
Полная версия:
Люди сороковых годов
– Но, однако, я пересилила себя, – продолжала она, – села около него и начала ему говорить прямо, что он сделал против меня и почему такою я стала против него!.. Он это понял, расплакался немного; но все-таки до самой смерти не доверял мне ни в чем, ни одного лекарства не хотел принять из моих рук.
– Что же, боялся, что ты отравишь его? – спросил Павел.
– Вероятно!
– А кто же лечил? – спросил Павел.
– Тут доктор один из нашего городка, – отвечала Фатеева какой-то скороговоркой и как бы вспыхнув немного.
– Это новый обожатель Клеопатры Петровны, – пояснила Прыхина.
– Будто? – спросил Павел не совсем довольным тоном.
– Что за вздор такой! – произнесла с сердцем Клеопатра Петровна.
– Конечно, вздор; если бы не вздор, разве я стала бы говорить, – оправдывалась Прыхина.
– Муж, однако, дал вам духовную на все имение, – заметил Вихров Фатеевой.
– Да бог с ним и с его духовной! По векселю и на свою седьмую часть я и без нее получила бы все имение!.. Я об этом ему ни слова и не говорила! Катишь и священник уж сказали ему о том.
– Я к нему тогда вошла, – начала m-lle Прыхина, очень довольная, кажется, возможностью рассказать о своих деяниях, – и прямо ему говорю: «Петр Ермолаевич, что, вы вашу жену намерены оставить без куска хлеба, за что, почему, как?» – просто к горлу к нему приступила. Ну, ему, как видно, знаете, все уже в жизни надоело. «Эх, говорит, давайте перо, я вам подпишу!». Батюшка-священник уже заранее написал завещание; принесли ему, он и подмахнул все состояние Клеопаше.
Такого рода проделки обеих этих госпож показались Вихрову не совсем красивыми, но он, разумеется, этого не высказал и заметил только Фатеевой:
– Все-таки вы должны благословлять память этого человека: он устроил вашу жизнь.
– Еще бы! – подхватила она.
– Ну, ему ее жизнь и стоило устроить! – воскликнула Прыхина, всегда и во всех случаях жизни готовая возвысить и оправдать свою подругу.
Вихров весь этот разговор вел больше механически, потому что в душе сгорал нестерпимым желанием поскорее начать чтение своего романа Клеопатре Петровне, и, только что отпили чай, он сейчас же сам сказал:
– А что, позволите мне прочесть вам мое творение?
– Но ты разве не устал сегодня с дороги? – спросила его Фатеева.
Ей казалось, что после такой долгой разлуки ему бы лучше было заняться любовью, чем чтением романа. «Он любил, вероятно, в это время какую-нибудь другую женщину!» – объясняла она себе, и на лицо ее опять набежала тень печали.
– Я нисколько не устал, – отвечал Павел и пошел в кабинет, где расставлены были его вещи, чтобы принести оттуда тетрадь.
Фатеева и Прыхина, оставшись вдвоем, несколько времени молчали.
– Интересно, что он написал, – проговорила последняя.
– Мне не нравится это его увлечение, – ответила ей на это Фатеева. Чтобы объяснить эти слова Клеопатры Петровны, я должен сказать, что она имела довольно странный взгляд на писателей; ей как-то казалось, что они непременно должны были быть или люди знатные, в больших чинах, близко стоящие к государю, или, по крайней мере, очень ученые, а тут Вихров, очень милый и дорогой для нее человек, но все-таки весьма обыкновенный, хочет сделаться писателем и пишет; это ей решительно казалось заблуждением с его стороны, которое только может сделать его смешным, а она не хотела видеть его нигде и ни в чем смешным, а потому, по поводу этому, предполагала даже поговорить с ним серьезно.
Вихров, принеся свою рукопись, сел и начал читать. Прочитав первую главу, он обратился к Клеопатре Петровне и спросил ее:
– Похожи или нет?
Фатеева сидела уже явно с недовольным и печальным лицом.
– Комнаты похожи, но женщина тут описана другая, – проговорила она.
