Читать книгу Масоны (Алексей Феофилактович Писемский) онлайн бесплатно на Bookz (35-ая страница книги)
bannerbanner
Масоны
МасоныПолная версия
Оценить:
Масоны

5

Полная версия:

Масоны

Но Лябьев вдруг перестал играть.

– Что? Не до того, видно! – сказала ему укоризненным голосом Аграфена Васильевна.

– Да, не до того! – отвечал Лябьев.

– Ах, ты, дрянной, дрянной! – проговорила тем же укоризненным тоном Аграфена Васильевна. – Ну, к старику моему, что ли, хотите?.. Ступайте, коли больно вам там сладко!

– Сладко не сладко, но он вон не играет, вы не поете! – сказал Углаков и пошел.

Лябьев тоже поднялся, но того Аграфена Васильевна приостановила на несколько мгновений.

– Ты Калмыка остерегайся! – сказала она ему. – Он теперь мужа моего оплетает, но у того много не выцарапает, а тебя как липку обдерет сразу.

– Обдирать теперь с меня нечего, – прежде все ободрали! – отвечал ей с горькой усмешкой Лябьев.

– Неужели все? – переспросила Аграфена Васильевна.

– Почти!

– А много после батьки досталось?

– Около полуторы тысяч душ.

– Вот драть-то бы тебя да драть! – сказала на это Аграфена Васильевна.

Лябьев снова усмехнулся горькой усмешкой и ушел вслед за Углаковым. Аграфена же Васильевна, оставшись одна, качала, как бы в раздумье, несколько времени головой. Она от природы была очень умная и хорошая женщина и насквозь понимала все окружающее ее общество.

В жарко натопленных антресолях Углаков и Лябьев нашли зрелище, исполненное занимательности. В средней и самой просторной комнате за небольшим столом помещался Феодосий Гаврилыч, старик лет около шестидесяти, с толсто повязанным на шее галстуком, прикрывавшим его зоб, и одетый в какой-то довольно засаленный чепанчик на беличьем меху и вдобавок в вязаные из козьего пуху сапоги. Лицо Феодосия Гаврилыча можно было причислить к разряду тех физиономий, какую мы сейчас только видели в кофейной Печкина у Максиньки: оно было одновременно серьезное и простоватое. Против Феодосия Гаврилыча сидел и играл с ним тоже старик, но только иного рода: рябой, с какими-то рваными ноздрями, с крашеными, чтобы скрыть седину, густыми волосами, с выдавшимися скулами и продлинноватыми, очень умными, черными глазами, так что в обществе, вместо настоящей его фамилии – Янгуржеев, он слыл больше под именем Калмыка. Вообще говорили, что внутри Калмыку ничто не мешало творить все и что он побаивался только острога, но и от того как-то до сих пор еще увертывался. Несмотря на свое безобразие, Янгуржеев заметно франтил и молодился, и в настоящее время, например, он, чистейшим образом выбритый, в сюртуке цвета индийской бронзы, в жилете из рытого бархата и в серых брюках, сидел, как бы несколько рисуясь, в кресле и имел при этом на губах постоянную усмешку. Игра, которую оба партнера вели между собою, была, как читатель уже знает, не совсем обыкновенная. Они играли в детскую игрушку, кажется, называемую общим названием бильбоке и состоящую из шарика с дырочкою, вскидывая который играющий должен был попасть той дырочкой на перпендикулярно держимую им палочку, и кто раньше достигал сего благополучия, тот и выигрывал. Двух состязующихся борцов окружало довольно значительное число любопытных, между коими рисовался своей фигурой маркиза знакомый нам губернский предводитель князь Индобский, который на этот раз был какой-то ощипанный и совершенно утративший свой форс. Дело в том, что князь больше не был губернским предводителем. В день баллотировки своей он вздумал со слезами на глазах объявить дворянству, что, сколь ни пламенно он желал бы исполнять до конца дней своих несомую им ныне должность, но, по расстроенным имущественным обстоятельствам своим, не может этого сделать. Князь непременно ожидал, что дворяне предложат ему жалованье тысяч в десять, однако дворяне на это промолчали: в то время не так были тороваты на всякого рода пожертвования, как ныне, и до князя даже долетали фразы вроде такой: «Будь доволен тем, что и отчета с тебя по постройке дома не взяли!» После этого, разумеется, ему оставалось одно: отказаться вовсе от баллотировки, что он и сделал, а ныне прибыл в Москву для совершения, по его словам, каких-то будто бы денежных операций. Увидав вошедшего Лябьева, экс-предводитель бросился к нему почти с распростертыми объятиями.

