
Полная версия:
Всё царство за коня
На покупки эти Иван потратил половину сбережений, но сейчас, глядя на довольные лица братишек и сестры, он об этом не жалел. А вот на большую кружку кваса, горку ржаных сухарей и уже остывшую кашу в глубокой глиняной миске посматривал с неодобрением, пусть и не хотел показывать вида. Скромное угощение из последних семейных запасов стояло на другом конце стола перед единственным гостем. Глава крестьянской общины Ерофеич – коренастый мужичок с лысой до блеска макушкой и густыми рыжими кудрями на висках – примостился на краешке маленькой посидёнки, и, сложив на коленях руки с крупными узлами вен под загрубевшей обветренной кожей, мял в них старый заячий треух.
Его внезапный визит не удивил Ивана. Вчера старый конь доплёлся на окраину Вязём, уже с трудом переставляя ноги. Так что Ивану пришлось заехать на ямской двор, дабы одолжить овса, ибо дома не осталось даже пары зёрен. А там целовальник Куприян вцепился в него с расспросами, будто клещ в собаку. Поводов для этого хватало: слишком быстрое возвращение, свежий синяк на лице и рваная рана на шее. Иван хотел было отмолчаться, но очень быстро понял, что недомолвки лишь подогреют интерес и послужат почвой для самых нелепых додумок. А потому всё рассказал без утайки. Конечно, в тот же вечер обо всём узнала жена Куприяна, для которой носить сплетни по деревне давно стало любимой забавой. И потому не приходилось сомневаться: в Вязёмах уже каждый знал, дескать, Ивана Воргина мало что не обверстали, да ещё избили так, что он вряд ли доживёт до утра́. Так что едва на пороге появился старшина, Иван сразу понял, почему он пришёл к ним в дом без приглашения. Но вот зачем, пока догадаться не мог.
— В Москву. – Повторила мать на этот раз так тихо, что Иван едва расслышал её голос за гудением разгоравшейся печи.
Сизый дым густо валил из открытого горнила, у потолка собирался в жидкий клубок, и тонкой прядью тянулся к волоко́вому оконцу над верхним венцом сруба. На улице свистел ветер. Он бился в стены и окна, будто хотел ворваться внутрь и о чём-то упредить хозяев.
Иван всё ещё не смотрел на мать, но точно знал – она так делала всегда, переживая – что та сейчас теребит в тонких скрюченных пальцах узел на подбородке, отчего много раз штопаный домашний плат медленно сползает с головы и на лоб в паутине глубоких морщин выбивается жидкая седая прядь. Первый белый волос появился в когда-то густой и чёрной копне пять лет назад, когда Настасье Андреевне вот только что исполнилось двадцать семь. Теперь же, в тридцать два, незнакомые люди часто принимали ещё молодую женщину за глубокую старуху.
— Ну, чего ж делать-то, коли так выходит. Делать неча. Надо ехать. – Тихо произнёс Иван и, наконец, решился поднять глаза.
Мать сидела на широкой лавке у глухой торцовой стены. Справа от неё под угловой божницей с иконами в матерчатом окладе стоял окованный сундук, где хранилось всё семейное добро. Другой угол занимала колёсная прялка, а над ней, с потолка свисал домовой – голова без рук и ног, но с угольками глаз и бородой из золотистых стебельков соломы.
— Так, может, правда, обгодить? – Оживилась мать и даже чуть подалась вперёд, как будто хотела тут же, не медля, броситься к сыну. – Тот подьячий человек, небось, бывалый. Видать, сказывал не зря. Ведал, что да как там бывает у них. И добрый, по твоим словам к тому же. Не то что ентот… Гусь столичный, чтоб ему пусто стало. Заморочил тебе голову, с панталыку сбил сказкой про московские законы. Ему то что? Полтину взял, да уехал. Иным дурням ума давать. А ты с его милости вот, полюбуйся, во что влип.
Иван прикусил губу. За десять вёрст обратной дороги он возвращался к этой мысли сотню раз, и после каждой новой попытки убедить себя в том, что не мог сделать иначе, он начинал лишь больше в этом сомневаться. А ближе к дому уже вовсе на чём свет стоит корил себя за безрассудную горячность.