– Какая же? – спросил с улыбкою Вихров.
– Я не знаю – какая! – отвечала ему, вовсе не шутя, Клеопатра Петровна.
– Ну, вы – все свое! – проговорил Вихров и начал снова чтение. Он полагал, что раздирающие душу и в то же время, как ему казалось, исполненные житейской правды сцены непременно поразят его слушательниц, но те решительно мало были ими тронуты… Клеопатру Петровну просто мучила ревность: она всюду и везде видела Анну Ивановну, а прочего ничего почти и не слыхала; что касается до m-lle Прыхиной, то ее равнодушие должен я объяснить тоже взглядом ее на литературу: достойная девица эта, как мы знаем, была с чрезвычайно пылким и возвышенным воображением; она полагала, что перу писателя всего приличнее описывать какого-нибудь рыцаря, или, по крайней мере, хоть и штатского молодого человека, но едущего на коне, и с ним встречается его возлюбленная в платье амазонки и тоже на коне. Если комнаты описывать, то, по ее мнению, лучше всего было – богатые, убранные штофом и золотом; если же природу, то какую-нибудь непременно восточную, – чтобы и фонтаны шумели, и пальмы росли, и виноград спускался кистями; если охоту представлять, так интереснее всего – за тиграми или слонами, – но в произведении Вихрова ничего этого не было, а потому оно не столько не понравилось ей, сколько не заинтересовало ее.
Герой мой между тем думал пробрать своих слушательниц сюжетом своей повести, главною мыслью, выраженною в ней, и для этого торопился дочитать все до конца – но и тут ничего не вышло: он только страшно утомил и их и себя.
– Ах, милый мой, как ты устал! – говорила ласково m-me Фатеева, утирая ему своим платком лоб, вместо того, чтобы похвалить его повесть.
Вихров понять никак не мог: роман ли его был очень плох, или уж слушательницы его были весьма плохие в том судьи.
– Как вам понравилось? – спросил он Прыхину.
– Знаете что, – начала она, – я очень откровенна и всем люблю говорить правду: зачем описывать то, что мы знаем, видим и встречаем каждый день; это уж и без того наскучило.
– Только то и можно описывать, что мы видим и знаем, – возразил ей Вихров, – а если мы станем описывать то, чего мы не знаем, так непременно напишем чепуху. Теньеровские картины[108], на которых нарисованы красноносые голландские мужики, гораздо выше ценятся, чем холодная и бездушная французская живопись, изображающая богов Олимпа.
– Никогда ни на какой картине мужик не может быть интересен! Никогда! – воскликнула почти с ужасом m-lle Прыхина.
– После этого вам сказки надобно только слушать, – сказал Павел, – если вы не хотите ничего читать о том, что существует!
– Нет, сказки – это уж очень глупо; это только детей и баб деревенских может занимать, – возразила опять, как бы несколько обидевшись, Прыхина.
– Есть сказки и не для детей, а для взрослых; «Монте-Кристо», например, – сказал Вихров.
– Ах, «Монте-Кристо» прелесть, чудо! – почти закричала m-lle Прыхина. – И вообразите, я только начало и конец прочла; он помещался в журнале, и я никак некоторых книжек не могла достать; нет ли у вас, душечка, дайте! – умоляла она Вихрова.
– Нет-с у меня! – отвечал он ей с сердцем. – «С дурой этой говорить больше нечего», – решил он мысленно и посмотрел на Клеопатру Петровну. Та сидела, как-то надувшись.
– Ну, а ваше какое мнение о моем произведении? – спросил он ее.
– Я ту женщину, которую вы описываете, нисколько не знаю, а потому не могу судить.
– Большая часть нравственных мотивов взяты ваши, а потому они должны бы быть, кажется, близки вашему сердцу.
– Я не принимаю их никак на свой счет, потому что наружность тут описана совсем другой женщины, а так, как я чувствовала, может чувствовать и всякая другая женщина, – отвечала Клеопатра Петровна.
Вихрова наконец взорвало, и он больше уж не стал говорить с подобными судьями.