– Боже мой, кого я встречаю! – произнес он.

Лябьев с трудом узнал столь дружественно заговорившего с ним господина и ответил довольно сухо:

– Благодарю вас, и я радуюсь, что встретился с вами.

– И что ж, вы поигрываете здесь, как и в наших благословенных местах, в картишки?

– Играю.

– Позвольте мне явиться к вам и быть представленным вашей супруге? – продолжал экс-предводитель заискивающим голосом.

– Сделайте одолжение! – сказал Лябьев и поспешил подойти к играющим, на которых устремлены были беспокойные взгляды всех зрителей.

Феодосий Гаврилыч внимательно вскидывал свой шарик и старался поймать его, – у него глаза даже были налиты кровью. Янгуржеев же совершал игру почти шутя, и, только как бы желая поскорее кончить партию, он подбросил шарик сильно по прямой линии вверх и затем, без всякого труда поймав его на палочку, проговорил:

– Стоп!.. Партия кончена!

– Стоп и я! – сказал на это Феодосий Гаврилыч.

Янгуржеев вопросительно взглянул на него.

– Но это шло на контру? – заметил он.

– Знаю! – отвечал твердым голосом Феодосий Гаврилыч. – Сколько же я проиграл?

– Тысячу рублей! – отвечал Калмык, сосчитав марки на столе.

– Поэтому я и стоп! – повторил самодовольно Феодосий Гаврилыч. – Я веду коммерческую игру и проигрываю только то, что у меня в кармане лежит! – заключил он, обращаясь к прочим своим гостям.

– Это правило отличное, – похвалил его Янгуржеев. – Но если ты каждый день будешь проигрывать по тысяче, это в год выйдет триста шестьдесят пять тысяч, что, по-моему, стоит всякой скороспелки, которой ты так боишься!

– Ну, ты у меня, да и никто, я думаю, каждый день по тысяче не выиграет, – это будьте покойны! – говорил с уверенностью Феодосий Гаврилыч.

– Да вот выиграл же я нынешней весной у тебя на мухах пятьсот рублей.

– Что ж из того? – возразил с упорством Феодосий Гаврилыч. – Это ты не выиграл, а пари взял!

– Мне все равно, – отвечал Калмык, – лишь бы деньги у меня в кармане очутились.

Хотя все почти присутствующие знали этот казус, постигший Феодосия Гаврилыча, однако все складом лиц выразили желание еще раз услышать об этом событии, и первый заявил о том юный Углаков, сказав:

– Но как же можно выиграть пари на мухах? – Гонку разве вы устраивали между ними?

– Нет-с, не гонку, – принялся объяснять Янгуржеев, – но Феодосий Гаврилыч, как, может быть, вам небезызвестно, агроном и любит охранять не травы, нам полезные, а насекомых, кои вредны травам; это я знаю давно, и вот раз, когда на вербном воскресеньи мы купили вместе вот эти самые злополучные шарики, в которые теперь играли, Феодосий Гаврилыч приехал ко мне обедать, и вижу я, что он все ходит и посматривает на окна, где еще с осени лежало множество нападавших мух, и потом вдруг стал меня уверять, что в мае месяце мухи все оживут, а я, по простоте моей, уверяю, что нет. Ну, спор, заклад и перед тем, как рамы надобно было выставлять, Феодосий Гаврилыч приезжает ко мне, забрал всех мух с собой, – ждал, ждал, мухи не оживают; делать нечего, признался и заплатил мне по десяти рублей за штуку.

