
Полная версия:
Люди сороковых годов
– Однако не совсем же помиловали! – заметил Вихров.
– Ну, да уж это бог с ними; спасибо, что на каторгу не ушел! – отвечал Добров.
X
Дальнейшие рассказы Доброва
Через неделю после того Добров, одетый в новый сюртук, чистое белье и новые сапоги, сидел уже и переписывал Вихрову его сочинение, и только в некоторых местах он усмехался слегка и поматывал головой.
– Чему вы это, Гаврило Емельяныч? – спрашивал его Вихров.
– Штука у вас тут какая славная написана, – отвечал тот.
В час они садились обедать; а после обеда Вихров обыкновенно разлегался в кабинете на диване, а Добров усаживался около него в креслах. Заметив, что Добров, как все остановившиеся пьяницы, очень любит чай, Павел велел ему подавать после обеда, – и Гаврило Емельяныч этого чаю выпивал вприкуску чашек по десяти и при этом беспрестанно вел разные россказни.
Присмотревшись хорошенько к Доброву, Вихров увидел, что тот был один из весьма многочисленного разряда людей в России, про которых можно сказать, что не пей только человек – золото бы был: честный, заботливый, трудолюбивый, Добров в то же время был очень умен и наблюдателен, так у него ничего не могло с глазу свернуться. Вихров стал его слушать, как мудреца какого-нибудь.
– Вот я сегодня у вас тут переписывал, что предводитель ничего с дворянами не может сделать, – это ведь и правда, пожалуй, – заговорил Добров в одну из послеобеденных бесед.
– Правда? – переспросил Вихров.
– Правда! – подтвердил Добров. – Нынче вот они еще маленько посмирнее стали, а прежде такие озорники были, что боже упаси: на моей уж памяти один баринок какую у нас с священником штуку сыграл, – чудо!
Вихров навострил уши, заранее предчувствуя, что Добров непременно расскажет что-нибудь интересное.
– Какую же? – спросил он голосом, замирающим от любопытства.
– Да священник-то, изволите видеть, был маненько любостяжателен; всего ему по приходу давай: и денег, и печеного хлеба, и нови всякой. Телятами живыми за всенощную в селеньях бирал. Ей-богу! Едем назад, а теленок у нас в телеге привязанным лежит; а другой раз и вырвется да бежать от нас, а мы, причетники, за ним… Только этот самый барин… отчаянный этакой был, кутила, насмешник, говорит священнику: «Вы, батюшка, говорит, крестьян моих не забижайте много, а не то я сам с вами шутку сшучу!» – «Да где я их обижаю, да чем их обижаю!» – оправдывается, знаете, священник, а промеж тем в приходе действует по-прежнему. Барин наш терпел, терпел, – и только раз, когда к нему собралась великая компания гостей, ездили все они медведя поднимать, подняли его, убили, на радости, без сумнения, порядком выпили; наконец, после всего того, гости разъехались, остался один хозяин дома, и скучно ему: разговоров иметь не с кем, да и голова с похмелья болит; только вдруг докладывают, что священник этот самый пришел там за каким-то дельцем маленьким… «Просите сюда!» Входит батюшка в кабинет к барину… Тот прямо ему кидается на шею: «Ах, друг сердечный, как ладно и хорошо, что ты пришел ко мне, я в великом несчастье!» – «Что такое?» – спрашивает священник. «Да вот, говорит, что: вчерашний день мы все пьяные ездили на охоту верхами, и один, говорит, у меня охотник с лошади свалился, прямо виском на пенек, и убился. Теперь мне, того гляди, не поверят, что он сам собой убился, так как в этом случае в лесу я с