В Перцове после того он пробыл всего только один день, в продолжение которого был в весьма дурном расположении духа: его не то, что очень обеспокоило равнодушие дам, оказанное к его произведению, – он очень хорошо видел, что Клеопатра Петровна слишком уж лично приняла все к себе, а m-lle Прыхина имела почти детский вкус, – но его гораздо более тревожило его собственное внутреннее чувство. Говорят, нет ничего полезнее для авторов, как читать свои произведения несимпатизирующей публике. Тогда перед ними слабые места в труде их выходят в ужасающей величине. Так случилось и с Вихровым, – и таких слабых мест он встретил в романе своем очень много, и им овладело нестерпимое желание исправить все это, и он чувствовал, что поправит все это отлично, а потому, как Клеопатра Петровна ни упрашивала его остаться у ней на несколько дней, он объявил, что это решительно невозможно, и, не пояснив даже причину тому, уехал домой, велев себя везти как можно скорее. Возвратившись в свое Воздвиженское часов в десять вечера, он, несмотря, однако, на то, сейчас же принялся за работу. Стоя у себя в кабинете, он представил каждую сцену в лицах; где была неясность в описаниях, – пояснил, что лишнее было для главной мысли – выкинул, чего недоставало – добавил, словом, отнесся к своему произведению сколько возможно критически-строго и исправил его, как только умел лучше!
IX
Опять Добров
M-lle Прыхина, возвратясь от подружки своей Фатеевой в уездный городок, где родитель ее именно и был сорок лет казначеем, сейчас же побежала к m-lle Захаревской, дочери Ардальона Васильича, и застала ту, по обыкновению, гордо сидящею с книгою в руках у окна, выходящего на улицу, одетою, как и всегда, нарядно и причесанною по последней моде. Девица сия еще в первый раз является в моем рассказе, а потому я, по необходимости, должен об ней сказать хоть несколько слов. М-lle Юлия, имя ее, была довольно высока ростом, недурно сложена. Опытный наблюдатель, конечно бы, в ее наружности, как и в наружности ее братьев, заметил нечто не совсем благородное; так, например, черты лица у нее были какие-то закругленные, кожа заметно грубовата, белокурые волосы, как бывает это у горничных, какого-то грязного цвета. Впрочем, все это очень сглаживалось тем, что m-lle Юлия очень недурно себя держала, по-видимому, была девушка весьма неглупая, довольно начитанная и благоразумная!
Старик Захаревский (сама Захаревская уже умерла) обожал дочь, и они жили в их огромном доме только вдвоем. Женихов у сей милой девицы пока еще не было, – и не было потому именно, что она была горда и кой за кого выйти не хотела. М-lle Прыхина обожала Юлию и считала ее лучшим своим другом. О, наша милая Катишь была на это препредусмотрительная: у нее очень много было подружек. Одна у нее уйдет или рассорится с ней – она у другой гостит, другая сделается к ней холодна – она к третьей сейчас, – и у каждой из подружек своих она знала ее главную слабость; она знала, например, что Юлия никогда никого еще не любила и вместе с тем пламенно желала кого-нибудь полюбить.
– Какого я бель-ома встретила, боже ты мой, боже ты мой! – говорила Катишь, придя на этот раз к подружке и усаживаясь против нее.
– Кто такой? – спросила ее Юлия очень равнодушно.
Катишь ей неоднократно навирала и налыгала в этом отношении.
– Поль Вихров, – ах, какой красавец мужчина! Одет картинкой, ловок, умен!
Автор сильно подозревает, что m-lle Прыхина, по крайней мере в последнее свиданье, сама влюбилась в Вихрова, потому что начала об нем говорить почти с азартом каким-то.
– Где же ты видела его? – спросила Юлия, которая отчасти уже слышала, кто такой был Поль Вихров, давно ли он приехал и сколько у него душ; о наружности его она только ни от кого не слыхала таких отзывов.
– Я его видела у Клеопаши, – отвечала Прыхина.
– Говорят, это ее обожатель, – проговорила, как будто бы больше нехотя, Юлия.