– Да как же им и ожить, когда ты прежде того их приколол, чтобы я поспорил с тобой! – воскликнул, наконец, вспыливший Феодосий Гаврилыч.

– Я с осени еще приколол их! – отвечал хладнокровно Калмык.

– Ну, кому же, я вас спрашиваю, господа, придет в голову, как не дьяволу, придумать такую штуку? – отнесся опять Феодосий Гаврилыч к прочим своим гостям.

– Однако я придумал же, хотя я не дьявол! – возразил Янгуржеев.

– Нет, дьявол! – повторил настойчиво хозяин: проигранная им тысяча, видимо, раздражительно щекотала у него внутри. – А сегодня меня обыграть разве ты тоже не придумал? – присовокупил он.

– Конечно, придумал! – отвечал, нисколько не стесняясь, Калмык. – Вольно тебе играть со мной; я этим шариком еще когда гардемарином был, всех кадет обыгрывал, – меня за это чуть из корпуса не выгнали!

– Понимаю теперь, понимаю! – говорил Феодосий Гаврилыч, глубокомысленно качая головой.

– Однако соловья баснями не кормят, – ты помнишь, я думаю, стих Грибоедова: «Княгиня, карточный должок!»

– Очень хорошо помню, и вот этот долг! – сказал Феодосий Гаврилыч и, вынув из бокового кармана своего чепана заранее приготовленную тысячу, подал ее Янгуржееву, который после того, поклонившись всем общим поклоном и проговорив на французском языке вроде того, что он желает всем счастья в любви и картах, пошел из комнаты.

Его поспешил нагнать на лестнице князь Индобский и, почти униженно отрекомендовавшись, начал просить позволения явиться к нему. Янгуржеев выслушал его с холодным полувниманием, как слушают обыкновенно министры своих просителей, и, ничего в ответ определенного ему не сказав, стал спускаться с лестницы, а экс-предводитель возвратился на антресоли. В конце лестницы Янгуржеева догнал Лябьев.

– К тебе не приезжать сегодня? – спросил он.

– Нет, никого порядочного не будет! А что это за князь такой, который давеча подскакивал к тебе? – проговорил Янгуржеев.

– Это наш губернский предводитель.

– Богат?

– Должно быть, особенно если судить по образу его жизни.

– Жаль, я этого не предполагал, – произнес Янгуржеев, как бы что-то соображая, и, проходя затем через залу, слегка мотнул головой все еще сидевшей там Аграфене Васильевне.

Та позеленела даже при виде его.

– Сколько мой старый-то дурак проиграл? – спросила она Лябьева и Углакова, когда те сошли вниз.

– Тысячу рублей всего! – отвечал ей последний. – Тетенька, не споете ли еще чего-нибудь? – прибавил он почти умоляющим голосом.

– Нет, – отвечала Аграфена Васильевна, отрицательно мотнув головой, – очень я зла на этого Калмыка, так бы, кажись, и вцепилась ему в волосы; прошел тут мимо, еле башкой мотнул мне… Я когда-нибудь, матерь божия, наплюю ему в глаза; не побоюсь, что он барин; он хуже всякого нашего брата цыгана, которые вон на Живодерке лошадьми господ обманывают!

Видя, что тетенька была в очень дурном расположении духа, молодые люди стали с ней прощаться, то есть целоваться в губы, причем она, перекрестив Лябьева, сказала:

– Ну, да благословит тебя бог, мой соловушко!

– Благословите и меня, тетенька! – просил Углаков.

– Ты-то еще что?.. Чертеночек только! Хоть тоже, храни и тебя спаситель!