— Может, не поздно ещё? – С надеждой спросила мать, словно прочитав мысли сына, и от того, как слёзно дрогнул её голос, у Ивана защемило сердце. – Езжай, повинись. Дурень, дескать, зелёный. Бес попутал с неразумия. Поклонись ему в пояс, а надо будет, так и в ноги упади. Не переломишься, чай, стерпишь. Глядишь, и простят, чего уж. Ну, коли даже в мае обверстают, так что нам за беда? Не успеем распахаться к лету, так озимые посеем. А холода с пожитка моего протянем. Семь лет ведь как-то справлялись.
— Да нет, мать, не протянем. – Упавшим голосом ответил Иван. – Пожиток тебе прежде полагался, поколь без кормильца была. А нынче, как мне дадут поместье, так у тебя землицу сразу того.
— Ох, ты, господи, да как же? – Женщина бессильно уронила руки, но тут же встрепенулась. – А вспоможенье. Хоть рубь дадут коли, так хватит нам всё же. С прежним запасом поприжимистей будем. Из рухляди продадим кой-чего. Да вот хоть и платок новый. Куприянихе продам. Она возьмёт, упрошу её по дружбе. Мне он всё едино некуда. Напрасно ты его купил. И на другое тоже серебро позря истратил.
При этих словах Анна накрыла ленту ладонью, будто боялась, что мать отнимет у неё подарок брата. Павлуня тоже спрятал руку с левашом под стол, а Макаренька спешно запихал в рот остатки леденца. Иван невольно улыбнулся и подмигнул Алельке – тот продолжал спокойно грызть пряник.
— Так что забудь ты про эту Москву, сыночек. Бог милостив, с его помощью сладится всё. А уж как получишь землю… Верно говорю, Ерофеич?
Но едва она договорила, как Ерофеич вдруг встал так поспешно, что и сам не успел подхватить лежавший на коленях заячий треух и тот, бесшумно скользнул на пол.
— Э-э-эм… Иван Савич это… Ну… Пых-ф… Тут-кась вот чего, Настасьандревна. – Он никак не решался начать и тянул каждое слово в стонущий распев. – У вас оно, конечно, свой резон, помещицкий. Но у нас-то свой, мужицкий. И мне, как старшине, за общину думать пристало. А потому… Ну, вот… Словом, нам годить никак не можно. Ещё по зиме келарь монастырский на ихню пашню звал. А это ну… Сам ведаешь чего. Посколь промеж нас уговор был, так я того… Отказ им дал. Дескать, мы при Воргиных уж долго, мол, от добра добра не ищут, ну, и всё такое.
Он тяжело сглотнул и, морщась, пальцами растёр кадык. Подхватил со стола кружку и осушил её одним длиннющим залпом. Отдышавшись, продолжил:
— Но коль скоро нынче так выходит, что вам весеннего посева не видать… Нет, так мы не могём. Нам без яровых не сдюжить. А потому, такое дело, стало быть… Ну, словом… Тады уговор наш того… Ну, не того стало быть. – Наконец, подойдя к главному, Ерофеич выпалил без единой запинки. – Словом, ждать мы не смогём. И коль скоро в ентот месяц землю не получишь, так ты извиняй, конечно, Иван Савич, зла не держи, но мы к монастырю уйдём.
— Да как же?! – Настасья Андреевна всплеснула руками и хотела вскочить, но, покачнувшись, снова села и ухватилась за край лавки, чтобы не упасть.
Обе ладони положив на сердце, она зажмурилась со стоном. А когда, переждав внезапное затмение, вновь открыла глаза, на бледные впалые щёки тут же хлынули слёзы. Настасья Андреевна попыталась что-то сказать, но не нашла нужных слов и с надеждой посмотрела на сына. Но тот беспомощно пожал плечами. А что он мог сделать? За последние три года в их округе половина дворян осталась без смердов: одни общины в поисках лучшей доли уходили за Камень[8], где новичков на первые десять лет освобождали от тя́гла; другие шли под Казань, а то ещё дальше – в Сибирь, где тучной землицы было вдоволь, а государевых людей, наоборот; а тех, кто не решался покинуть родных мест, переманивал к себе Стороже́вский монастырь.
В опричном пожаре сгинуло много князей. Их вотчины перешли в казну, и оттуда продавались за бесценок, ибо война в Ливонии и оборона южных рубежей требовали денег. Но серебро в достатке для таких покупок водилось только у монахов. Так что на людском горе божья обитель богато разжилась землицей и теперь со всей округи собирала на неё крестьян. А те шли с радостью. Ведь обельные грамоты позволяли церкви не платить налоги и не давать людей для государевой посохи. Тогда как с дворянских общин каждый год драли в пользу царя четверть урожая, и забирали на бесплатные работы два десятка смердов.