– Ах, вздор какой, он родственник только ей и довольно близкий по Имплевым, – подхватила Прыхина: она всегда всякую подругу свою скрывала и отстаивала до последней возможности.
Юлия на это ей ничего не сказала, но Катишь очень хорошо видела, что она сильно ее заинтересовала Вихровым, а поэтому, поехав через неделю опять к Клеопатре Петровне, она и там не утерпела и сейчас же той отрапортовала:
– Как одна особа влюблена в твоего Поля, – чудо! – сказала она.
– Кто такая? – спросила Клеопатра Петровна недовольным голосом.
– Юлинька Захаревская.
– Где же она его видела?
– Она его совсем не видала, но я описала его наружность, голос, ум, сердце и привела ее в совершенный восторг!
– Зачем же ты это делала? – спросила Клеопатра Петровна.
– Ах, боже мой, зачем делала?.. Так, разговор был; надобно же о чем-нибудь говорить.
– Можно бы об чем-нибудь и другом говорить; ты понимаешь ли, что этим мне можешь повредить?
– Чем же я тебе могу повредить? – возразила с удивлением Катишь, ей в первый еще раз пришла в голову эта мысль.
– А тем, что, когда они встретятся, Юлия непременно станет с ним кокетничать, и, разумеется, всякий мужчина ответит на кокетничанье хорошенькой девушки.
– О нет! – воскликнула Прыхина. – Этого никогда не может быть: Поль тебе верен, как я не знаю что!
– Ты-то пуще лучше его знаешь, чем я! – проговорила, заметно рассердясь на подругу, Клеопатра Петровна и даже ушла от нее.
– Странная женщина, хочет своего адоратера не показывать никому, – не спрячешь уж! – произнесла Катишь, оставшись одна и пожимая плечами.
Этого маленького разговора совершенно было достаточно, чтобы все ревнивое внимание Клеопатры Петровны с этой минуты устремилось на маленький уездный город, и для этой цели она даже завела шпионку, старуху-сыромасленицу, которая, по ее приказаниям, почти каждую неделю шлялась из Перцова в Воздвиженское, расспрашивала стороной всех людей, что там делается, и доносила все Клеопатре Петровне, за что и получала от нее масла и денег.
Юлию в самом деле, должно быть, заинтересовал Вихров; по крайней мере, через несколько дней она вошла в кабинет к отцу, который совсем уже был старик, и села невдалеке от него, заметно приготовляясь к серьезному с ним разговору.
– Батюшка, – начала она, – кто у нас в собрании будут нынешнюю зиму кавалеры?
– Кто? Я не знаю! – произнес старик. – Те же, я думаю: Иван Петрович и Петр Иваныч, – прибавил он уже с улыбкою.
– Батюшка, это ужасно!.. Я лучше не буду совсем выезжать, а то тратишься и беспокоишься, но для кого и для чего!
Захаревский пожал плечами.
– Что делать, перевелась нынче вся порядочная молодежь, – произнес он не без грусти.
– Говорят, в Воздвиженское приехал молодой человек Вихров, очень умный и образованный.
– Это Михаила Поликарпыча сын, слышал это я; человек, должно быть, и с состоянием.
– Съездите к нему и пригласите его бывать в нашем собрании; хоть один порядочный молодой человек будет у нас, с кем бы можно было слово сказать.
Старик Захаревский в мыслях своих совершенно одобрил такое желание дочери.
– Мне есть повод съездить к нему. Я продавал по поручению Александры Григорьевны Воздвиженское и кой-каких бумаг не передал его покойному отцу; поеду теперь и передам самому.
– Поезжайте и отдайте, а главное – в собрание его вытащите!
– Вытащу! – отвечал Захаревский.
Подъезжая потом к Воздвиженскому и взглянув на огромный дом, Ардальон Васильич как бы невольно проговорил: «Да, недурно бы было Юльку тут поселить!»
С трудом войдя по лестнице в переднюю и сняв свою дорогую ильковую шубу, он велел доложить о себе: «действительный статский советник Захаревский!» В последнее время он из исправников был выбран в предводители, получил генеральство и подумывал даже о звезде.