Все эти слова Аграфена Васильевна произнесла с некоторой торжественностью, как будто бы, по обычаю своих соплеменниц, она что-то такое прорекала обоим гостям своим.

Когда Лябьев и Углаков уселись в сани, то первый сказал:

– Хочешь у меня отобедать?

– А что у тебя такое сегодня? – спросил с любопытством последний.

– Ничего особенного!.. У нас обедает Марфина!

– Марфина у вас обедает?.. – повторил уже с разгоревшимися глазами Углаков. – В таком случае я очень рад!

– Вот видишь, как я угадал твое желание! – произнес опять-таки с своей горькой улыбкой Лябьев, хотя, правду говоря, он пригласил Углакова вовсе не для удовольствия того, но дабы на первых порах спрятаться, так сказать, за него от откровенных объяснений с женой касательно не дома проведенной ночи; хотя Муза при такого рода объяснениях всегда была очень кротка, но эта-то покорность жены еще более терзала Лябьева, чем терзал бы его гнев ее. – И приволокнись, если хочешь, за Марфиной, освежи немного ее богомольную душу! – продолжал он, как бы желая, чтобы весь мир сбился с панталыку.

II

Квартира Лябьевых в сравнении с логовищем Феодосия Гаврилыча представляла верх изящества и вкуса, и все в ней как-то весело смотрело: натертый воском паркет блестел; в окна через чистые стекла ярко светило солнце и играло на листьях тропических растений, которыми уставлена была гостиная; на подзеркальниках простеночных зеркал виднелись серебряные канделябры со множеством восковых свечей; на мраморной тумбе перед средним окном стояли дорогие бронзовые часы; на столах, покрытых пестрыми синелевыми салфетками, красовались фарфоровые с прекрасной живописью лампы; мебель была обита в гостиной шелковой материей, а в наугольной – дорогим английским ситцем; даже лакеи, проходившие по комнатам, имели какой-то довольный и нарядный вид: они очень много выручали от карт, которые по нескольку раз в неделю устраивались у Лябьева.

В то утро, которое я перед сим описывал, в наугольной на диване перед столиком из черного дерева с золотой инкрустацией сидели Муза Николаевна и Сусанна Николаевна. Последняя только что приехала к сестре и не успела еще снять шляпки из темного крепа, убранной ветками акации и наклоненной несколько на глаза; платье на Сусанне Николаевне было бархатное с разрезными рукавами. По приезде в Москву Егор Егорыч настоял, чтобы она сделала себе весь туалет заново, доказывая, что молодые женщины должны любить наряды, так как этого требует в каждом человеке чувство изящного. Говоря это, Егор Егорыч не договаривал всего. Ему самому было очень приятно, когда, например, Сусанна Николаевна пришла к нему показаться в настоящем своем костюме, в котором она была действительно очень красива: ее идеальное лицо с течением лет заметно оземнилось; прежняя девичья и довольно плоская грудь Сусанны Николаевны развилась и пополнела, но стройность стана при этом нисколько не утратилась; бледные и суховатые губы ее стали более розовыми и сочными. Изменилась, в свою очередь, и Муза Николаевна, но только в противную сторону, так что, несмотря на щеголеватое домашнее платье, она казалась по крайней мере лет на пять старше Сусанны Николаевны, и главным образом у нее подурнел цвет лица, который сделался как бы у англичанки, пьющей портер: красный и с небольшими угрями; веки у Музы Николаевны были тоже такие, словно бы она недавно плакала, и одни только ее прекрасные рыжовские глаза говорили, что это была все та же музыкантша-поэтесса.

– Отчего же Егор Егорыч не приехал к нам обедать? Как ему не грех? – говорила Муза Николаевна.

– Он прихворнул сегодня, и очень даже, – отвечала Сусанна Николаевна.

– Чем? – спросила Муза Николаевна.

