
Полная версия:
Женский клуб
– Все видели, все видели, все видели, – безостановочно стучало в голове. Если бы можно было прямо сейчас, не сходя с этого проклятого места скоропостижно умереть, Алька ничего бы больше для себя не желала.
– Ничего страшного, – утешала её Мария, – Подумаешь, маленькая прореха, никто и не заметил, я дам тебе свои плавки, у меня есть запасные, они, конечно, другого цвета, и будут, конечно, великоваты, но зато почти новые,
– Чего уставились, мальчики? Вам больше заняться нечем? В воду, марш, – скомандовала Мария, и дунула в свисток.
– И потом, – добавила она, – До конца смены ещё четыре дня, нужно же тебе в чём-то ходить. – Вот это-то и ужасно, – с тоской подумала Алька и посмотрела на барахтающихся в воде, радостно гомонящих ребят со своего отряда. Ей больше не хотелось в море, оно казалось злым и противным. Таким же, как и те дети, которые сейчас там плескались и у которых с плавками был полный порядок. Эх, мама, мама, почему ты просто не купила своей несчастной дочке самый, что ни на есть обыкновенный купальник фабричного производства.
– Эй, ты чего, глупенькая, плачешь? – обняла её Мария, – Да ладно, что уж такого страшного произошло, ну с кем не бывает, подумаешь…
– Ни с кем не бывает… – отчаянно борясь с подступающими слезами, прошептала Алька, – Ни с кем… никогда… такого… не бывает…Только со мной, – медленно, по слогам, повторила она. Алька села на песок, невежливо сбросив со своего плеча руку доброй, ни в чём не виноватой Марии, и уткнула лицо в колени. Последнее, что запомнилось ей в этот жуткий, наполненный мерзким, обжигающим стыдом день, как кто-то из детей, вышедших из воды, негромко хихикнул:
– А как там наша дырочка поживает?
– Семенчук! – охрипшим вдруг голосом крикнула вожатая, – Заткнись, а то пожалеешь! – совершенно непедагогично добавила студентка третьего курса пединститута, подскакивая к нему с таким выражением лица, которого никто из ребят до сих пор у неё не видел.
– Маш, ты чё? – опешил мальчишка, – Я ж пошутил… Мария что-то вполголоса сказала, тот же звонкий голос обиженно и громко возразил:
– А я чё один что ли? Все ржали… – и тут же затих, под натиском обрывающего его, возмущённо-укоризненного шёпота Марии и нескольких девочек. Алька так и сидела, уткнувшись лицом в колени. Хотя и не потому, что было стыдно, уровень пережитого недавно позора, достиг в своей кульминации наивысшего пика, и теперь неизбежно начал спадать, так как был он такой силы и интенсивности, что испытывать его и дальше не представлялось возможным даже чисто физически. Просто ей уже было всё равно. Жаль только, – мелькнуло у неё голове, что она так и не спросила, как зовут того мальчика, подарившего ей каменный кулон. – И уже не спросишь, – услышала она мстительный и злобный внутренний голос, – Тем более что он наверняка уже пожалел, что сделал это.
Вечером Алька долго не могла уснуть. Сухими воспалёнными глазами, она, не отрываясь, смотрела в потолок и размышляла на тему своей неуклюжести, бестолковости и тотального, космического невезения. Ну, действительно, мысленно приготовилась она загибать пальцы, чего не коснись, о чём только не вспомни, обязательно выплывет ситуация, где она выглядела или смешно, или жалко, или глупо. Например, когда её класс вместе со всей школой, с лихорадочным блеском в глазах участвовал в игре «Зарница», наверняка только она одна совершенно не понимала, зачем это и для чего. Алька страшно переживала, вдруг, по ходу этого военизированного действия, её остановит кто-то из старшеклассников и спросит где донесение, или что у них там, в сценарии, а она будет стоять, испуганно хлопать глазами, краснеть и молчать, как форменная идиотка. И самое ужасное, что все сразу догадаются, что она ни черта не знает, ни правил, ни условий игры. И, конечно же, поднимут её при всех на смех. Алька тогда от напряжённого ожидания её чудовищного разоблачения устала так, что действительно на какое-то время утратила способность логически мыслить. Она могла только радоваться в глубине души, что это садомазохистское мероприятие проводится только один раз в год. Да что там говорить, она за две с половиной недели лагерной жизни и в карты не научилась играть, даже «в дурака», хотя девчонки из её отряда здорово резались наравне с мальчишками, а некоторые так ещё и гадали на картах. К ним, частенько, и очередь собиралась из девчонок разного возраста, как к народным целителям или бабкам-ведуньям.
