Читать книгу Масоны (Алексей Феофилактович Писемский) онлайн бесплатно на Bookz (36-ая страница книги)
bannerbanner
Масоны
МасоныПолная версия
Оценить:
Масоны

5

Полная версия:

Масоны

– Вывернутся, будьте покойны, да и состояние еще себе наживут! – подхватил Лябьев.

– Может быть, – не оспаривал князь, – вообще, я вам скажу, невыносимо грустно последнее время ездить по Москве: вместо домов графа Апраксина, Чернышева, князя Потемкина, князя Петрова, Иванова, что ли, вдруг везде рисуются на воротах надписи: дом купца Котельникова, Сарафанникова, Полушубкина! Во что ж после этого обратится Москва?.. В сборище каких-то толстопузых самоварников!.. Петербург в этом случае представляет гораздо более отрадное явление.

– А нашей губернии угрожает голод?.. У нас тоже был очень дурной урожай? – спросила Сусанна Николаевна князя.

– По-моему, более, чем какой-либо другой! – отвечал он ей и потом стал расспрашивать Лябьева, где в Москве ведется самая большая игра: в клубах или частных домах; если в домах, то у кого именно? Лябьев отвечал ему на это довольно подробно, а Углаков между тем все время потихоньку шутил с Сусанной Николаевной, с которой он сидел рядом.

– Не кушайте так много, – у нас голод! – шепнул он ей, когда Сусанна Николаевна взяла было, кажется, весьма небольшой кусок индейки.

– А сами вы зачем так много кушаете? – заметила ему, в свою очередь, Сусанна Николаевна.

– Мне надобно много кушать… По вашим словам, я еще мальчик: значит, расту; а вы уж выросли… Постойте, постойте, однако, се monsieur то же вырос, но ест, как удав, – шептал Углаков, слегка показывая глазами на князя, действительно клавшего себе в рот огромные кусищи.

– Перестаньте! – унимала его Сусанна Николаевна.

Но шалун не унимался.

– Monsieur le prince[124], – отнесся он к Индобскому, – когда кит поглотил Иону в свое чрево, у китов тоже, вероятно, был в это время голод?

– Не знаю-с, – отвечал тот, совершенно не поняв, что хочет сказать Углаков, и снова продолжал разговор с Лябьевым.

– Перестаньте! – повторила еще раз и даже сердитым тоном Сусанна Николаевна.

– Ну, не буду, – произнес Углаков и в самом деле совершенно притих.

По окончании обеда князь все-таки не уезжал. Лябьев, не зная, наконец, что делать с навязчивым и беспрерывно болтающим гостем, предложил ему сесть играть в карты. Князь принял это предложение с большим удовольствием. Стол для них приготовили в кабинете, куда они и отправились, а дамы и Углаков уселись в зале, около рояля, на клавишах которого Муза Николаевна начала перебирать.

– Сыграй что-нибудь, Муза! – попросила Сусанна Николаевна. – Я так давно не слыхала твоей игры.

Муза начала играть, но избранная ею пьеса оказалась такою печальной и грустною, что Сусанне Николаевне и Углакову было тяжело даже слушать эти как бы сердечные вопли бедной женщины. Муза догадалась об этом и, перестав играть, обратилась к Углакову:

– Нет, что тут играть!.. Спойте лучше нам, Петр Александрыч!

Тот при этом весь вспыхнул.

– Какой же я певец! – проговорил он, потупляясь.

– Как какой певец?.. Очень хороший! – возразила ему Муза Николаевна.

– Какой же хороший, когда я совсем не пою! – упорствовал Углаков.

– Что такое вы говорите! – сказала уж с удивлением Муза Николаевна. – Аркадий, подтверди, пожалуйста, поет или нет Петр Александрыч! – крикнула она мужу в кабинет.

– Поет, – отозвался тот.

– И хорошо поет?

– Хорошо!

– Это, я вижу, Петр Александрыч мне не хочет доставить удовольствия слышать его, – сказала Сусанна Николаевна.

Углаков окончательно переконфузился.

– Нет-с, вы ошибаетесь… Если это доставит вам удовольствие, то я готов сейчас же… – проговорил он, держа по-прежнему глаза потупленными вниз.

При таком ответе Сусанна Николаевна, в свою очередь, сконфузилась и тоже потупилась.

– Конечно, доставите удовольствие, пойте! – подхватила Муза Николаевна и приготовилась аккомпанировать.

– Но что же я буду петь? – спросил ее Углаков.