ним один был, а земская полиция на меня уж давно сердита, – пожалуй, и в острог меня посадят. Сделай милость, говорит, чтобы не было большой огласки, похорони ты у меня этого покойника без удостоверения полиции, а я, говорит, тебе за это тысячу рублей дам!» И с этими словами, знаете, вынимает деньги, подает священнику. Корысть тем овладела, как и пьянство же вон мною в монастыре; задрожал даже, увидев денежки-то. «Да правда ли, говорит, сударь… – называет там его по имени, – что вы его не убили, а сам он убился?» – «Да, говорит, друг любезный, потяну ли я тебя в этакую уголовщину; только и всего, говорит, что боюсь прижимки от полиции; но, чтобы тоже, говорит, у вас и в селе-то между причетниками большой болтовни не было, я, говорит, велю к тебе в дом принести покойника, а ты, говорит, поутру его вынесешь в церковь пораньше, отслужишь обедню и похоронишь!» Понравилось это мнение священнику: деньгами-то с дьячками ему не хотелось, знаете, делиться. «Вынесу, думает, с работником гроб в церковь, обедню с пономарьком, – простенькой такой у него пономаренко был, – отслужу и похороню». Условились они таким манером… В самую полночь к попу в воротцы – стук, стук! Выходит он… Гроб привезли, оказывается, с покойником… Велел он к себе в светелку этот гроб поставить. Уехали эти самые возчики обратно. Лег поп с попадьей своей на постельку. Не спится им, однако. «Батюшка, – говорит попадья, – и свечки-то у покойника не горит; позволено ли по требнику свечи-то ставить перед нечаянно умершим?» – «А для че, говорит, не позволено?» – «Ну, так, – говорит попадья, – я пойду поставлю перед ним…» – «Поди, поставь!» И только-что матушка-попадья вошла в горенку, где стоял гроб, так и заголосила, так что священник испужался даже, бежит к ней, видит, – она стоит, расставя руки… «Батька, батька! – кричит. – У нас, говорит, это не покойник, а медведь в гробу-то!» – «Как медведь?» – заглянул в гроб, видит – шкура содрана с медведя, обернут он, как следует, в саван, лежит словно бы и человек. Тут священник и вспомнил слова барина: «Сшучу с тобой шутку!» «Ах, говорит, псы экие, балагуры! Но за что же, – промеж тем он думает, – он мне тысячу-то рублей дал? И как и куда ему девать теперь этого медведя?» Вдруг затем послышались колокольцы, шум, гам, двери в светелку эту растворяются, входит сам помещик, за ним исправник, заседатель… «Вот, говорит, господа, я спьяна, за тысячу рублей, подкупил священника похоронить медведя у церкви, по церковному обряду, а вот, говорит, и поличное это самое находится у него в доме!» Священник – туда-сюда, отшутиться было хотел, но они постановление написали, требуют, чтобы и он зарукоприкладствовал… Священник испугался, почесть на колена стал перед ними, и мало что тысячу, которую взял у помещика, отдал, да и свою еще им приплатил!
Вихров усмехнулся.
«Что же это такое!» – подумал он и обратился к Доброву с новым вопросом:
– А что, скажите, бывает ли нынче это приневоливание помещиками женщин?
– Бывает, случается, – отвечал тот, – усадьбу Кривцово, чай, знаете?
– Знаю.
– Вот тут барин жил и лет тридцать такую повадку имел: поедет по своим деревням, и которая ему девица из крестьянства понравится, ту и подай ему сейчас в горницы; месяца два, три, год-другой раз продержит, а потом и возвращает преспокойно родителям.
– Как же братья и отцы допускали до этого?
