
Полная версия:
Люди сороковых годов
– Все от бедности моей проистекает! – произнес комически-смиренным тоном Салов, видимо, желая замять этот разговор. – Я смиряюсь перед ним, потому что думаю у него денег занять! – шепнул он потом на ухо Марьеновскому; но тот даже не поворотился к нему на это.
После обеда подали кофе; затопили камин. Вихров, еще более побледневший и заметно сильно взволнованный, похаживал только взад и вперед по комнате: ясно, что страх и авторское нетерпение сжигали его. Салов, все это, разумеется, видевший, начал за него распоряжаться.
– Так как-с Павел Михайлыч сам сегодня, собственно, составляет главную пьесу, а я только его прихвостень, а потому не угодно ли позволить так, что я прочту свою вещь сначала, для съезда карет, а потом – он.
– Да, вы наперед прочтите! – произнес Вихров, которому вдруг стало желаться отдалить чтение.
Салов уселся за средним столом, спросил себе две свечи и бутылку шампанского.
– А вот выгода самому быть писателем: под благовидным предлогом чтения всегда можно спросить себе бутылку шампанского, – проговорил он и начал читать.
В пьесе своей он представлял купеческого сынка, которого один шулер учит светским манерам, а потом приходит к нему сваха, несколько напоминающая гоголевскую сваху. Все это было недурно скомбинировано. Вихров, продолжавший ходить по комнате, первый воскликнул:
– Очень хорошо, очень хорошо!
Марьеновский только улыбался. Неведомов глубоко молчал.
– Как он ему ноги-то вытягивает, вот это отлично! – заметил Замин.
– У меня только один акт еще и написан! – сказал Салов, окончив чтение.
– Очень хорошо, очень хорошо, – похвалил его опять Вихров и пожал ему руку.
– Отлично! – повторил за ним Замин, но и только.
Даже Петин как-то вертелся на стуле и ничего что-то не говорил.
Наступила минута чтения Вихрова. Он совсем уже побледнел.
Положив тетрадь перед собой и развязав себе галстук на шее, он сказал взволнованным голосом:
– Господа, пожалуйста, как вам будет скучно, вы скажите мне сейчас же.
– Без смирения-с, без фальшивого смирения! – заметил ему Салов, усевшись между Петиным и Заминым.
Он полагал, что те с большим вниманием станут выслушивать его едкие замечания. Вихров начал читать: с первой же сцены Неведомов подвинулся поближе к столу. Марьеновский с каким-то даже удивлением стал смотреть на Павла, когда он своим чтением стал точь-в-точь представлять и барь, и горничных, и мужиков, а потом, – когда молодая женщина с криком убежала от мужа, – Замин затряс головой и воскликнул:
– Вот так штука, брат!
– Как живо все это описано! – произнес Марьеновский, с тем же удивлением осматривая прочих слушателей.
Салов сидел, понурив голову, и ничего не говорил.
– Читайте дальше! – сказал, тихим голосом и как бы едва переводя дыхание, Неведомов.
Павел был сам очень взволнован: у него губы дрожали и щеки подергивало.
Чтение продолжалось. Внимание слушателей росло с каждой главой, и, наконец, когда звероподобный муж, узнав об измене маленькой, худенькой, воздушной жены своей, призывает ее к себе, бьет ее по щеке, и когда она упала, наконец, в обморок, велит ее вытащить совсем из дому, вон… – Марьеновский даже привстал.
– Это черт знает что такое! – произнес он. – А ведь не скажешь, что неправда: вот она русская-то жизнь.
– Сильная вещь и славная! – проговорил, наконец, и Салов и, встав, начал ходить по тому же месту, по которому перед тем ходил и Павел. Он, видимо, был удивлен, поражен и сконфужен тем, что услыхал.
– Я, брат, дрожу весь! – сказал Петин Замину.
– Писатель из него будет первого сорта, – сказал тот своим низовым басом.
Сам Павел прислушивался ко всем этим замечаниям, потупя голову и глаза в землю.
– А вы что ничего не скажете мне? – обратился он к Неведомову.
– Вы видите! – отвечал тот, усиливаясь улыбнуться и показывая на свои мокрые щеки, по которым, помимо воли его, текли у него слезы; потом он встал и, взяв Павла за руку, поцеловал его.
– Поздравляю вас! – сказал он, и в тембре его голоса послышалось что-то такое, что все почти невольно и единогласно воскликнули затем: «Ура! Виват Вихров!»