А этот анекдотический, (но только не для неё) случай, который, между прочим, тоже произошёл на море, когда они с семьёй отдыхали в Анапе два года назад. Алька направлялась к железной, проржавевшей кабинке для переодевания, в которой всегда было мокро, и всегда отвратительно пахло. И как-то так получилось, что подходя к ней, Алька не заметила длинной, узкой, металлической трубы, установленной здесь, видимо, с целью оградить линию городского пляжа от остальной зоны. И располагалась она, к несчастью, прямо на уровне Алькиного лба. Стоит ли говорить, что она с размаху впечаталась в это самое ограждение головой, окрашенное (почему-то эта деталь особенно ярко запомнилась), уныло-голубой, масляной краской. Мама потом со смехом (!) сказала, что гул от её встречи с трубой стоял на весь пляж. Потому-то родители с братом и обернулись, наверное, предчувствовали, что это ещё не конец. Ну конечно, уж кому-кому, а им-то известна несчастная Алькина способность попадать на ровном месте в нелепые и дурацкие истории. И точно, как пишут в таких случаях, любопытство их было довольно скоро удовлетворено: Алька поднимается со звенящей головой, пошатываясь находит отлетевший пакет со сменной одеждой, поднимается и… снова, здрасьте, приехали, раздаётся гул во второй раз… Причём больше всех веселится её семейка. Даже отец почему-то находит это забавным и широко улыбаясь, сочувственно разводит руками. Когда через время насупленная Алька сидит, прижав ко лбу бутылку не слишком холодного лимонада, она злобно и мстительно сожалеет, что они не живут, например, в Бельгии, где за такое равнодушно-издевательское отношение к собственному ребёнку их бы уже давно лишили родительских прав.
И так абсолютно во всём. Если мальчишки во дворе играют в футбол, то Альке лучше вообще не высовываться. Мяч обязательно полетит в неё, причём не обязательно это делается намеренно. Просто так есть и всё. А сколько всего она теряет, забывает или по рассеянности, путает. Не перечесть! Или как восклицает её эмоциональная мама: «Уму непостижимо!» Когда Алька очередной раз после физкультуры забыла в раздевалке новую форму, которая, разумеется, тут же пропала, отец со смехом успокаивал рассерженную маму:
– Зато нашей дочери воры любых мастей абсолютно не страшны, она сама прекрасно избавляется, как от своих, так и от чужих вещей. Это он вспомнил про свою книгу «Два капитана», которую Алька дала на несколько дней под «честное слово» однокласснице, а та её «зачитала» так, что по сей день найти не может. Хотя как раз книги, сама Алька ещё ни разу не теряла и не забывала, несмотря на то, что с шести лет записана сразу в двух библиотеках, городской и школьной, которые регулярно посещала и вообще была одним из самых активных читателей. Алька протяжно вздохнула и отвернулась к стене. Совсем скоро за ними приедет дядя Коля,и лагерь забудется, как неприятный, муторный и тягостно-длинный сон. А самое главное у неё будет собака! Чудесный, жизнерадостный и верный друг… Алька снова вздохнула, но теперь с облегчением и надеждой. Уютные и тёплые мысли о щенке, позволили ей, наконец, закрыть глаза. – Назову его Джерри, – шевельнулась в голове, с каждой секундой всё более тяжелеющая, утрачивающая подвижность мысль. В честь Джеральда Даррелла, автора и главного героя любимой книги «Моя семья и другие звери». – А если этот щеночек девочка? – подала еле заметные признаки жизни медленная, растянуто-убаюкивающая мысль. Но додумать её Алька не успела, так как впервые со дня отъезда в лагерь, заснула крепким, глубоким, исцеляющим сном, каким спят во всём мире тринадцатилетние девочки.