– Ну, и грубили тоже немало, топором даже граживали, но все до случая как-то бог берег его; а тут, в последнее время, он взял к себе девчорушечку что ни есть у самой бедной вдовы-бобылки, и девчурка-то действительно плакала очень сильно; ну, а мать-то попервоначалу говорила: «Что, говорит, за важность: продержит, да и отпустит же когда-нибудь!» У этого же самого барина была еще и другая повадка: любил он, чтобы ему крестьяне носили все, что у кого хорошее какое есть: капуста там у мужика хороша уродилась, сейчас кочень капусты ему несут на поклон; пирог ли у кого хорошо испекся, пирога ему середки две несут, – все это кушать изволит и похваливает. Только раз это бобылка приходит к нему тоже будто бы с этим на поклон: «Батюшка, ваше высокоблагородие, говорит, я, говорит, сегодня родителей поминала, блины у меня очень поминальные хороши вышли!» – и подает ему, знаете, чудеснейших блинов. Начал барин кушать, целый десяток съел, а старушонка промеж тем куда-то пропала, спряталась; вдруг с барином после того тошно, тошно… приказывает он старушонку разыскать. Дочурочка ее тоже убежала, в лесу уж нашли, а барину все хуже и хуже; два дня промаялся и помер – ну, тоже родных-то около него никого не было. Мужички и дворовые побоялись что-нибудь заявить начальству, полиция не вмешалась, так дело и замялось. Старушонка эта опять в деревню после его смерти явилась. «Эти блины, говорит, я сама ела и священники ели»; те точно что помнят, ели блины, но ничего с ними не было. Ну, и был ли тут трех какой-нибудь или нет, – богу судить, но я и до сей поры, сударь, – продолжал Добров, видимо одушевившись, – не могу мимо этого самого Кривцова идти или ехать спокойно. Помните дом этот серый двухэтажный, так вот и чудится, что в нем разные злодейства происходили; в стороне этот лесок так и ныне еще называется «палочник», потому что барин резал в нем палки и крестьян своих ими наказывал; озерко какое-то около усадьбы тинистое и нечистое; поля, прах их знает, какие-то ровные, луга больше все болотина, – так за сердце и щемит, а ночью так я и миновать его всегда стараюсь, привидений боюсь, покажутся, – ей-богу!..
– А не знаете ли вы, Гаврило Емельяныч, – спросил его потом Вихров в одну из следующих послеобеденных бесед, – какой-нибудь истории, где бы любовь играла главную роль; мне это нужно для сочинений моих, понимаете?
– Понимаю-с, – отвечал Добров, – мало ведь как-то здесь этого есть. Здесь не то, что сторона какая-нибудь вольная, – вот как при больших дорогах бывает, где частые гульбища и поседки.
– Да ведь, любезный, – возразил Вихров, – там сейчас же и в разврат это переходит.
– Да-с, это точно… Здесь что ни есть девицы, али женщины, много честней супротив других мест.
– Но все-таки они любить и чувствовать должны.
– Известно, что на душе у нее бог знает что, может, кипит; не показывают только, стыдятся и боятся того.
– Но они, однако же, с предметами любви своей разговаривают, выражают свои чувства к ним, – вот это бы мне хотелось схватить.
– Нет, надо полагать, не разговаривают: стыдливы и девки и парни; жмутся друг с другом, целуются, – это есть.
– Но, однако, я все-таки жду от вас истории о любви, – перебил его Вихров.
Добров усмехнулся немного.
– Да что ж такое мне вам рассказать, – проговорил он. – Вы, кажись, знаете Катерину Петровну Плавину: сын-то ее словно бы жил с вами, как вы в гимназии учились?
– Жил, знаю, а что?
– Вот у него с маменькой своей какая по любви-то история была, сильнеющая; он года с три, что ли, тому назад приезжал сюда на целое лето, да и втюрился тут в одну крестьянскую девушку свою.
– Плавин! – воскликнул Павел с удивлением.