Вихров стоял на ногах, бледный, как мертвец, и у него слезы текли по щекам.
Только в приятельской, юношеской и студенческой семье можно встретить такое искреннее, такое полное одобрение таланту.
Для Вихрова это была великая минута в жизни, и она никогда уже более с ним не повторялась.
Затем в маленьком кружке этом начались тихие и почти шепотом разговоры.
– Вторая часть у вас еще не окончена? – спрашивал Павла несколько уже успокоившийся Неведомов.
– Нет еще, не кончена, – отвечал Вихров ему тихо.
– Мужики-то тут какие живые!.. Настоящее дело!.. – шептал Замин Марьеновскому.
– Поэзии тут очень много?.. – как бы больше спросил Неведомова Петин.
– Да! – отвечал тот. – Это место, например, когда влюбленные сидят на берегу реки и видят вдали большой лес, и им представляется, что если бы они туда ушли, так скрылись бы от всех в мире глаз, – это очень поэтично и верно.
Салов во все это время продолжал ходить взад и вперед, а потом, искренно или нет, но и он принялся восхищаться вместе с другими.
– Вам решительно надо бросить все и сделаться романистом! – сказал он Павлу.
– Я это и намерен предпринять, – отвечал тот.
– У вас геркулесовская силища на это дело, – продолжал Салов и затем, взяв фуражку, произнес: – А что, господа, пора уж и по домам.
– Пора! – подтвердили и прочие и взялись за шляпы.
– Куда же это! Посидите еще, – произнес Павел, хотя, утомленный всеми ощущениями дня и самим чтением, он желал поскорее остаться если не один, то по крайней мере вдвоем с Неведомовым, который у него жил.
– На два слова, Павел Михайлыч, – произнес затем Салов.
Павел вышел за ним в другую комнату.
– Я привез вам расписку в пятьсот рублей, – сказал тот.
– Ах, сейчас! – воскликнул Вихров и пошел и принес ему: он не пятьсот, а пять тысяч готов бы дать был в эти минуты Салову.
Гости, наконец, распростились и вышли.
– Что, батюшка, каково, каково! – счел нелишним поддразнить Салова Марьеновский.
– Черт его знает, я сам никак не ожидал, что он так напишет! – сказал Салов и поспешил нанять извозчика и уехать от товарища: ему, кажется, очень уж невыносимо было слушать все эти похвалы Вихрову.
Герой мой между тем вел искренний и задушевный разговор с Неведомовым.
– Друг мой, – говорил он, снова уже со слезами на глазах, – неужели я это так хорошо написал?.. Я вам верю в этом случае больше всех.
– Очень хорошо, – отвечал тот, в свою очередь, искренно, – главное, совершенно самобытно, ничего не заимствовано; видно, что это ростки вашей собственной творческой силы. Посмотрите, вон у Салова – всюду понадергано: то видна подслушанная фраза, то выхвачено из Гоголя, то даже из водевиля, – неглупо, но сухо и мертво, а у вас, напротив, везде нерв идет – и нерв ваш собственный.
Вихров в умилении и с поникшей головой слушал приятеля.
– Мне еще нужно дообразовать себя для писательства, – проговорил он.
– В каком же отношении? – спросил Неведомов.
– В том, что у меня большая проруха в эстетическом образовании: я очень мало читал критик, не занимался почти совершенно философией – вот этим-то я и хочу теперь заняться. Куплю себе Лессинга[104], буду читать Шеллинга[105], Гегеля!..
– Все это не мешает, если только не соскучитесь, – заметил с улыбкою Неведомов.
– Здесь живя, я не то что соскучусь, но непременно развлекусь, и первое, вероятно, что сойдусь с какой-нибудь женщиной.
– Опасность эта может встретиться вам везде, – сказал ему опять с улыбкою Неведомов.
– Нет, не встретится, если я уеду в деревню на год, на два, на три… Госпожа, которая жила здесь со мной, теперь, вероятно, уже овдовела, следовательно, совершенно свободна. Будем мы с ней жить в дружеских отношениях, что нисколько не станет меня отвлекать от моих занятий, и сверх того у меня перед глазами будет для наблюдения деревенская и провинциальная жизнь, и, таким образом, открывается масса свободного времени и масса фактов!
– Согласен и с этим, – подтвердил Неведомов, – но, однако, вы прежде всего будете оканчивать этот роман?
– Окончу этот роман, напечатаю и посмотрю, что скажет публика; тогда уж примусь за что-нибудь и другое, а кроме того и вы ко мне приедете, мой милый друг: у меня усадьба отличная, с превосходной местностью, с прекрасным садом и с огромным домом!