Так что пахарям на церковной земле жилось куда сытнее да спокойней, а перейти в монастырские крестьяне для любой общины считалось большой удачей. И Ерофеич, получив такое предложение, должен был не сомневаться, а сразу ко всем чертям послать молокососа, который даже не имел поместья. Но вместо этого он, рискуя общиной, согласился ждать, чем кончится всё дело. Да такого старшину Иван не то, что не имеет права упрекать – он на него молиться должен дважды в день.
— Ну, видишь, как выходит. – Сказал Иван нерешительно и тихо, словно просил прощения за то, что оказался прав в итоге. – Так что надобно ехать. Придётся. Коль Ерофеич нас бросит, другу́ общину где приищем? А коль в первый год землю не вспахать, так следующей весной смотр будет, и отберут поместье. А нас, в смерды определят всем семейством. Дело ли? Так что надобно ехать. Как ни крути, а придётся.
— Так ведь куды ехать-то? – С надломом простонала мать. – В Москву! А это… Она ведь… Ведаешь, чего там? Там такое… Москва, словом.
Женщина махнула руками и замотала головой, не в силах выразить словами, что она думает о далёкой никогда не виденной столице. Из трёх сотен жителей окрестных деревень в белокаменной довелось побывать лишь целовальнику Куприяну, да его жене. И по их красочным рассказам выходило, что Господь всемогущий когда-то не стёр с лица земли Содом и Гоморру, как сказано было в писании, а просто перенёс их в здешние леса и дал новое название.
— Так я ж не за тем. – Иван смущённо улыбнулся. Он тоже краем уха слышал Куприянихины байки и потому прекрасно понял, что имела в виду Настасья Андреевна. – Я ж за делом еду.
Но его возражение лишь подзадорило мать:
— То-то и оно. Думаешь, так просто челобитничать в Москве? – Тонкое измождённое лицо исказила злая усмешка. – Ага, ждать тебя там будут с грамотой твоей. Всем городом встречать к воротам выйдут. Да токмо чтоб в приказ попасть, ведаешь, сколь серебра потребно? – Настасья Андреевна перед собой подняла длинную жилистую руку и стала загибать пальцы. – Сторожам дай, писарю поднеси, подьячего ублажи, да ещё пошлину не забудь в казну. Видал? А ты чего же? И ту малость, что годами собирали, всё на глупости извёл.
— Ну, не всё. – Иван попытался оправдаться. – Чутка осталось всё же.
— Чутка. – Горько усмехнулась Настасья Андреевна. – Да в Москве у прохожего дорогу без платы не спросишь. Куды ж ты со своим чутком сунуться подумал? Ой, да что тут говорить? Прежде, чем посулы раздавать, туды ещё доехать надоть. А это тридцать вёрст. Тридцать! Да ещё, небось, с гаком.
— Да откуда? Чуть не вполовину меньше будет. – Возразил Иван, хотя точно знал, что от околицы Вязём до столичного посада по столбовой дороге ровно тридцать две версты.
— Это ж день пути без передыху! – Продолжала Настасья Андреевна, будто не слышала слов сына. – Разве Сивка сдюжит? Он, вон чего, глянь. Два десятка вёрст прошёл, так до сих пор очухаться не может. Кое-как ногами шевелит. А ты снова в путь, да на полсотни вёрст к тому же. Куда ему такое вынесть?
— Так не спеша поеду, гнать не буду. – С робостью вставил Иван. – И перед тем роздых дам, подкормлю маленько.
— Подкормит, гляньте на него. – Оправдания Ивана лишь распаляли мать ещё больше. – Чем скажи на милость? Сами в хлеб солому добавляем.
— Сено есть. Да и вот ещё… – Иван замолчал, прикусив губу, но понимая, что сознаться всё-таки придётся, чуть погодя продолжил. – У Куприяна пуд овса взял.
От изумления мать потеряла дар речи, и заговорить смогла лишь после трёх судорожных вздохов:
— Пуд овса?! Отдавать чем станешь? Ну-кась, признавайся. Сколь этот живоглот на барыш запросил? Треть, небось, не меньше.