НАДЬКА
Надьку в их большом многоквартирном доме почти никто не воспринимал всерьёз. Да и в соседних домах, куда она имела обыкновение регулярно наведываться – тоже. Многие и, пожалуй, не без основания считали, что эта крупная, средних лет женщина с большим, знаете ли, приветом. Надька раздражала людей своей неуёмной активностью, горячим желанием давать советы и неистребимой жаждой общения. А кое-кто её откровенно побаивался. И, признаться, было с чего. Простая, как потрёпанный и рваный советский рубль Надька с вечным тюрбаном на голове, накрученным из большого цветастого платка, имела отвратительную привычку вываливать на людей, открыто и громогласно, всё, что вздумается, нисколько не сообразуясь с обстоятельствами места, времени и прочими ситуационными характеристиками. Но этим Надежда, увы, отнюдь не ограничивалась. Довольно часто её сообщения были, как бы это выразиться, мистического, что ли, оттенка и имели своей целью, не много, не мало, а предсказания разно удалённого будущего, как отдельных граждан, так стран и континентов вообще. В своих основополагающих, так сказать, фундаментальных предсказаниях и прозрачных намёках Надька, этот доморощенный оракул, не мелочилась и не скромничала. И не допускала инакомыслия и полутонов. Сведения, которыми она располагала, или которые, как она выражалась к ней «приходили», не подвергались с её стороны ни малейшей критике или правке. Даже первичная ментальная обработка их никоим образом не касалась. Они ровно в таком же первозданном виде, не пройдя никакой корректировки, фильтрации и самой элементарной проверки на достоверность, вываливались в добровольно-принудительном порядке на головы слабо подготовленных людей, виновных лишь в том, что они имели несчастье быть знакомы с Надькой. Хотя, между нами говоря, её об этом никто не просил. А даже наоборот, люди очень часто так или иначе выражали по этому поводу своё неудовольствие. А некоторые, из числа наиболее сознательных и прогрессивно настроенных жителей, заявляли ей об этом прямо в лицо, и время от времени слегка угрожали. До настоящих разборок, дело, к счастью, никогда не доходило, так как Надька считалась хоть и чокнутой, но вполне безобидной. К слову, сама Надежда над такими пустяками никогда не задумывалась. Говоря начистоту, ей на это было плевать. Если она, положим, по каким-то там своим неведомым соображениям желала говорить, то она это делала. И точка. Причём Надьку совершенно не смущало, например, наличие посторонних ушей, как, впрочем, и то, что далеко не всякая информация, была для них предназначена. Неизвестно, что происходило в её голове, обмотанной аляповатым платком с обязательной бахромой, или что вдруг переключалось и по какому принципу в её сознании, но если она видела того, кому ей было что сказать, (а ей всегда и практически всем, таки было что сказать), она двигалась к намеченной жертве с неудержимостью тихоокеанского лайнера. Надька абсолютно не обращала внимания на то, находится рядом с этим несчастным кто-нибудь или он один, есть ли у него возможность и, главное, желание беседовать с ней или таковое отсутствует напрочь… Нет, такие пустяки её не интересовали. Она с ходу вонзала в человека маленькие, близко посаженные и разделённые утиным носом глазки, и ещё загодя, раскатистым голосом обозначая его или её по имени, огорошивала главного героя, а также второстепенные лица и незанятую в основном действии массовку, неожиданными откровениями и по, большей части, непроверенными информационными данными из совершенно разных, никак не связанных друг с другом областей.
Причём самый главный фокус заключался ещё и в том, что предположить, что брякнет Надька в очередной раз и кому, не было совершенно никакой возможности. Избирательная направленность её вещаний, так же, как их глубина, продолжительность и объективность не поддавались, по крайней мере, человеческой логике и классификации, ни в малейшей степени.
– Ой, Серёга, – с места в карьер, метров ещё за тридцать начинала кричать Надька, издали заметив мужчину, направляющегося к дому, – Ирка твоя всё ещё в больнице? Погоди, что скажу… Она, покачивая вразнобой огромными полушариями грудей, торчащими у неё по разные стороны на манер бдительных часовых, подходила, наконец, к побледневшему многодетному отцу из третьего подъезда, жена которого действительно лежала в больнице, и ничуть не сбавляя громкости и напора, шумно отдувалась:
– А ты когда у неё был? – делала она логическое ударение на слове «когда». Не дослушав невнятное бормотание мужчины, изнемогающего под сверлящими буравчиками её немигающих глаз, Надежда, довольно заметно дёргала плечом, что означало крайнюю степень её нетерпения:
– Ох, в больницу тебе надо, Серёжа… К жене, то есть… – выдыхала она и вставала в свою любимую позу: массивные ноги на ширине плеч, руки, которым позавидовал бы и сумоист, сложены под грудью и выполняют несколько функций: верхняя часть поддерживает монументальный бюст, а нижняя покоится на мощном животе, являясь одновременно и опорой и разделительной полосой между несущими Надькиными верхними и нижними конструкциями.