– Приеду, извольте, – отвечал Неведомов, и, наконец, они распрощались и разошлись по своим комнатам. Двадцатипятилетний герой мой заснул на этот раз таким же блаженным сном, как засылал некогда, устраивая детский театр свой: воздух искусств, веющий около человека, успокоителен и освежающ!
VI
Прощальный вечер
Вихрова приятели собрались проводить с некоторою торжественностью. Он заказал для них чай и ужин официанту с тем, чтобы, отпраздновав эту братскую трапезу, лечь в повозку, заснуть, если это возможно в ней, и уехать! Ему все-таки грустно было расставаться с Москвою и с друзьями, из которых Неведомов остался у него жить до самого дня отъезда, а вечером пришли к нему Марьеновский, Замин и Петин. Салов не явился, хотя и был зван. Макар Григорьев тоже пришел проститься с барином. Вихров ввел его в гостиную и непременно потребовал от него, чтобы он тоже сел в числе друзей его. Макар Григорьев немножко поконфузился, однакоже сел. Вихров велел подать ему пуншу и непременно потребовал, чтобы он выпил его. Макар Григорьев выпил его и повеселел немного.
– Очень мне любопытно, – начал Марьеновский, осматривая тонкого сукна поддевку на Макаре Григорьеве, его плисовые штаны и сапоги с раструбами, – каким образом наши мужички из простых, например, работников делаются подрядчиками, хозяевами?
– Да разве все делаются подрядчиками? – спросил его как-то строго Макар Григорьев.
– Не все, однако очень многие!
– И не многие, потому это выходит человеку по рассудку его, а второе, и по поведенью; а у нас разве много не дураков-то и не пьяниц!.. Подрядчик! – продолжал Макар Григорьев, уж немного восклицая. – Одно ведь слово это для всех – «подрядчик», а в этом есть большая разница: как вот тоже и «купец» говорят; купец есть миллионер, и купец есть – на лотке кишками протухлыми торгует.
– Но я не это бы желал знать, а вот этот переход из работников в хозяева, – толковал ему Марьеновский.
– Понимаю я, что вы мне толкуете! – возразил Макар Григорьев.
Ванька в это время подал ему еще пунш.
– Что больно часто, поди, не надо – пей сам! – сказал ему Макар Григорьев.
Ванька вышел и действительно выпил всю чашку залпом сам.
– В люди у нас из простого народа выходят тоже разно, и на этом деле, так надо сказать, в первую голову идет мошенник и плут мужик! Вот его, попервоначалу, в десятники произведут, вышлют там к какому-нибудь барину или купцу на работу, он и начнет к давальцам подделываться: материалу ли там какого купить им надо, – сбегает; неряженную ли работу какую им желается сделать, – он сейчас велит ребятам потихоньку от хозяина исполнить ее. А барину этому или купцу – и любо!.. «Ах, братец, следующую работу тебе отдам на подряд!» – и точно что даст. Он тут его помаленьку и греет, и бывало так, что в год или два состоянье себе составляли. Это, по-моему, самый подлый народ, потому он не делом берет, а словами только и поклонами низкими!
На этом месте Ванька снова подал Макару Григорьеву третий уж пунш, ожидая, что, может быть, он и от того откажется, но тот не отказался.
– Да изволь, изволь, выпью уже, что с тобой делать! – проговорил Макар Григорьев и выпил.
Но Ванька это дело для себя поправил, он спросил у официанта еще четвертый стакан пунша, и этот уже не понес в гостиную, а выпил его в темном коридоре сам.
– Второй сорт нашего брата, выскочки, – это которые своего брата нагреют! Вот тоже этак, как и купец, что протухлыми кишками торгует, поделывает маленькие делишки и подъедет он потом к своему брату – богатому подрядчику. «Ах, там, друг сердечный, благодетель великий, заставь за себя вечно богу молить, – возьмем подряд вместе!» А подряд ему расхвалит, расскажет ему турусы на колесах и ладит так, чтобы выбрать какого-нибудь человека со слабостью, чтобы хмелем пошибче зашибался; ну, а ведь из нас, подрядчиков, как в силу-то мы войдем, редкий, который бы не запойный пьяница был, и сидит это он в трактире, ломается, куражится перед своим младшим пайщиком… «Я-ста, говорит, хощу – тебя обогащу, а хощу – и по миру пущу!», – а глядишь, как концы-то с концами придется сводить, младший-то пайщик и оплел старшего тысяч на пять, на десять, и что у нас тяжбы из-за того, – числа несть!