– Спойте: «Нет, доктор, нет, не приходи!»

Углаков отрицательно потряс головой.

– Ну, «Черный цвет»…

Углаков и это отвергнул.

– «Соловья»! – предложила было ему Муза Николаевна.

– Как это возможно! – воскликнул Углаков. – Нам сейчас только Аграфена Васильевна божественно спела «Соловья»! Разве мою любимую «Le petit homme»?[125] – придумал он сам.

– Eh bien![126] – одобрила Муза Николаевна и стала аккомпанировать.

Углаков запел хоть и не совсем обработанным, но приятным тенорком:

«Il est un petit homme,Tout habille de gris,Dans Paris;Joufflu comme une pomme,Qui, sans un sou comptant,Vit content,Et dit: Moi, je m'en…Et dit: Moi, je m'en…Ma foi, moi, je m'en ris!Oh qu'il est gai, qu'il est gai,Le petit homme gris!»[127]

Сусанна Николаевна при этом улыбнулась. Углаков, заметив это, продолжал еще с большею резвостью:

«A courir les fillettes,A boire sans compter,A chanterIl s'est couvert de dettes;Mais quant aux creanciers,Aux huissiers,Il dit: Moi, je m'en…Il dit: Moi, je m'en…Ma foi, et cetera, et cetera»…

пел Углаков вместо слов и затем снова перешел к песенке:

«Quand la goutte l'accableSur un lit delabre,Le cureDe la mort et du diableParle a ce moribond,Qui repond:Ma foi, moi, je m'en…Ma foi, moi, je m'en…Ma foi, et cetera, et cetera»…

Слушая эти два куплета, Сусанна Николаевна имела, или, по крайней мере, старалась иметь, совершенно серьезное выражение в лице.

– Вы убедились, наконец, как я скверно пою! – обратился к ней Углаков.

– Вовсе нет!.. Мне нравится ваше пение, – возразила она, – но я желала бы, чтобы вы нам спели что-нибудь русское.

– Спойте вот это теперь! – сказала Муза Николаевна и быстро забегала своими пальчиками по фортепьяно, а также и Углаков совсем уже по-русски залился:

Ехали бояре из Нова-города,

Красная девица на улице была;

Всем нашим боярам по поклону отдала,

Одному ж боярину пониже всех,

А за то ему пониже, что удалый молодец.

Стал молодчик девицу спрашивати:

– Как тебя, девушка, по имени зовут?..

– Пощади, Углаков! – Ты в словах, а Муза в аккомпанементе бог знает как путаете!

– Не верьте! Вы отлично это пропели! – подхватила с своей стороны Сусанна Николаевна.

– Merci, madame! – произнес Углаков, расшаркавшись перед нею и пристукнувши при этом каблуками своих сапог, чем он, конечно, хотел дать комический оттенок своей благодарности; но тем не менее весьма заметно было, что похвала Сусанны Николаевны весьма приятна ему была.

– Говорят, хорошо очень идет «Аскольдова могила»[128], и Бантышев в ней отлично поет? – спросила она затем.

– Превосходно, неподражаемо! – воскликнул Углаков. – Спел бы вам, но не решаюсь, – лучше вы его послушайте!

И затем разговор между собеседниками перешел исключительно на театр. Углаков очень живо начал описывать актеров, рассказывал про них разные анекдоты, и в этом случае больше всех выпало на долю Максиньки, который будто бы однажды горячо спорил с купцом о том, в каких отношениях, в пьесе «Горе от ума», находится Софья Павловна с Молчалиным: в близких или идеальных. Первое утверждал купец, по грубости своих понятий; но Максинька, как человек ума возвышенного, говорил, что между ними существует совершенно чистая и неземная любовь. Слышавши этот спор их, один тогдашний остряк заметил им: «Господа, если бы у Софьи Павловны с Молчалиным и было что-нибудь, то все-таки зачем же про девушку распускать такие слухи?!» – «Благородно!» – воскликнул на это громовым голосом Максинька и ударил остряка одобрительно по плечу. Хоть подобный анекдот и был несколько скабрезен, но ужасно развеселил дам. Сусанна Николаевна вообразить себе без смеху не могла, что мог затеяться такой спор, и вообще весь этот разговор о театре ей показался чрезвычайно занимательным и новым. Несмотря на свою духовность и строгую мораль, Марфина вовсе не была сухим и черствым существом. Чуткая ко всему жизненному, она никак не могла ограничиться в своих пожеланиях одной лишь сферой масонства. Между тем пробило восемь часов. Сусанне Николаевне пора было ехать домой.