– А я ещё думаю, ну к чему мне сон этот снится, вроде как я ищу-ищу кого-то и никак найти не могу. И так мне, знаешь, нехорошо как-то, неспокойно на душе, а тебя увидела, и мне прям, как стрельнуло: Ирка ж в больнице, вот оно что… И, рассказав вдобавок пару историй о своих знакомых, у которых был такой же точно диагноз, как у Серёгиной Ирки, и которые возможно так же опрометчиво думали поначалу, что всё это ерунда, а позже оказалось, что совсем не ерунда, особенно, когда выяснилось, что обратились за помощью они довольно поздно и запущенная из-за их же упрямства и глупости болезнь, по сути, уже завершает свою разрушительную работу в их ослабленном организме, Надька, колыхнув напоследок грудями, оставляла растерянного Серёгу и нескольких случайных зевак и, как ни в чем, ни бывало, направлялась дальше. Тем более что на лавочке у первого подъезда она заметила сразу двух своих соседок. Какое-то время Надька прислушивается к их разговору, но очень скоро не выдерживает и довольно бесцеремонно влезает в разговор. Так происходит всегда. Дождавшись отдалённого намёка на паузу, которую делает та, что рассказывает о детях, живущих в Санкт-Петербурге, Надежда безапелляционным тоном и почти скороговоркой замечает:
– Питер очень скоро затопит, и он исчезнет с лица земли, – она замолкает и, прищурившись, наблюдает за реакцией, которую производят её слова.
– То есть, как это затопит? – наконец не выдерживает женщина и в недоумении смотрит на Надежду.
– Обыкновенно, – пожимает плечами Надька, – водой… Про глобальное потепление слыхали ведь? – и первая, в знак полнейшего с собой согласия удовлетворённо кивает головой, – Ну вот, растают арктические льды, мировой океан выйдет из берегов и затопит огромную территорию.
Вторая женщина машет в сторону Надьки рукой, и с раздражением произносит:
– Опять ты со своими глупостями, Надя! Слышишь звон, да не знаешь, где он, ну какой мировой океан? И причем здесь Санкт-Петербург?
– Да при том! – запальчиво отвечает Надька, – При том… Не только Ленинград, тьфу ты, Питер, но и Владивосток, Новосибирск, Ростов-на-Дону, Лондон, в общем все портовые города смоет с лица земли, – Надежда прерывисто и обиженно вздыхает:
– Это всего лишь вопрос времени, – добавляет она, понравившуюся ей, явно чужую фразу, – И, если хотите знать, научный факт… К тому же мне сам Костомаров сказал…
– Ах, ну если Костомаров, – переглядываются Надькины соседки с понимающими улыбками, – Тогда конечно, о чём разговор…
Костомаров был найденным Надькой возле церкви и приведённым ею к себе домой пока ничейным дедушкой, документов и средств к существованию, не имевшим, и в придачу потерявшим память. Из всего, что сохранилось в ней к его семидесяти или восьмидесяти годам, осталась фамилия Костомаров, да упоминание об очень большой и дружной семье, которую ему непременно нужно отыскать, так как его наверняка ищут и беспокоятся, и в чём Надежда собиралась ему всячески поспособствовать.