– Так втюрился, – продолжал Добров, – что мать-то испугалась, чтоб и не женился; ну, а ведь хитрая, лукавая, проницательная старуха: сделала вид, что как будто бы ей ничего, позволила этой девушке в горницах даже жить, а потом, как он стал сбираться в Питер, – он так ладил, чтоб и в Питер ее взять с собой, – она сейчас ему и говорит: «Друг мой, это нехорошо! Здесь это не принято. Все будут меня обвинять, что я тебе развратничать позволяю, а лучше, говорит, после, как ты уедешь, я вышлю ее!» Ну, и он тоже, как вы знаете, скромный, скрытный, осторожный барин, – согласился с ней, уехал… Она сейчас же взяла да девку-то родной сестре своей и продала. Он и пишет ей: «Как же это, маменька?» – «А так же, говорит, сын любезный, я, по материнской своей слабости, никак не могла бы отказать тебе в том; но тетка к тебе никак уж этой девушки не пустит!» Он, однако, этим не удовлетворился: подговорил там через своих людей, девка-то бежала к нему в Питер!.. Тетка стала требовать ее у него; он не пускает – пишет: «Какие хотите деньги возьмите, только оставьте ее у меня». Тетка ему отвечает: «Мне никаких денег твоих не надо, а я желаю одного, чтобы ты не острамил нашего рода и не женился на крестьянке». Он, однако, все-таки девку не пускает; тогда эта самая тетенька, по совету его маменьки, пишет уж к жандармам разным петербургским; те вызывают его, стыдят, ну, а ведь он-то должность уж большую занимает!
– Он столоначальник, – сказал Вихров.
– Нет, больше того!.. Виц-директором, что ли, каким-то сделан!.. Как тогда в Питер-то воротился отсюда, так в эту должность и произвели его.
«Ах, Плавин, Плавин! – думал Вихров. – Ну, я теперь мирюсь несколько с тобой». Чем же кончилась эта история? – спросил он Доброва.
– Кончилась тем, что девушку-то выслали к барыне, никак отстоять ее не мог, – по этапу, кажется, и гнали; очень уж велика власть-то и сила господская, – ничего с ней не поделаешь.
– Очень уж велика!.. Могла бы быть и меньше! – подхватил Вихров. – Ну, а еще какой-нибудь другой истории любви, Гаврило Емельяныч, не знаешь ли? – прибавил он.
– Больше уж никакой другой не знаю, – отвечал Добров. – Вон у становой нашей происшествие с мужем было, – то только смешное.
– Ну, и смешное рассказывайте, – она, должно быть, развратница!
– Сильная! Да как же и не делать-то ей того, помилуйте! Пьет да жрет день-то деньской, только и занятья всего.
– Что же у нее было там?
– Было, что она последнее время амуры свои повела с одним неслужащим дворянином, высокий этакий, здоровый, а дурашный и смирный малый, – и все она, изволите видеть, в кухне у себя свиданья с ним имела: в горнице она горничных боялась, не доверяла им, а кухарку свою приблизила по тому делу к себе; только мужу про это кто-то дух и дал. Раз вот эта госпожа приставша сидит и целуется со своим другом милым, – вдруг кухарка эта самая бежит: «Матушка-барыня, барин приехал и прямо в кухню идет!» Ах, боже мой! Куда девать и спрятать своего милого? – «Влезь, – говорит она ему, – в печку, а мы тебя заслонкой закроем». Делать нечего, барин влез; труба там была прямая, поуместился как-то. Входит Петр Матвеич в кухню. «Что ты, душенька, тут делаешь?» – «Да так, говорит, вошла». – «А, ну так, говорит, и мне сюда дайте водочки и закусить, и я здесь тоже посижу». Она ему: «Ах, зачем же? Пойдем в горницу…» – «Нет, говорит, как я сказал, что здесь буду, так и буду!» Ушла наша барыня мужу за водкой. Он, знаете, полицейским глазом осмотрел, все и смекнул, где барин. – «Что-то, говорит, мне яичницы хочется, изготовьте-ка мне яичницу». Приказывает это он уж кухарке. Та, делать нечего, развела на шестке огонь поосторожней; дым и копоть полезли в рот и нос барину, кряхтит он там… А становой промеж тем думает: «Теперь я барина пообмарал», – кричит: «Ах, люди, говорит, сотские, десятские!..» Те прибежали. – «Лейте в трубу воду, сажа у меня в трубе горит!» Те сейчас же ухнули ведра два туда… Не вытерпел барин, выскочил из печки – черт чертом… «Ах, говорит, милостивый государь, вы вор, говорит, вы пришли меня обокрасть. Что вам угодно, чтобы я дело повел и в острог вас посадил, или, говорит, дадитесь, чтобы я высек вас, и расписку мне дадите, что претензии на то изъявлять не будете». Барин, нечего делать, дал в том расписку… Драли, драли мы его, – убежал после того бегом из стану, и никакими деньгами она его залучить теперь не может к себе… не идет, боится.