Вихров поспешил выйти гостю навстречу. Захаревский низко и с уважением поклонился ему.
– Очень рад видеть ваше превосходительство у себя! – говорил Вихров, сконфуженный даже несколько такой почтительностью Захаревского и ведя его в гостиную.
– Извините!.. – говорил тот, беря себя за грудь. – Одышка от лет… не могу вдруг начать говорить.
Вихров спешил его покойнее усадить.
Захаревский, наконец, отдышался и начал неторопливо:
– Во-первых… я прибыл поздравить вас… с приездом и потом… передать вам по поручению прежней владелицы документы некоторые! – И с этими словами он вынул из кармана толстый пакет и подал его Вихрову.
Тот принял от него пакет.
– Очень вам благодарен, – произнес Вихров.
Старик между тем с любопытством стал осматривать вокруг себя новое убранство комнат, и замечаемая в них чистота явно ему понравилась.
– Не скучаете ли в деревне? – спросил он Вихрова почти нежным голосом.
– Нет, – отвечал тот.
– Но все-таки надеюсь, – продолжал Захаревский, – что посетите и наш городок.
– О, конечно, и к первому, разумеется, к вам явлюсь с визитом.
– Очень рады будем вам, – отвечал Захаревский, опять почтительно склоняя голову, – но, главное, вы посетите наше собрание и украсьте его вашим присутствием.
– Когда же это собрание бывает? – спросил его Вихров.
– Каждое воскресенье-с! – сказал Захаревский. – И посещать его, – продолжал он опять вкрадчивым голосом, – почти долг каждого дворянина… один не приедет, другой, – и нет собраний, а между тем где же молодежи и девушкам повеселиться!
– А ваше семейство? – спросил его Павел.
– Мое семейство состоит теперь из единственной дочери, которая живет со мной: сыновья у меня на службе, жена умерла…
Вихров при этом постарался придать своему лицу печальное выражение, как будто бы ему в самом деле было очень жаль, что г-жа Захаревская умерла. Гость просидел еще с час, и при прощаньи с чувством пожал руку у Вихрова и снова повторил просьбу посетить собрание.
– Непременно-с буду! – отвечал тот, в самом деле решившись непременно быть в собрании. Об этом посещении Клеопатра Петровна весьма скоро, должно быть, узнала от своей сыромасленицы, бывшей именно в этот день в Воздвиженском, потому что на другой же день после того прислала очень тревожную записку к m-lle Прыхиной, жившей опять в городе.
«Папенька Захаревский был уж у Павла; узнайте от самой Захаревской, когда Павел приедет к ним с визитом, и будьте там в это время и наблюдайте, что они будут между собой говорить, и мне все напишите!»
По этому письму Катишь сейчас же сбегала к Захаревским, узнала там все и написала к приятельнице:
«Когда он с визитом приедет – там не знают, но он будет непременно в следующее воскресенье в наше собрание! Воображаю, как будет ему весело!..»
Получив это извещение, Клеопатра Петровна отправила уже записку к самому Вихрову.
«Бесценный друг мой, приезжай ко мне в воскресенье, иначе я умру, не видавши тебя!»
На это ей отвечал Вихров:
«Бесценный друг мой, в воскресенье я не могу приехать, потому что завален работою; приеду, когда кончу».
«Завален работою, а в собрание, однако, едет!» – подумала Клеопатра Петровна и от такого невнимания Вихрова даже заболела. Катишь Прыхина, узнав об ее болезни, немедленно прискакала утешать ее, но Клеопатра Петровна и слушать ее не хотела: она рыдала, металась по постели и все выговаривала подруге:
– Это вы все наделали, от вашей болтовни все это началось.
– Да что же началось, душа моя, что началось? – спрашивала ее скромно Прыхина.
– Все! Не говорите со мной больше! – вскричала Фатеева.
Катишь, делать нечего, замолчала.