– Нельзя ли тебе меня проводить? – сказала она сестре. – Наши лошади еще не пришли из деревни, а на извозчике я боюсь ехать.

– Конечно, проводим, – отвечала Муза Николаевна и велела было заложить в возок лошадей; но лакей, пошедший исполнять это приказание, возвратясь невдолге, объявил, что кучер, не спавший всю прошедшую ночь, напился и лежит без чувств.

– Как же я доберусь теперь до дому? – произнесла Сусанна Николаевна.

– Очень просто, я велю тебе взять хорошего извозчика и пошлю с тобою человека проводить тебя, – отвечала Муза Николаевна.

– Но зачем это, для чего? – проговорил каким-то трепетным голосом Углаков, слышавший совещание сестер. – У меня моя лошадь здесь со мною… Позвольте мне довезти вас до вашего дома… Надеюсь, что в этом ничего не будет неприличного?

– Ей-богу, я не знаю, как это по московским обычаям принято? – спросила сестру, видимо, недоумевавшая Сусанна Николаевна.

– По-моему, вовсе ничего нет тут неприличного… Меня из концертов часто молодые люди довозят, если Аркадий едет куда-нибудь не домой.

– В таком случае поедемте, довезите меня! – обратилась Сусанна Николаевна к Углакову, который, придя в неописанный восторг, выскочил в одном сюртуке на мороз, чтобы велеть кучеру своему подавать лошадь.

– Какой смешной Углаков! – проговорила Сусанна Николаевна, оставшись вдвоем с сестрою.

– Да, но в то же время он предобрый и премилый! – определила та.

– Это сейчас видно, что добрый, – согласилась и Сусанна Николаевна.

Углаков возвратился и объявил, что лошадь у крыльца. Сусанна Николаевна принялась облекаться в свою модную шляпку, в свои дорогие боа и салоп.

– А я тебя и не спросила еще, – сказала Муза Николаевна, укутывая сестру в передней, – получила ли ты письмо от мамаши из деревни?

– Нам Сверстовы писали, что maman чувствует себя хорошо, совершенно покойна, и что отец Василий ей иногда читает из жития святых, – Прологи, знаешь, эти…

Но Муза Николаевна совершенно не знала, что такое Прологи.

Сестры, наконец, распрощались, и когда Сусанна Николаевна уселась с Углаковым в сани, то пристоявшийся на морозе рысак полетел стремглав. Сусанна Николаевна, очень любившая быструю езду, испытывала живое удовольствие, и выражение ее красивого лица, обрамленного пушистым боа, было веселое и спокойное; но только вдруг ее собеседник почти прошептал:

– Сусанна Николаевна, зачем вы вышли замуж за такого старика?

Такой вопрос совершенно поразил Сусанну Николаевну.

– За какого же старика? – нашлась она только спросить.

– Так неужели же ваш муж молод? – проговорил в воротник шубы Углаков.

– Для меня это все равно: молод он или не молод, но он любит меня.

– Еще бы ему не любить вас! – произнес опять в воротник своей шубы Углаков.

– Но и я его тоже люблю.

– Не верю.

– Как не верите! Разве вы знаете мои чувства?

– Не знаю, но не верю.

– Ну, так знайте же, я люблю, и люблю очень моего старого мужа!

– Тогда это или сумасшествие, или вы какая-то уж необыкновенная женщина!..

– Что ж тут необыкновенного, – я не понимаю! – возразила Сусанна Николаевна.

– Да как же?.. Люди обыкновенно любят друг друга, когда у них есть что-нибудь общее; но, я думаю, ничего не может быть общего между стареньким грибком и сильфидой.

– Общее в мыслях, во взглядах.

– Значит, и вы, как Егор Егорыч, верите в масонство? – воскликнул Углаков.

Все эти расспросы его Сусанну Николаевну очень удивили.

– Неужели, Углаков, вы не понимаете, что ваши слова чрезвычайно нескромны, и что я на них не могу отвечать?

– Виноват, если я тут в чем проговорился; но, как хотите, это вот я понимаю, что отец мой в двадцать лет еще сделался масоном, мать моя тоже масонка; они поженились друг с другом и с тех пор, как кукушки какие, кукуют одну и ту же масонскую песню; но чтобы вы… Нет, я вам не верю.

– Для меня это решительно все равно, – произнесла, уже усмехнувшись, Сусанна Николаевна, – но я вас прошу об одном: никогда больше со мной не говорить об этом.