Вихров лежал на диване и слушал, охваченный кругом всеми этими событиями и образами, которые, как живые, вырастали перед ним из рассказов Доброва.
XI
Объяснение
На другой день герой мой принялся уже за новую небольшую повесть. Он вывел отца-деспота, в котором кой-что срисовал с своего покойного отца, со стороны его военной строгости и грубости… У него сын влюбляется в крестьянку их и вместе с тем, как и Плавин, вероятно, это делал, ужасно боится этого и скрывает. Отец эту девушку выдает замуж за мужика, наказывает ее мать старуху, зачем она допустила свидание дочери с сыном. Повесть эту Вихров назвал: «Кривцовский барин». Усадьба-то Кривцово из рассказов Доброва очень уж врезалась у него в памяти… Вихров в одно утро написал три главы этой повести и дал их переписать Доброву. Тот их прочел сначала и, по обыкновению, усмехнулся.
– Что, хорошо? – спросил Павел.
– Хорошо, так их и надо, – отвечал Добров.
К вечеру наконец Вихров вспомнил, что ему надобно было ехать в собрание, и, чтобы одеть его туда, в первый еще раз позван был находившийся в опале и пребывавший в кухне – Иван. Тот, разумеется, сейчас же от этого страшно заважничал, начал громко ходить по всем комнатам, кричать на ходивших в отсутствие его за барином комнатного мальчика и хорошенькую Грушу, и последнюю даже осмелился назвать тварью. Та от этого расплакалась. Вихров услыхал это, крикнул на него и обещался опять прогнать в скотную, если он слово еще посмеет пикнуть.
Иван замолчал.
Герой мой оделся франтом и, сев в покойный возок, поехал в собрание. Устроено оно было в трактирном заведении города; главная танцевальная зала была довольно большая и холодноватая; музыка стояла в передней и, когда Вихров приехал, играла галоп. У самых дверей его встретил, в черном фраке, в белом жилете и во всех своих крестах и медалях, старик Захаревский. Он нарочно на этот раз взялся быть дежурным старшиной.
– Милости прошу, просим милости, – говорил он, низко-низко кланяясь Вихрову.
Тот, пожав ему руку, молодцевато вошел в зало и каким-то орлом оглядел все общество: дам было много и мужчин тоже.
– Здесь вас ожидают ваши старые знакомые, – говорил Захаревский, идя вслед за ним. – Вот они!.. – прибавил он, показывая на двух мужчин, выделившихся из толпы и подходящих к Вихрову. Один из них был в черной широкой и нескладной фрачной паре, а другой, напротив, в узеньком коричневого цвета и со светлыми пуговицами фраке, в серых в обтяжку брюках, с завитым хохолком и с нафабренными усиками.
– Живин! – воскликнул Вихров, узнавая в черно-фрачном господине того самого Живина, который некогда так восхищался его игрой на фортепьяно и о котором говорил ему Салов.
Живин в настоящее время очень потолстел и служил в уездном городе стряпчим, пребывая и до сего времени холостяком.
– А это вот тоже твой старый знакомый, – заговорил Живин, когда они поздоровались, и показывая на господина в коричневом фраке.