– Да как тебе сказать?.. После смерти Валерьяна с ним часто случаются разные припадки, а сегодня даже я хотела не ехать к тебе и остаться с ним; но к нему приехал его друг Углаков, и Егор Егорыч сам уж насильно меня услал.

С этими словами Сусанна Николаевна встала и сняла свою шляпку, причем оказалось, что бывшая тогда в моде прическа, закрывавшая волосами уши и с виднеющимися сзади небольшими локончиками, очень к ней шла.

– Ну, а ты как? Здорова? – продолжала она, снова садясь около сестры и ласково беря ее за руку.

– Ты взгляни на меня! Разве можно с таким цветом лица быть здоровою?! – отвечала, грустно усмехнувшись, Муза Николаевна.

– Отчего же это и когда с тобой случилось?

– После первых же моих неблагополучных родов.

– Но ты и потом еще неблагополучно родила?

– И потом.

– А это отчего же? Как объясняют доктора?

– Они говорят, что это происходит от моих душевных волнений.

– А душевные-то волнения отчего же, Муза?

– От разных причин.

– Но есть же между ними какая-нибудь главная?

– Главная, что я до безумия люблю мужа.

– А он разве тебя не любит?

– Ах, нет, он меня любит, но любит и карты, а ты представить себе не можешь, какая это пагубная страсть в мужчинах к картам! Они забывают все: себя, семью, знакомятся с такими людьми, которых в дом пустить страшно. Первый год моего замужества, когда мы переехали в Москву и когда у нас бывали только музыканты и певцы, я была совершенно счастлива и покойна; но потом год от году все пошло хуже и хуже.

– И неужели, Муза, ты не могла отвлечь своим влиянием Аркадия Михайлыча от подобного общества?

– Может, вначале я успела бы это сделать, но ты знаешь, какая я была молодая и неопытная; теперь же и думать нечего: он совершенно в их руках. Последнее время у него появился еще новый знакомый, Янгуржеев, который, по-моему, просто злодей: он убивает молодых людей на дуэлях, обыгрывает всех почти наверное…

– Но неужели Аркадий Михайлыч может быть дружен с таким господином? – заметила Сусанна Николаевна.

– Мало, что дружен, но в каком-то подчинении у него находится! – отвечала Муза Николаевна.

– И у вас он бывает?

– Очень часто, и надобно сказать – очарователен в обращении: умен, остер, любезен, вежлив… Муж справедливо говорит, что Янгуржеев может быть и во дворце и в кабаке, и везде будет вровень с обществом.

– Но скажи, – это, впрочем, поручил мне спросить тебя по секрету Егор Егорыч, – не проигрывается ли очень сильно Аркадий Михайлыч?

– Вероятно, проигрывается, и сильно даже! – продолжала Муза Николаевна. – По крайней мере, когда последний ребенок мой помер, я сижу и плачу, а Аркадий в утешение мне говорит: «Не плачь, Муза, это хорошо, что у нас дети не живут, а то, пожалуй, будет не на что ни вырастить, ни воспитать их».

– И как же тебе не совестно, Муза, не писать мне об этом ни строчки! Я нисколько даже и не подозревала, что найду тебя такою, какою нашла!

– Ах, Сусанна, ты после этого не знаешь, что значит быть несчастною в замужестве! Говорить об этом кому бы то ни было бесполезно и совестно… Кроме того, я хорошо знаю, что Лябьев, несмотря на все пороки свои, любит меня и мучается ужасно, что заставляет меня страдать; но если еще он узнает, что я жалуюсь на него, он убьет себя.

Так ворковали, как бы две кроткие голубки, между собою сестры; но беседа их прервана была, наконец, приездом хозяина и Углакова.

Лябьев конфузливо, но прежде всего поцеловал руку у жены. Та потупила глаза, чтобы он не заметил печали в ее взоре. Затем Лябьев сначала пожал, а потом тоже поцеловал руку и Сусанны Николаевны, а вместе с тем поспешил ей представить Углакова.