– Ну-с, а теперь третий сорт? – спросил Марьеновский, очень заинтересованный всем этим рассказом.
– А третий сорт: трудом, потом и кровью христианской выходим мы, мужики, в люди. Я теперича вон в сапогах каких сижу, – продолжал Макар Григорьев, поднимая и показывая свою в щеголеватый сапог обутую ногу, – в грязи вот их не мачивал, потому все на извозчиках езжу; а было так, что приду домой, подошвы-то от сапог отвалятся, да и ноги все в крови от ходьбы: бегал это все я по Москве и работы искал; а в работниках жить не мог, потому – я горд, не могу, чтобы чья-нибудь власть надо мной была.
– Как же вы, однако, после разбогатели? – спросил уже Замин, почти с благоговением все время слушавший Макара Григорьева.
– Разбогател я, господин мой милый, смелостью своей: вот этак тоже собакой-то бегаючи по Москве, прослышал, что князь один на Никитской два дома строил; я к нему прямо, на дворе его словил, и через камердинера не хотел об себе доклад делать. «Ваше сиятельство, говорю, у вас есть малярная работа?» – «У меня, говорит, братец, она отдана другому подрядчику!» – «Смету, говорю, ваше сиятельство, видеть на ее можно?..» – «Можно, говорит, – вот, говорит, его расчет!» Показывает; я гляжу – дешево взял! «За эту цену, ваше сиятельство, говорю, сделать нельзя». – «Ну, говорит, тебе нельзя, а ему можно!» – «Да, говорю, ваше сиятельство, это один обман, и вы вот что, говорю, один дом отдайте тому подрядчику, а другой мне; ему платите деньги, а я пока стану даром работать; и пусть через два года, что его работа покажет, и что моя, и тогда мне и заплатите, сколько совесть ваша велит вам!» Понравилось это барину, подумал он немного… «Хорошо», – говорит. Начали мы работать: тот маляр на своем участке, а я на своем, а наше малярное дело – тоже хитрее и лукавее его нет! Окно можно выкрасить в два рубли и в полтинник. Вижу, мой товарищ взял за окно по полтора рубли, а красит его как бы в полтинник. Я, проходя мимо, будто так нечаянно схвачу ведерко их с краской, вижу – легонько: на гуще, знаете, а не на масле; а я веду так, что где уж шифервейс[106], так шифервейс и идет. Покончили мы наше дело: пошел подрядчик мой с деньгами, а я без копейки… Только, братец, и году не прошло, шлет за мной князь!.. «Ах, бестия, шельма, ругает того маляра, перепортил всю работу; у тебя, говорит, все глаже и чище становится, как стеклышко, а у того все уж облезло!» И пошел я, братец, после того в знать великую; дворянство тогда после двенадцатого года шибко строилось, – ну, тут уж я и побрал денежек, поплутовал, слава тебе господи!
– Ну, а ведь заботна тоже этакая жизнь, Макар Григорьевич? – произнес опять с благоговением Замин.
– Да, позаботливей маленько вашей барской жизни!.. Я с пятидесяти годов только стал ночи спать, а допрежь того все, бывало, подушки вертятся под головой; ну, а тут тоже деньжонок-то поприобрел и стар тоже уж становлюсь. «Ну, так думаешь, прах побери все!» – и спишь… Вот про царей говорят, что царям больно жизнь хороша, а на-ка, попробуй кто, – так не понравится, пожалуй: руками-то и ногами глину месить легче, чем сердцем-то о каком деле скорбеть! Отчего и пьем мы все подрядчики… чтобы дух в себе ободрить… а то уж очень сумнительно и опасно, как об делах своих раздумывать станешь.
– Да в чем же сумнительно-то может быть в делах? – спросил Вихров.
– А в том, что работу-то берешь, – разве знаешь, выгодна ли она тебе будет или нет, – отвечал Макар Григорьев, – цены-то вон на материал каждую неделю меняются, словно козлы по горам скачут, то вверх, то вниз… Народ тоже разделывать станешь: в зиму-то он придет к тебе с деревенской-то голодухи, – поведенья краше всякой девушки и за жалованье самое нестоящее идет; а как только придет горячая пора, сейчас прибавку ему давай, и задурит еще, пожалуй. Иной раз спешная казенная работа с неустойкой, а их человек десять из артели-то загуляют; я уже кажинный раз только и молю бога, чтобы не убить мне кого из них, до того они в ярость меня вводят. Потом осень, разделка им начнется: они все свои прогулы и нераденье уж и забыли, и давай только ему денег больше и помни его услуги; и тут я, – может быть, вы не поверите, – а я вот, матерь божья, кажинный год после того болен бываю; и не то, чтобы мне денег жаль, – прах их дери, я не жаден на деньги, – а то, что никакой справедливости ни в ком из псов их не встретишь!