– Мы знакомы-с, хоть немножко и странно! – сказал тот, протягивая Вихрову руку.
Павел всмотрелся в него и в самом деле узнал в нем давнишнего своего знакомого, с которым ему действительно пришлось странно познакомиться – он был еще семиклассным гимназистом и пришел раз в общественную баню. В это время Вихров, начитавшись «Горя от ума», решительно бредил им, и, когда банщик начал очень сильно тереть его, он сказал ему:
– Ты три, да знай же меру!
– Это из «Горя от ума»? – отозвался вдруг на это другой господин, лежавший на другом полке.
– Из «Горя от ума», – отвечал Павел.
– Вы кто такой? – продолжал господин.
– Я гимназист Вихров, а вы кто такой?
– Я помещик Кергель!.. Скажите, что в гимназии учат писать стихи?
– То есть правилам стихосложения, – учат.
– Бенедиктова читали вы стихи: «Кудри девы чародейки, кудри блеск и аромат», – отличные стихи! – говорил Кергель, задирая на полке ноги вверх.
– Отличные! – подтвердил и Вихров: ему тоже очень нравились в это время стихи Бенедиктова.
Оказалось потом, что Кергель и сам пишет стихи, и одно из них, «На приезд Жуковского на родину», было даже напечатано, и Кергель не преминул тут же с полка и прочесть его Вихрову.
– Чудесно! – похвалил тот.
После этого они больше уже не видались.
Кергель теперь был заседателем земского суда в уездном городке и очень обрадовался Вихрову.
Здесь я не могу умолчать, чтобы не сказать несколько добрых слов об этих двух знакомых моего героя. В необразованном, пошловатом провинциальном мирке они были почти единственными представителями и отголосками того маленького ручейка мысли повозвышеннее, чувств поблагороднее и стремлений попоэтичнее, который в то время так скромно и почти таинственно бежал посреди грубой и, как справедливо выражался Вихров, солдатским сукном исполненной русской жизни. Живин, например, с первого года выписывал «Отечественные Записки»[111], читал их с начала до конца, знал почти наизусть все статьи Белинского; а Кергель, воспитывавшийся в корпусе, был более наклонен к тогдашней «Библиотеке для чтения» и «Северной Пчеле»[112]. На своих служебных местах они, разумеется, не бог знает что делали; но положительно можно сказать, что были полезнее разных умников-дельцов уж тем, что не хапали себе в карман и не душили народ. Их любовь к литературе и поэзии все-таки развила в них чувство чести и благородства.
Вихров, сам не давая себе отчета, почему, очень обрадовался, что с ними встретился.
– В деревню совсем приехали – поселились, – говорил ему вежливо Кергель.
– В деревню-с, – отвечал Вихров.
– Я думал, брат, ехать к тебе, напомнить о себе, – говорил Живин, – да поди, пожалуй, не узнаешь!
– Как это возможно! – вскричал Вихров.
– Однако приезд нашего дорогого гостя надобно вспрыснуть шампанским! – говорил Кергель.
Он любил выпить, и выпить только этак весело, для удовольствия.
– Выпьем! – подтвердил и Живин, который тоже любил выпить, но только выпить солидно.
– Выпьемте, выпьемте! – подтвердил и Вихров.
И все отправились в буфет.
Захаревский несколько кошачьей походкой тоже пошел за ними. Он, кажется, не хотел покидать героя моего из виду, чтобы кто-нибудь не повлиял на него.
Кергель непременно потребовал, чтобы бутылка шампанского была от него.
Все чокнулись и выпили. Вежливый Кергель предложил также и Захаревскому:
– Почтеннейший Ардальон Васильич, не угодно ли вам с нами выпить?
Тот взял стакан, молча со всеми чокнулся и выпил.
– Ну, как же ты, друг милый, поживаешь? – спросил Вихров Живина.