– Мой друг, Петр Александрыч Углаков! – проговорил он.

Молодой гвардеец, вовсе, кажется бы, от природы не застенчивый, молча раскланялся перед Марфиной и проговорил только:

– Мы несколько знакомы.

– Да, – протянула Сусанна Николаевна, – ваш батюшка теперь даже сидит у моего мужа.

– Ах, папа у вас! Он давнишний приятель Егора Егорыча… Еще после двенадцатого года они вместе в Париже волочились за француженками.

– Может быть, ваш отец волочился, но Егор Егорыч – не думаю, – возразила было Сусанна Николаевна.

– Вы извольте думать или нет, это как вам угодно, но отец мне все рассказывал; я даже знаю, о чем они теперь беседуют.

– О француженках тоже? – спросила уж Муза Николаевна.

– Нет-с, не о француженках, но отец непременно жалуется на меня Егору Егорычу… Так это? – обратился Углаков к Сусанне Николаевне.

Та слегка усмехнулась.

– Почти что так, – проговорила она.

– Он говорит, что я лениво занимаюсь службой?

– Говорит, и его больше всего беспокоит, что вы дурно держите себя против великого князя Михаила Павловича, который вас любит, а вы ему штучки устраиваете.

Странное дело. Сусанна Николаевна, обыкновенно застенчивая до сих пор в разговорах со всеми мужчинами, с Углаковым говорила как бы с очень близким ей родным и говорила даже несколько поучительным тоном.

– В таком случае, mesdames, – сказал между тем Углаков, садясь с серьезнейшей миной перед дамами и облокачиваясь на черного дерева столик, – рассудите вы, бога ради, меня с великим князем: иду я прошлой осенью по Невскому в калошах, и иду нарочно в тот именно час, когда знаю, что великого князя непременно встречу… Он меня действительно нагоняет, оглядел меня и тут же говорит: «Углаков, встань ко мне на запятки, я свезу тебя на гауптвахту!» Я, конечно, встал; но не дурак же я набитый, – я калоши мои преспокойно сбросил. Великий князь привез меня на гауптвахту, сам повел к караульному офицеру. «Возьми, говорит, Углакова на гауптвахту, – он в калошах!» Тогда я протестовал. «Ваше высочество, говорю, я без калош!» Он взглянул мне на ноги. «Ну, все равно, говорит, вперед тебе это зачтется». И скажите, кто тут был прав: я или великий князь?

– Конечно, вы! – подтвердили обе дамы.

– И я полагаю, что если вы все так будете судить себя, так всегда и во всем останетесь правы, – присовокупила к этому Сусанна Николаевна.

– А вы находите меня таким чурбаном, что я не понимаю, что делаю? – спросил Углаков.

– Напротив, я нахожу, что вы очень много понимаете, – особенно для ваших лет.

– Стало быть, вы думаете, что я очень молод?

– Думаю.

– Но сколько же мне, по-вашему, лет?

– Лет девятнадцать, – определила Сусанна Николаевна.

– О, как вы намного ошиблись! Мне двадцать первый год.

– Нет, вы прибавляете, – возразила ему на это Сусанна Николаевна.

В ответ на такое недоверие Углаков пожал только плечами: ему уж, кажется, было и досадно, что Сусанна Николаевна видит в нем такого еще мальчика.

– А как ты с великим князем в маскараде встретился? – стал его подзадоривать Лябьев.

– Да что ж в маскараде? Я опять тут тоже прав… Великий князь встретил меня и говорит: «Ты, Углаков, службой совсем не занимаешься! Я тебя всюду встречаю!» Что ж я мог ему на это сказать?.. Я говорю: «Мне тоже, ваше высочество, удивительно, что я всюду с вами встречаюсь!»

Обе дамы засмеялись.

– И что ж вам за это было? – спросила Лябьева.

