужинать, – Солоша потянула Василия за рукав на кухню, – пошли!

– Нет, на кухню не надо, – Василий отрицательно покачал головой. – Мне вначале надо немного поспать – очень устал. А уж потом – поесть…

Он прошел в комнату и прямо с порога рухнул на небольшую, с облезшей обивкой кушетку, доставшуюся им в наследство от прежних жильцов. Солоша начала стягивать с него сапоги, – не успела снять первый сапог, левый, как Василий уснул, в горле у него завозилось, забренькало что-то невидимое, но зато очень хорошо слышимое… Она испуганно оглянулась на спящую Ленку – не разбудил бы ее этот храп.

Но Лена спала крепко, только губами во сне почмокивала, и было это настолько трогательно, что могло вызвать невольные слезы, – и муж спал. Солоша села на стул рядом с кушеткой и стала ждать, когда Василий проснется.

Но он до утра так и не проснулся. А утром снова ушел на работу. Съел вчерашнюю картошку и ушел.

Потянулись бесконечной цепочкой московские будни, похожие друг на дружку, словно близнецы-братья, и поскольку солнце почти не пробивало плотные серые облака, дни эти слились в сплошную угрюмую полосу серого цвета. И память о первом месяце пребывания в бывшей (и будущей) российской столице впоследствии услужливо извлекала из своих глубин что-то серое, однообразное, похожее на забусенный угольной пылью стог ваты.

Василий за этот месяц укрепился в цехе, из учеников был переведен в квалифицированные рабочие и вскоре принес Солоше первую зарплату – целый рулон мятых денег с напечатанными на них многими нулями.

Но более ценным, чем зарплата, было другое – муж принес домой продуктовый паек, выдаваемый тем, кто работал на вредном производстве. Невелик был паек, но Солоша чуть не заплакала, увидев его.

В пергаментную бумагу (и ведь где-то нашли на заводе такую редкую и ценную штуку, как пергаментная бумага!) была завернута тяжелая коровья кость – мостолыга с небольшим количеством мяса, из которой можно было сварить очень приличный борщ или картофельную похлебку, в другой лист бумаги был завернут кусок мяса с обрывками жира и отонков, в третьей бумаге обитали две селедки с продавленными глазами. В матерчатом кульке, сшитом совсем не для продуктов, а скорее для пороха, Василий принес пять фунтов муки, в другом кульке – полкилограмма сахара.

На месяц этого, конечно, не хватит, но пару недель продержаться можно.

Солоша ходила по комнате ошалелая, натыкалась на неудобные предметы, встававшие у нее на пути и беспрестанно целовала дочку, твердя одно и то же:

– Теперь мы выживем… Вы-ыживем!

В цеху своем Василий быстро завоевал авторитет – он мог не только склепать кровать, взрослую или детскую, мог из обрезков железа сварить симпатичную кастрюльку либо ковшик для питья воды, мог сделать кастрюлю большую и, вырезав из металла каких-нибудь симпатичных зверей, держащих в пасти кольца, припаять их к бокам посудины вместо ручек, изделие получалось – загляденье, хоть в Париж на международную выставку посылай.

bannerbanner