– Что, брат, скучно; почитываю помаленьку – только и развлечение в том; вот, если позволишь, я буду к тебе часто ездить – человек я холостой.
– Непременно будем видаться! – сказал Вихров. – А вы стихотворения продолжаете писать? – обратился он к Кергелю.
– Книжка у меня напечатана; буду иметь честь презентовать вам ее, – отвечал тот.
– Позвольте, господа, и мне предложить бутылочку шампанского, – сказал Захаревский, тоже, как видно, не хотевший отстать в угощении приезжего гостя.
Все приняли его предложение и выпили.
У Вихрова уж и в голове стало немного пошумливать.
– Дамам бы нашего гостя надобно представить! – сказал Захаревский.
– Ах, да, непременно! – подхватил Кергель. – Прежде всего вот надо представить вас их прелестной дочери, – прибавил он Вихрову, указывая на Захаревского.
– Прошу вас! – сказал Вихров.
Все возвратились снова в зало. Старик Захаревский и Кергель подвели Вихрова к высокой девице в дорогом платье с брильянтами, видимо, причесанной парикмахером, и с букетом живых цветов в руке.
Эта была m-lle Юлия.
– Monsieur Вихров! – проговорил ей Захаревский. – Дочь моя! – сказал он Павлу, показывая на девушку.
Вихров поклонился ей, но о чем говорить с ней решительно не находился.
М-lle Юлии он показался совершенно таким, как описывала его m-lle Прыхина, то есть почти красавцем.
– Вы танцуете, monsieur Вихров? – начала она.
– Танцую-с, – отвечал он и понял, что ему сейчас следует пригласить ее на кадриль, что он и сделал.
Кергель стал ему визави, а Живин махнул только рукой, когда Вихров спросил его, отчего он не танцует.
– Нет, я не умею, – отвечал он и, отойдя в сторону, в продолжение всей кадрили как-то ласково смотрел на Павла.
– Monsieur Живин очень умный человек, но ужасный бука, – начала Юлия, становясь с Вихровым в паре и вместе с тем поправляя у себя на руке браслет.
Поинтересуйся этим ее движением хотя немного Вихров, он сейчас бы увидел, что одна эта вещь стоит рублей тысячу.
Выпитое вино продолжало еще действовать в голове Павла: он танцевал с увлечением; m-lle Юлия тоже танцевала с заметным удовольствием, и хоть разговор между ними происходил немногосложный, но Юлия так его направила, что каждое слово его имело значение.
– Monsieur Вихров, я надеюсь, что вы будете у нас – у моего отца? – говорила она.
– Непременно-с, я обязан даже это сделать и заплатить вашему батюшке визит.
– Мы надеемся, что и не по визитам только будете знакомы с нами, а посетите нас когда-нибудь и запросто, вечерком.
– Если позволите.
– Не мы вам позволяем, а вы нас этим обяжете… А вы, monsieur Вихров, я слышала, и музыкант отличный.
– Прежде играл, но теперь совершенно забыл, – отвечал он ей.
Прыхина успела уже отрекомендовать приятельнице своей, что Вихров и музыкант отличный, но об авторстве его умолчала, так как желала говорить об нем только хорошее, а писательство его они обе с Фатеевой, при всей своей любви к нему, считали некоторым заблуждением и ошибкою с его стороны.
По окончании кадрили к Вихрову подошел Кергель.
– Здешний голова желает с вами познакомиться, – проговорил он.
– Очень рад! – отвечал Павел.
Кергель снова попросил его следовать за ним в буфет.
Вихров пошел.
– Пойдем! – мотнул при этом Кергель головою и Живину.
– Пойдем! – отвечал тот ему с улыбкою.
Вслед за ними пошел также опять и Захаревский: его уж, кажется, на этот раз интересовало посмотреть, что в ровную или нет станет Вихров тянуть с Кергелем и Живиным, и если в ровную, так это не очень хорошо!