– За это ничего!.. Это каламбур, а каламбуры великий князь сам отличные говорит… Каратыгин Петр[122] не то еще сказал даже государю… Раз Николай Павлович и Михаил Павлович пришли в театре на сцену… Великий князь что-то такое сострил. Тогда государь обращается к Каратыгину и говорит: «Брат у тебя хлеб отбивает!» – «Ничего, ваше величество, – ответил Каратыгин, – лишь бы только мне соль оставил!»

– Это недурно! – подхватил Лябьев.

– Да, – согласились и дамы.

Углаков еще хотел что-то такое рассказывать, но в это время послышались шаги.

– Кто бы это такой мог приехать! – проговорил с досадой Лябьев и вышел прибывшему гостю навстречу.

По гостиной шел своей барской походкою князь Индобский. На лице хозяина как бы изобразилось: «Вот кого еще черт принес!» Князь, чуть ли не подметивши неприятного впечатления, произведенного его приездом, поспешил проговорить:

– Я до такой степени нетерпеливо желал воспользоваться вашим разрешением быть у вас…

– Очень вам благодарен, – перебил его Лябьев, – но я извиняюсь только, что мы идем садиться обедать.

– Неужели я так опоздал! – произнес окончательно сконфуженным тоном князь, быстро вынимая часы и смотря на них. – В самом деле, четыре часа! В таком случае, позвольте, я лучше другой раз явлюсь.

– Как это возможно! Откушайте с нами! – остановил его Лябьев. – Не взыщите только: чем богаты, тем и рады!.. Позвольте только, я представлю вас жене моей.

– О, благодарю вас! – воскликнул с чувством князь и, будучи представлен дамам, обратился первоначально, разумеется, к хозяйке.

– Вас я знал еще девочкой, потом слышал вашу артистическую игру, когда вы участвовали в концерте с теперешним вашим супругом.

Затем князь отнесся к Сусанне Николаевне:

– Вам я еще прежде имел честь быть представлен почтенным Егором Егорычем. Как его здоровье?

– Он нехорошо себя чувствует.

– Ах, как это жаль! – произнес опять с чувством князь и за обедом, который вскоре последовал, сразу же, руководимый способностями амфитриона, стал как бы не гостем, а хозяином: он принимал из рук хозяйки тарелки с супом и передавал их по принадлежности; указывал дамам на куски говядины, которые следовало брать; попробовав пудинг из рыбы, окрашенной зеленоватым цветом фисташек, от восторга поцеловал у себя кончики пальцев; расхвалил до невероятности пьяные конфеты, поданные в рюмках. Все это, впрочем, нисколько не мешало, чтобы разговор шел и о более серьезных предметах.

– Вы все время оставались у Феодосия Гаврилыча? – спросил князя хозяин.

– Нет, я вслед же за вами уехал… Завернул только на минуточку к нашему земляку Тулузову.

– Qui est се monsieur[123] Тулузов? – сказали в один голос Лябьев и Муза Николаевна.

Сусанна же Николаевна смутилась несколько и вместе с тем слегка улыбнулась презрительной улыбкой.

– Это теперешний наш гран-сеньор, – начал объяснять князь, – ничтожный какой-то выходец… Он хотел было пролезть даже в попечители гимназии, но я все-таки, оберегая честь дворянства, подставил ему в этом случае немного ногу.

Читатель знает, как князь подставлял Тулузову ногу.

– А зачем он здесь живет? – поинтересовался Лябьев.

– Затем, что участвует в здешнем откупе; кроме того, две – три соседние губернии имеет на откупу, и, кажется, в этих операциях он порядком крахнет.

– Отчего? – спросил Лябьев.

– Оттого, что, как вы, вероятно, это слышали, Москве и даже всей северной полосе угрожает голод. Об этом идут теперь большие толки и делаются предуготовительные распоряжения; но откупа, как известно, зависят от благосостояния простого народа. Интересно, как господа откупщики вывернутся.

bannerbanner