В это время Ванька принес Макару Григорьеву еще пуншу.
– Да что ты, паря, разугощался меня очень, не хочу я! – проговорил тот наконец с некоторым уже удивлением.
– Что ты все носишь ему, он не хочет! – сказал наконец и барин Ваньке.
– Слушаю-с, – отвечал тот и только что еще вышел из гостиной, как сейчас же, залпом, довольно горячий пунш влил себе в горло, но этот прием, должно быть, его сильно озадачил, потому что, не дойдя до кухни, он остановился в углу в коридоре и несколько минут стоял, понурив голову, и только все плевал по сторонам.
– Он, должно быть, тебя ужасно боится и уважает, что так угощает! – сказал Вихров Макару Григорьеву.
– А черт его знает! – отвечал тот. – И вот тоже дворовая эта шаварда, – продолжал он, показывая головой в ту сторону, куда ушел Иван, – все завидует теперь, что нам, мужикам, жизнь хороша, а им – нет. «Вы, говорит, живете как вольные, а мы – как каторжные». – «Да есть ли, говорю, у вас разум-то на воле жить: – ежели, говорю, лошадь-то с рожденья своего взнуздана была, так, по-моему, ей взнузданной и околевать приходится».
– Но человек-то все-таки поумней лошади, – привыкнет и к другому, – возразил ему Вихров.
– Ну, нескоро тоже, вон у дедушки вашего, – не то что этакой дурак какой-нибудь, а даже высокоумной этакой старик лакей был с двумя сыновьями и все жаловался на барина, что он уже стар, а барин и его, и его сыновей все работать заставляет, – а работа их была вся в том, что сам он после обеда с тарелок барские кушанья подъедал, а сыновья на передней когда с господами выедут… Дедушка ваш… форсун он этакий был барин, рассердился наконец на это, призывает его к себе: «На вот, говорит, тебе, братец, и сыновьям твоим вольную; просьба моя одна к тебе, – не приходи ты больше ко мне назад!» Старик и сыновья ликуют; переехали сейчас в город и заместо того, чтобы за дело какое приняться, – да, пожалуй, и не умеют никакого дела, – и начали они пить, а сыновья-то, сверх того, начали батьку бить: давай им денег! – думали, что деньги у него есть. Делать нечего, старик вплакался, пошел опять к барину: «Возьми, батюшка, назад, не дай с голоду умереть!» Вот оно воля-то что значит!
Официант в это время повестил гостей и хозяина, что ужин готов. Вихров настоял, чтобы Макар Григорьев сел непременно и ужинать с ними. Этим старик очень уж сконфузился, однако сел. Ваньку так это обидело, что он не пошел даже и к столу.
– Стану я всякой свинье служить, – говорил он, продолжая стоять в коридоре и отплевываясь по временам. Макар Григорьев между тем очень умно вел с господами разговор.
– А знаешь ли ты, Макар Григорьевич, – спросил его уже Неведомов, – что барин твой – сочинитель и будет за это получать славу и деньги?
– Никак нет-с, не слыхал того, – отвечал Макар Григорьев с прибавлением но.
– Но ты знаешь, что такое сочинитель? – спросил Вихров.
– Книги который сочиняет?
– Ну да, книги и журналы. Ты журналы видал?
– Видал-с в трактирах, но не глядывал в них. Мы больше газеты смотрим – потому те нам нужней: объявления там разные и всякие есть… Что же вы сочинять будете изволить? – спросил он потом Вихрова.
– А вот я буду сочинять и описывать хоть твою, например, жизнь.
Макар Григорьев усмехнулся на это.
– Да словно бы любопытства-то в том нисколько не будет.
– Любопытное, мой милый, состоит не в том, что описывается, а в том, как описывается, – произнес Вихров.
– Ну, уж этого я не разумею, извините!.. Вот хоть бы тоже и промеж нас, мужиков, сказки эти разные ходят; все это в них рассказываются глупости одни только, как я понимаю; какие-то там Иван-царевичи, Жар-птицы, Царь-девицы – все это пустяки, никогда ничего того не было.