– Я не буду, когда вы не приказываете, – проговорил покорным голосом Углаков и, видимо, надувшись несколько на Марфину, во всю остальную дорогу ни слова больше не проговорил с нею и даже, когда она перед своим подъездом сказала ему: «merci», он ей ответил насмешливым голосом:

– Не стоит благодарности, madame.

– Но куда же вы теперь едете? – спросила его Сусанна Николаевна.

– Еду из светлого рая в многогрешный театр, – отвечал тем же тоном Углаков и уехал.

Сусанна Николаевна, улыбаясь, вошла в свою квартиру и прямо направилась к Егору Егорычу, которого она застала за книгой и в шерстяном колпаке, и при этом – скрывать нечего – он ужасно показался Сусанне Николаевне похожим на старенький, сморщенный грибок.

Не остановившись, разумеется, ни на секунду на этой мысли, она сказала ему:

– Ты знаешь, кто меня довез сюда?

Егор Егорыч вопросительно взмахнул на нее глазами.

– Молодой Углаков, сын твоего приятеля.

– А! Что ж ты не привела его ко мне?.. Я его давно не видал… Так ли он остер, как был в детстве?..

– И теперь остер, но главное – ужасно наивен: что на душе, то и на языке.

– Это качество хорошее! – заметил Егор Егорыч.

– Конечно, дурной человек не будет откровенен, – заметила Сусанна Николаевна и пошла к себе в комнату пораспустить корсет, парадное бархатное платье заменить домашним, и пока она все это совершала, в ее воображении рисовался, как живой, шустренький Углаков с своими проницательными и насмешливыми глазками, так что Сусанне Николаевне сделалось досадно на себя. Возвратясь к мужу и стараясь думать о чем-нибудь другом, она спросила Егора Егорыча, знает ли он, что в их губернии, как и во многих, начинается голод?

– Знаю, я еще осенью распорядился заготовить для крестьян хлеба, с тем, чтобы потом выдавать его им бесплатно, – пробормотал тот.

– Ах, как ты хорошо это сделал! – похвалила его с чувством Сусанна Николаевна.

– Что ж тут особенно хорошего? Это долг мой, обязанность моя! – возразил Егор Егорыч.