Пока происходили все эти толки и опасения, герой мой предавался самым чистым и невинным занятиям. Он весь был погружен в окончательное создание своего творения, которое, наконец, можно уж было набело переписывать. Вихров хотел для этого взять какого-нибудь молоденького семинаристика от приходу, какового и поручил отыскать Кирьяну, но тот на другой же день, придя к нему, объявил, что мальчиков-семинаристов теперь нет у прихода, потому что все они в училище учатся, а вот тут дьякон-расстрига берется переписывать.
– Кто такой? – спросил Павел.
– Добров один, по прозванию, – отвечал Кирьян.
– Ах, я его знаю! – сказал Вихров. – Да хорошо ли он пишет?
– Писец настоящий! – отвечал Кирьян. – Я привел его с собой, коли прикажете.
– Сделай милость, я очень рад ему.
Добров вошел и поклонился. Он был еще в более оборванном сюртуке и худых сапожонках.
– Здравствуйте, старый знакомый! – сказал ему Вихров и подал ему руку.
Добров конфузливо пожал ее.
– Садитесь, пожалуйста, – продолжал Вихров.
Добров не совсем смело осмотрел стулья и на более жесткий из них неплотно сел.
– Можете ли вы переписать мне?
– Могу-с, словно бы! – отвечал Добров.
– Ну, и правильно вы пишете?
– На это я знаток; у нас за это розгами с проволокой секли.
– А от станового вы уже отошли?
– Да-с, бог с ним.
– Отчего же?
Добров как бы некоторое время соображал.
– Барынька-то у него уж очень люта, – начал он, – лето-то придет, все посылала меня – выгоняй баб и мальчиков, чтобы грибов и ягод ей набирали; ну, где уж тут: пойдет ли кто охотой… Меня допрежь того невесть как в околотке любили за мою простоту, а тут в селенье-то придешь, точно от медведя какого мальчишки и бабы разбегутся, – срам! – а не принесешь ей, – ругается!.. Псит-псит, хуже собаки всякой!.. На последние свои денежки покупывал ей, чтобы только отвязаться, – ей-богу!
– А сам становой лучше?
– Тоже жадный, – продолжал Добров, – бывало, на ярмарчишку какую приедем, тотчас всех сотских, письмоводителя, рассыльных разошлет по разным торговцам смотреть – весы ладны ли да товар свеж ли, и все до той поры, пока не поклонятся ему; а поклонись тоже – не маленьким; другой, пожалуй, во весь торг и не выторгует того, так что многие торговцы и ездить совсем перестали на ярмарки в наш уезд.
– Отчего же они не пожаловались?
– И жаловались, да мало только что-то внимали тому, – по пословице: рука руку моет; я бога возблагодарил, как из этой их компании ушел!.. – заключил Добров.
– Чем же вы содержите теперь себя?
– Да чем? Кое-что тоже на духовенство, на мужичков поработаю, ну и прокармливаюсь; насчет платья только вот никак не могу сбиться и справиться!
– Вы переезжайте ко мне совсем; я вас буду содержать, одену и помещу в хорошенькой комнате.
– Благодарю покорно… Ныне я могу это принять, а прежде бы, пожалуй, и не смог.
– Почему же бы не смогли?
– Потому, я пил безобразно.
– А нынче не пьете?
– Нет, другой год не пью! Что!.. Черт с ним, надоело: сколько я тоже к этому проклятому вину ни приноравливался, все думал его сломить, а выходило так, что оно меня побеждало.
– А скажите, за что, собственно, вы были расстрижены? – спросил Вихров.
Добров с грустью покачал головой.
– Расстригли-то, пожалуй, почесть и за дело меня, – отвечал он.
– А именно? – сказал Вихров.