Она ни минуты, ни сомневалась, что Костомаров, человек необычный, как минимум, ясновидящий, а возможно и самый настоящий святой, посланный, разумеется, ей самим Господом Богом. Неизвестно, что заставляло её так думать, ведь никаких очевидных признаков неординарности, избранности или уж, тем более, святости этого человека никто из соседей никогда не замечал. Дед себе и дед, самой заурядной, весьма невыразительной и тщедушной наружности.Ему очень шла его фамилия – Костомаров, он был, что называется, ей под стать: сухой, жилистый и, не смотря, на крайнюю худощавость и малый рост, какой-то основательный и прочный. Если, конечно, это была действительно его фамилия. В том, что касалось Надьки, уверенным до конца нельзя было быть ни в чём. Ведь сам старик ни с кем не разговаривал. Никто из соседей и голоса-то его никогда не слышал. Хотя Надька утверждала, что с ней он беседует часами. Ведь он только о своём прошлом забыл. А будущее человечества, отдельных наций и конкретных людей, он очень даже ясно видит. И рассказывает Надьке в подробностях, что мир наш летит в пропасть, что если человек не изменит своего отношения к земле, к другим людям, к самому себе, то войны, катастрофы, эпидемии и прочие всевозможные беды, будут только увеличиваться. Ну и много чего ещё, помимо очевидных истин, по уверению Надьки, он говорит ей, да только не всё, дескать, можно пока рассказывать. Всему, мол, своё время. Те, кто более или менее хорошо знал Надьку, совсем не удивились появлению совершенно постороннего человека в её доме, причём нездешнего, да и пребывающего, по всей вероятности, явно не в своём уме. С неё станется. Ещё и не такое бывало. У неё периодически, с разной степенью длительности и по разным причинам кто-то проживал в квартире или на даче. И практически всегда, если верить Надьке, это были уникальные и особенные люди. К этому соседи уже как-то попривыкли. И не очень удивлялись. Особенно, после того, как Надежда прошлой зимой, не только оставила жить, забравшуюся к ней в дачный домик парочку кочующих наркоманов, но ещё лечила и кормила их до самой весны. И всё это происходило при том, что Надька не была какая-нибудь чокнутая, одинокая кошатница, вовсе нет. У неё имелся вполне себе официальный муж и двое сыновей. Как они всё это терпели, в отдельно взятой двухкомнатной квартире, было совершенно непонятно. Тем более что помимо Костомарова, который ночевал у Надьки на кухне, за огромным цилиндром АГВ, как домовой за печкой, в детской, вместе с её сыновьями несколько месяцев жила молоденькая цыганка Роза со своим больным ребёнком. Она то ли отстала от своего табора, то ли, наоборот, целенаправленно из него сбежала, опасаясь возмездия незадачливого жениха за несанкционированную беременность и роды, по времени намного опередившие планируемую свадьбу и к которым он лично никакого отношения не имел. Кто-то упоминал, что Надька рассказывала, о том, как Роза, якобы, вполне успешно пыталась воздействовать на Костомарова цыганским гипнозом, чтобы к нему вернулась память и человек, наконец-таки смог бы вернуться домой. А кто-то из соседей утверждал, что слышал другое, мол, наоборот, это старик лечил цыганского ребёнка и, непременно добился бы результатов, если бы мамаша вместе со своим дитём однажды рано утром не исчезла в неизвестном направлении.
Так что соседи были людьми опытными, приученными Надькой, так сказать, к походной жизни, и до известной степени, уже смирились с таким положением вещей. Хотя в отдельных случаях, когда необходимо было остановить поток Надькиной фантазии, уж слишком явно выходящей из берегов, то есть за пределы разумного, или когда кто-то из её постояльцев вёл себя неподобающим образом, чем нарушал общественное спокойствие уважаемого дома, (а дом был военным и изначально предназначался для офицерских семей), Надьку одёргивали и производили соответствующее внушение. Особенно недовольна была таким соседством, проректор по науке местного ВУЗа, жена бывшего командира части, а ныне полковника в отставке, Маргарита Тихоновна. Жили они в соседнем от Надьки подъезде и хотя непосредственно пересекались довольно редко, вели с ней длительную холодную войну. Характер военных действий, хоть и был неагрессивным, и слабо выраженным, зато систематическим и комплексным. Инициатива принадлежала, разумеется, Маргарите Тихоновне, её муж, как это часто бывает в семьях военнослужащих, в домашних условиях совершенно забывал о том, что он настоящий полковник, хоть и в отставке, а становился классическим, мягкотелым подкаблучником и во всём заранее был согласен с женой. А его супруга, женщина властная и деспотичная, уверенная в полной Надькиной невменяемости, стремилась добиться если не полной её изоляции в специализированном учреждении по причине признания её абсолютной и тотальной недееспособности, то хотя бы к частичному ограничению Надьки в её правах. Маргарита Тихоновна даже собирала подписи жильцов дома под гневным письмом, призывающим к выселению Надьки, как потенциально опасного в эпидемиологическом, криминальном и морально-нравственном отношении субъекта. По первому пункту, Маргарита Тихоновна приводила в качестве доказательства, тот факт, что Надька как-то приволокла домой в собственном плаще, попавшую под машину и беспрестанно скулившую бродячую собаку, которая хоть и околела через двое суток, однако ухитрилась перед этим произвести на свет шестерых кутят. Так что скулёж, а в дальнейшем визг и лай в Надькиной квартире не только не прекратились, а напротив, изменив тональность, увеличились в пять раз. Неизвестно каким образом эти звуки могли потревожить бдительную Маргариту Тихоновну, проживающую, как уже упоминалось, на приличном отдалении от Надьки, но видимо, сознательность и обеспокоенность этой женщины, не могли быть ограничены рамками отдельного подъезда. К тому же она, уже несколько лет единогласно избиралась старшей по дому. И никто её не мог бы упрекнуть в формальном или поверхностном отношении к своим обязанностям. Представить Маргариту Тихоновну где-то в стороне не было никакой возможности. Такой уж человек была Маргарита Тихоновна, что просто не могла не переживать о благополучии дома в целом.