III

Углаковы дали большой вечер. Собравшийся к ним люд был разнообразен: во-первых, несколько молодых дам и девиц, несколько статских молодых людей и два – три отпускных гвардейских офицера, товарищи юного Углакова. Старик Углаков, а еще более того супруга его слыли в Москве людьми умными и просвещенными, а потому их, собственно, общество по преимуществу состояло из старых масонов и из дам de lettres[129], что в переводе значило: из дам весьма скучных, значительно безобразных и – по летам своим – полустарух. Карточных игроков, разместившихся в особой отдельной комнате, было тоже немало, и посреди них виднелась заметная фигура Калмыка и напоминающая собой копну сена фигура Феодосия Гаврилыча: он играл в пикет с Лябьевым и имел более чем когда-либо бессмысленно-серьезное выражение в лице. Танцы производились в зале под игру тапера, молодой, вертлявый хозяин почти ни на шаг не отходил от m-me Марфиной, которая, говоря без лести, была красивее и даже наряднее всех прочих дам: для бала этого Сусанна Николаевна, без всякого понуждения со стороны Егора Егорыча, сделала себе новое и весьма изящное платье. Муза Николаевна на этот раз была тоже весьма интересна, и это условливалось отчасти тем, что, пользуясь вечерним освещением, она употребила против своего красноватого цвета лица некоторые легкие косметические средства. Общество пожилое между тем сидело в гостиной, и Егор Егорыч заметно тут первоприсутствовал; по крайней мере, хозяин, старичок очень чистенький и франтоватый, со звездой, выражал большую аттенцию к каждому слову, которое произносил Марфин. Что касается до хозяйки, то она себя держала тою же величавою дамой, какою мы видели ее в церкви Архангела Гавриила. Невдалеке от нее сидела такожде особа женского пола, маленькая, черномазенькая – особа, должно быть, пребеспокойного характера, потому что хоть и держала в своих костлявых руках работу, но беспрестанно повертывалась и прислушивалась к каждому, кто говорил, имея при этом такое выражение, которым как бы заявляла: «Ну-ко, ну, говори!.. Я вот тебя сейчас и прихлопну!» Прихлопывать ей, разумеется, не часто удавалось, но что она в душе постоянно к тому стремилась, – это несомненно! Особа эта была некая Зинаида Ираклиевна, дочь заслуженного кавказского генерала, владеющая значительным состоянием и, несмотря на свой солидный возраст, до сих пор еще не вышедшая замуж, вероятно, потому, что, как говорили некоторые насмешники, не имела никаких приятных женских признаков. В обществе, – за глаза, разумеется, – Зинаиду Ираклиевну обыкновенно называли m-lle Блоха. Такое прозвище она стяжала оттого, что будто бы Денис Давыдов[130], в современной песне своей, говоря: заговорщица-блоха, имел в виду ее. Но как бы то ни было, сия все-таки почтенная девица, лишенная утех сердца, старалась устроить себе умственную жизнь, ради чего она почти до унижения заискивала между тогдашними литераторами и между молодыми, какие тогда были налицо, учеными, которых Зинаида Ираклиевна, как бы они ни увертывались, завербовывала себе в друзья. В настоящее время жертвой ее был один молодой человек, года три перед тем проживший за границей М-lle Блоха, познакомившись с ним, начала его приглашать к себе, всюду вывозить с собой и всем кричать, что это умнейший господин и вдобавок гегелианец. В чем собственно состоял гегелизм, Зинаида Ираклиевна весьма смутно ведала; но, тем не менее, в обществе, которое до того времени делилось на масонов и волтерианцев, начали потолковывать и о философии Гегеля[131], слух о чем достигнул и до Егора Егорыча с самых первых дней приезда его в Москву. Егор Егорыч знал об учении Гегеля еще менее Зинаиды Ираклиевны и помнил только имя сего ученого, о котором он слышал в бытность свою в двадцатых годах за границей, но все-таки познакомиться с каким-нибудь гегелианцем ему очень хотелось с тою целью, чтобы повыщупать того и, если можно, то и поспорить с ним. Он переговорил об этом с m-me Углаковой, которая – благо и Пьер ее все приступал к ней затеять у них как-нибудь танцы – устроила невдолге вечер, пригласив на оный m-lle Блоху и убедительно прося ее при этом привезти с собою ее молодого друга, что та и исполнила. Гегелианец оказался скромным по виду господином, в очках, с длинными волосами и с весьма благородными манерами. Егор Егорыч устремил на него испытующий взор, но прямо разговор о Гегеле, разумеется, не мог начаться, и к нему пришли несколько окольным путем. Под звуки раздававшейся в зале музыки и при шуме шарканья танцующих m-me Углакова спросила Егора Егорыча:

– А вы вчера слушали «Божественную каплю»?[132]

– Да, – отвечал он ей.

– Говорят, очень глубокое произведение?

– Глубокое по мысли своей, но, по-моему, сухо и непоэтично выполненное, – произнес Егор Егорыч.

– Это есть отчасти, – согласился с ним старик Углаков.

– Какая же мысль этой поэмы? – пожелала узнать m-lle Блоха, выражая в лице своем: «Ну-ко, ну, договори!».

Егор Егорыч, однако, не устрашился этого и очень спокойно, закинув только ногу под себя, принялся объяснять.

– Это – переложенное в поэму апокрифическое предание о разбойнике, который попросил деву Марию, шедшую в Египет с Иосифом и предвечным младенцем, дать каплю молока своего его умирающему с голоду ребенку. Дева Мария покормила ребенка, который впоследствии, сделавшись, подобно отцу своему, разбойником, был распят вместе со Христом на Голгофе и, умирая, произнес к собрату своему по млеку: «Помяни мя, господи, егда приидеши во царствие твое!»

– Все это, разумеется, имеет символическое значение, – заметил старик Углаков.

– Конечно, – подтвердил Егор Егорыч. – Ибо что такое явление Христа, как не возрождение ветхого райского Адама, и капля богородицы внесла в душу разбойника искру божественного огня, давшую силу ему узнать в распятом Христе вечно живущего бога… Нынче, впрочем, все это, пожалуй, может показаться чересчур религиозным, значит, неумным.

– Почему же неумным? Бог есть разум всего, высший ум! – возразила Зинаида Ираклиевна, вероятно, при этом думавшая: «А я вот тебя немножко и прихлопнула!». В то же время она взглянула на своего молодого друга, как бы желая знать, одобряет ли он ее; но тот молчал, и можно было думать, что все эти старички с их мнениями казались ему смешны: откровенный Егор Егорыч успел, однако, вызвать его на разговор.

– Вы гегелианец? – начал он прямо.

– Гегелианец! – отвечал молодой человек, немного подумав.