– Самого-то Ивана-царевича не было, но похожий на него какой-нибудь князь на Руси был; с него вот народ и списал себе этот тип! – вздумал было втолковать Макару Григорьеву Замин.
– Как же он был! – возразил ему тот. – Так, значит, он на Жар-птице под небеса и летал?
– Это не то, что летал, а представляется, что князь этот такой был молодец, что все мог сделать.
– Что же все! – возразил Макар Григорьев. – Никогда он не мог делать того, чтобы летать на птице верхом. Вот в нашей деревенской стороне, сударь, поговорка есть: что сказка – враль, а песня – быль, и точно: в песне вот поют, что «во саду ли, в огороде девушка гуляла», – это быль: в огородах девушки гуляют; а сказка про какую-нибудь Бабу-ягу или Царь-девицу – враки.
Пока шли все эти разговоры, ужин стал приближаться к концу; вдруг Макар Григорьев встал со своего стула.
– Осмелюсь я просить, – начал он, обращаясь к Вихрову, – вам и вашим приятелям поклониться винцом от меня.
– Сделай милость! – сказал Вихров. Он знал, что отказать в этом случае – значило обидеть Макара Григорьева.
– Я, признаться, еще едучи сюда, захватил три бутылочки клику, и официантам даже и подхолодить велел.
– С большим удовольствием, с большим удовольствием выпьем за твое здоровье, Макар Григорьев! – произнесли почти все в один голос.
– А так бы думал, что за здоровье господина моего надо выпить! – отвечал Макар Григорьев и, когда вино было разлито, он сам пошел за официантом и каждому гостю кланялся, говоря: «Пожалуйте!» Все чокнулись с ним, выпили и крепко пожали ему руку. Он кланялся всем гостям и тотчас же махнул официантам, чтоб они подавали еще. Когда вино было подано, он взял свой стакан и прямо подошел уже к Вихрову.
– Господин вы наш и повелитель, позвольте вам пожелать всякого счастья и благополучья на все дни вашей жизни и позвольте мне напутствие на дорогу сказать. Извините меня, господа, – продолжал старик, уже обращаясь к прочим гостям, – барин мой изволил раз сказать, что он меня за отца аки бы почитает; конечно, я, может, и не стою того, но так, как по чувствам моим сужу, не менее им добра желаю, как бы и папенька ихний. Поедете вы, сударь, теперь в деревню, – отнесся Макар Григорьев опять к Вихрову, – ждать строгости от вас нечего: строгого господина никогда из вас не будет, а тоже и поблажкой, сударь, можно все испортить дело. Я так понимаю, что господа теперь для нас все равно, что родители: что хорошо мы сделали, им долженствует похвалить нас, худо – наказать; вот этого-то мы, пожалуй, с нашим барином и не сумеем сделать, а промеж тем вы за всех нас отвечать богу будете, как пастырь – за овец своих: ежели какая овца отшатнется в сторону, ее плетью по боку надо хорошенько… У мужика шкура толстая! Надобно, чтоб он чувствовал, что его наказывают.
– Постараюсь следовать во всем твоим советам, – отвечал ему Вихров.
Макар Григорьев снова раскланялся с ним, а также и со всеми прочими гостями, кланяясь каждому порознь. Выпитое вино и ласковое с ним обращение господ сделало из него совершенно galant homme.[107]
После ужина Вихров должен был выехать. Он стал одеваться в дорожное платье. Ванька давно уже был в новом дубленом полушубке и с мешком, надетым через плечо на черном глянцевитом ремне. Благодаря выпитому пуншу он едва держался на ногах и сам даже выносить ничего не мог из вещей, а позвал для этого дворника и едва сминающимся языком говорил ему: «Ну, ну, выноси; тебе заплатят; не даром!» Макар Григорьев только посматривал на него и покачивал головой, и когда Ванька подошел было проститься к нему и хотел с ним расцеловаться, Макар Григорьев подставил ему щеку, а не губы.
– Ну, ладно, прощай! – говорил он ему вместе досадливым и презрительным голосом.
Вихров ехал в огромнейших, проходных до самого места пошевнях, битком набитых тюками с книгами, чемоданами с платьем, ящиком с винами.
Неведомов провожал Вихрова со слезами на глазах; Марьеновский долго и крепко жал ему руку; а Петин и Замин, а равно и Макар Григорьев, пожелали проводить его до заставы на извозчиках.