– А именно, что благочинный тут наш, очень злобствуя на меня, при объезде владыки отметил меня, что поведеньем я слаб и катехизиса пространного не знаю; ну, тот меня и назначил под начал в Тотский монастырь; я, делать нечего, покорился, прибыл туда и ради скуки великой стал там делать монахам тавлинки с разными этакими изображениями! Монах, например, яйцо печет на свечке, а черт у него учится[109]; вырежу все это из бересты и фольги под это подложу… ну, и все это таким манером шло, пока денежки у меня были… Нынче вот я отстал, мне ничего водки не пить, а прежде дня без того не мог прожить, – вышла у меня вся эта пекуния[110], что матушка-дьяконица со мной отпустила, беда: хоть топись, не на что выпить!.. Стал просить у монахов взаймы, – не дают, да и нет, пожалуй, ни у кого!.. Раза два, матерь божья, на сеновале места присматривал, чтобы удавиться, а тут, прах дери, на мельницу меня еще с мешками вздумали послать, и жил тоже в монастыре мужичонко один, – по решению присутственного места. «Что ты, – говорит, – жалуешься все, что выпить тебе не на что; свали мешок в кабак, целовальник сколько за него даст тебе водки!» Я, однако же, на первых-то порах только обругал его за это. «Что это, я говорю, ты мне предлагаешь, бестия ты этакая!» – и, на мельницу ехавши, проехал мимо кабака благополучно, а еду назад – смерть: доподлинно, что уж дьявол мною овладел, – в глазах помутилось, потемнело, ничего не помню, соскочил с телеги своей, схватил с задней лошади мешок – и прямо в кабак… «На, брат, друг сердечный, – говорю целовальнику, – прими!» Он это смекнул сейчас, подхватил у меня мешок, дал мне черта этого винища стакан-другой-третий лакнуть. «Приходи, говорит, ужо вечером: настоящий расчет сделаем, а то, говорит, теперь заметят!» Я тоже вижу, что так складней будет сделать, выбежал, догнал свою лошадь, приехал в монастырь, стал мешки сдавать, – не досчитываются одного мешка. «Должно быть, говорю, украл кто-нибудь; я, ехавши, виноват, заснул!» Говорю это, а самого дрожь бьет, зуб с зубом от страха не сходятся, и стыдно-то, и горько-то, и страшно. Хотелось было сейчас же тут покаяться, но язык прилип к гортани, и это бы дело, однако, так и кануло в воду! Казначей-то уж очень и не разыскивал: посмотрел мне только в лицо и словно пронзил меня своим взглядом; лучше бы, кажись, убил меня на месте; сам уж не помню я, как дождался вечера и пошел к целовальнику за расчетом, и не то что мне самому больно хотелось выпить, да этот мужичонко все приставал: «Поднеси да поднеси винца, а не то скажу – куда ты мешок-то девал!». Только целовальник мне вдруг говорит: «Я-ста, говорит, и не бирал никакого мешка!» Такая меня злость взяла: чувствую, что сам-то я какое воровство и мошенничество сделал, и вижу, что против меня то же делают, и начал я этого целовальника утюжить, и как я его не убил – не знаю… Бил… бил, оба в крови мы стали; он, наконец, караул начал кричать; прибежал народ, связали нас обоих… Я в азарте кричу: «Вот, говорю, я мешок монастырский украл, отдал ему, а он отпирается!..» Дело, значит, повели уголовное: так, выходит, я церковный; ну и наши там следователи уписали было меня порядочно, да настоятель, по счастью моему, в те поры был в монастыре, – старец добрый и кроткий, призывает меня к себе. «Для чего это ты, дьякон, сделал так, мешок, говорит, похитил?..» Я сплакал даже на это: «Неужели, говорю, ваше преподобие, я украл это!.. Десять мешков я сейчас отдам за это монастырю; коли, говорю, своих не найду, так прихожане за меня сложатся; а сделал это потому, что не вытерпел, вина захотелось!» – «Отчего ж, говорит, ты не пришел и не сказал мне: я бы тебе дал немного, потому – знаю, что болезнь этакая с человеком бывает!..» – «Не посмел, говорю, ваше преподобие!» Однакоже он написал владыке собственноручное письмо, товарищи они были по академии. «Взгляните, говорит, на это не как судья строгий, а как Христос милостивый!» Владыко и пишет резолюцию: «Дело об мешке закончить, а дьякона расстричь и исключить из духовного звания!»