– Я невежда в отношении Гегеля… С Фихте[133] и Шеллингом[134] я знаком немного и уважаю их, хотя я сам весь, по существу моему, мистик; но знать, говорят, все полезно… Скажите, в чем состоит сущность учения Гегеля: продолжатель ли он своих предшественников или начинатель чего-нибудь нового?..

– То и другое, я думаю.

– Но его исходная точка, по крайней мере, собственная?

– Почти совершенно собственная: его главное положение выражается в такой формуле, что все рациональное реально и все реальное рационально, и что человек должен верить в один только ум, ибо он сам есть ум!

Егора Егорыча при этом заметно покоробило.

– Все человеческое есть человеческое только посредством мысли, то есть ума, – говорил далее ученый, – и самое высшее знание – это мысль, занятая сама собой, ищущая и находящая самое себя. Она называется формальною, когда рассматривается независимо от содержания; мысль более определенная становится понятием; мысль в полной определенности есть идея, натура которой – развиваться и только чрез это делаться тем, что она есть. В ней надобно различать два состояния: одно, которое известно под именем расположения, способности, возможности и которое по-немецки называется an sich sein – бытием в самом себе. Второе есть действительность, вещественность, или то, что именуется бытием для себя – fur sich sein.

– Значит, Гегель рассматривает мысль в совершенном отвлечении, ее только действия и пути, но где же содержание какое-нибудь?

– Содержания он и не касается… Подкладывайте под мысль какое вам угодно содержание, которое все-таки будет таково, каким понимает его мысль.

– Но неужели же ни вы, ни Гегель не знаете, или, зная, отвергаете то, что говорит Бенеке? – привел еще раз мнение своего любимого философа Егор Егорыч. – Бенеке говорит, что для ума есть черта, до которой он идет могущественно, но тут же весь и кончается, а там, дальше, за чертой, и поэзия, и бог, и религия, и это уж работа не его, а дело фантазии.

– Но что же такое и фантазия, если она хоть сколько-нибудь сознана, как не мысль?.. Вы вот изволили упомянуть о религиях, – Гегель вовсе не отделяет и не исключает религии из философии и полагает, что это два различных способа познавать одну и ту же истину. Философия есть ничто иное, как уразумеваемая религия, вера, переведенная на разум…

– Но нельзя веру перевести на разум! – воскликнул Егор Егорыч.

– Позвольте уж мне прежде докончить, – сказал ему на это скромно молодой ученый.

– Виноват, виноват, молчу и слушаю вас, – произнес Егор Егорыч, с своей стороны, с покорностью.

Молодой ученый снова продолжал:

– Гомер сказал, что все вещи имеют два названия: одно на языке богов, а другое на языке человеков. Первое выражает смысл положительного, конкретного понятия, а другое есть язык чувств, представлений, мысли, заключенной в конечные категории. Религия может существовать без философии, но философия не может быть без религии. Философия, по необходимости, по существу своему, заключает в себе религию. Еще схоластик Ансельм[135] сказал: negligentia mihi videtur, si postquam confirmati simus in fide, non studemus, quod credimus intelligere.[136]

Эту латинскую цитату молодой ученый явно произнес для произведения внешнего эффекта, так как оной никто из слушателей не понял, за исключением Егора Егорыча, который на это воскликнул:

– Нельзя этого intelligere, нельзя, а если и можно, так вот чем!.. Сердцем нашим!.. – И Егор Егорыч при этом постучал себе пальцем в грудь. – А не этим! – прибавил он, постучав уже пальцем в лоб.

– Сердцем, я полагаю, ничего нельзя понимать, – возразил ему его оппонент, – оно может только чувствовать, то есть отвращаться от чего-либо или прилепляться к чему-либо; но сравнивать, сознавать и даже запоминать способен один только ум. Мы достаточно уже имеем чистых форм истины в религиях и мифологиях, в гностических и мистических системах философии, как древних, так и новейших. Содержание их вечно юно, и одни только формы у них стареют, и мы легко можем открыть в этих формах идею и убедиться, что философская истина не есть что-нибудь отдельное и чуждое мировой жизни, и что она в ней проявлена, по крайней мере, как распря.

– Не понимаю вас, не понимаю, – затараторил Егор Егорыч, – кроме последнего вашего слова: распря. Откуда же эта распря происходит?.. Откуда это недовольство, это как бы движение вперед?.. Неужели вы тут не чувствуете, что человек ищет свой утраченный свет, свой затемненный разум?..

bannerbanner