Что же касается безвременно ушедшей суки, вернее её потомства, то благодаря посменным дежурствам у собачьей сиротской колыбели всей Надькиной семьи, включая проживающего у неё на тот момент дальнего родственника близкой подруги, поступившего в университет, но по причине крайней болезненности и чувствительной нервной организации не имеющего возможности жить в общежитии, четверо щенков выжили, и довольно скоро уже бодро носились по квартире, время от времени напоминая о своём присутствии разноголосым, переливчато-звонким лаем. Ну а что касалось уличения Надьки в морально-нравственном падении и попустительстве криминальным элементам, так здесь обвинительным пунктам было просто несть числа. Вишенкой на торте являлась, конечно же, молодая цыганка. Уже одного этого, как обоснованно и аргументировано, причём не только в письменной, но и в устной форме, излагала Маргарита Тихоновна, хватило бы с головой.
– Но то, что эта девица, без определённого места жительства и рода занятий, невесть откуда взявшаяся, бог знает, в чём замешенная и находящаяся, возможно, в федеральном розыске, чему лично я бы не удивилась, – устно комментировала письменный протест соседям Маргарита Тихоновна, методично обходя с требованием Надькиного выселения квартиру за квартирой, – ещё и проживала в одной комнате с несовершеннолетними мальчиками, – Маргарита Тихоновна замолкала, и в недоумении качала головой, как бы не находя слов для такого вопиющего с Надькиной стороны безответственного материнского попустительства и нравственной деградации её в целом, как личности.
– Вы только представьте, чему могла научить неразумных мальчишек эта разбитная деваха, родившая неизвестно ещё чем больного ребёнка в неполные шестнадцать лет… – негодовала эта благородная женщина, проректор и преподаватель, на минуточку, аналитической геометрии, – Да её нужно лишить материнских прав, – добавляла она, но уже про Надежду, – И как только её муж терпит всё это?
Как терпит это Надькин муж Василий было неизвестно, как и то, насколько успешно продвинулась Маргарита Тихоновна со сбором подписей. Но, по крайней мере, заброшенным или, тем более, отчаявшимся он явно не выглядел. Скорей, наоборот, производил впечатление человека, у которого жизнь явно удалась. Справедливости ради нужно сказать, что Вася, в общем и целом, был мужчиной без особых затей и претензий, да, что там греха таить, простоват был Вася, откровенно говоря, то есть никаких там звёзд ни с какого неба не хватал. Возможно, ещё и поэтому его всё устраивало. Да, он именно так и заявлял, если кто-нибудь, из самых, разумеется, что ни на есть добрых побуждений, брался объяснить ему, чем могут грозить им всем вообще, и его семье, в частности, Надькины, как бы это помягче выразиться, художества:
– А меня, – растягиваясь в улыбке от уха до уха, сообщал Василий, – всё устраивает. И смотрел выжидающе и даже призывно. При этом глаза в улыбке никакого участия не принимали. Замечая это человек, опрометчиво начавший разговор, чаще всего предпочитал ретироваться, чтобы ненароком не нарваться на откровения Василия, куда, по его мнению, следует отправляться тем, кого Надька не устраивает. Тем более, поговаривали, что прецеденты такие уже были.