— Нет, токмо четверть. – Поспешил ответить сын, но отвёл при этом взгляд, ибо знал, что по глазам мать безошибочно определит враньё.
— Четверть? – С недоверием переспросила Настасья Андреевна. – Ой, ли. Чтоб Куприян весной всего четверть лихвы за овёс брал?
— Так я обещался в дороге ему пособлять, а он за то обычную меру скостил. – Нашёлся Иван.
Он понимал: ни за что нельзя признаться, мол, на самом деле за один пуд взятого сейчас овса через месяц он должен вернуть Куприяну целых полтора. Прожжённый делец, видя, что выхода у парня нет, без зазрения совести вогнал его в такую кабалу. Но узнай сейчас об этом Настасья Андреевна, она потребует вернуть зерно немедля. А тогда про поездку в Москву можно забыть. Так что сейчас лучше было соврать. Конечно, позже правда выйдет наружу, но к тому времени Иван уже получит надел доброй земли и мать поймёт, что он был прав, когда по доброй воле дал себя ограбить.
— В дороге пособлять? – Испуганно спросила Настасья Андреевна. – Так ты что же, с Куприяном едешь?
— Ну, да. У него на дворе нынче обоз торговый встал. С утра трогаться хотят. Вот я и напросился. Всё же веселее вместе, да людей лихих не так страшно. Верно ведь?
— Утром?! А чего ж мы сидим тады, лясы точим? – Настасья Андреевна вмиг преобразилась, из убитой горем женщины став деловитой хозяйкой. – Ну-кась, бездельники, бросайте слади́ться. Макаренька, бежи в амбар, капусты с огурцами нагреби из бочки. Павлуня, бери ведро да к проруби ступай, а ты, Алелька, дров подруби да баню затапливай. Пущай братец помоется в дорогу. Не куды-нибудь всё же едет. В Москву. Анна, а ты муки отсыпь да тесто для бухоней заводи.
Всем раздав распоряжения, сама Настасья Андреевна подошла к домовёнку у ткацкого станка и быстро нащипала у него из бороды три длинных стебля. Потом ловко сплела их в золотистую косичку с торчащими хвостами. Встав перед божницей, она перекрестилась, прося прощения у иконы, и обломанным ногтем подцепила размахрённый шов на тыльной стороне тряпичного оклада. Выудив длинную нить, пропустила её меж соломин и связала концы узелочком. По её знаку, Иван поднялся и склонил послушно шею. Мать повесила на сына оберег и прошептала нагово́р. Закончив, печально улыбнулась и кивнула удовлетворённо – по древним поверьям этих мест такой оберег не просто хранил человека в дороге, но и помогал непременно вернуться домой. А без него даже бывалый путник мог заплутать в трёх соснах и сроду не найти дорогу в отчий край.
— Благодарствую, матушка. – Тихо произнёс Иван. – А Сивка сдюжит, ты не беспокойся.
Глава третья
В путь они вышли ещё до рассвета. Подпиленный диск ущербной луны ещё виделся бледным пятном в просветлевшем небе, а караван из десятка розвальней уже растянулся вдоль Иванова ручья, что тонкой серебряной жилкой рассекал море осевших и подтаявших сугробов.
Что Сивка не выдержит долгого пути, стало ясно уже на третьей версте, когда после затяжного спуска они достигли леса и дорога узкой просекой, прямой, как натянутая нить, пошла в подъём. Он был пологий, совсем незаметный для глаза, но старый конь почти сразу начал отставать от последних саней. А возница меж тем даже не погонял лошадёнку, тогда как Иван часто пускал в ход шпоры – в ответ на каждый укол мерин жалобно стонал да потряхивал заиндевелой гривой, но шага не прибавлял.
Повозка убегала вперёд так быстро, что вскоре её очертания вовсе растворились в мутной пелене рассвета. Ещё с полверсты Иван слышал приглушённый скрип полозьев, но потом он тоже стих и покой дремлющего леса нарушали лишь натужный хрип Сивки и шорох его копыт, утопавших в рыхлом снегу. Так что Иван, начисто потеряв надежду догнать обоз, решил сделать привал в первой же попавшейся деревне.
Когда санник выбрался из леса, меж куполом неба и землёй как раз показался тонкий розовый пропласток. Вскоре первый луч солнца, ещё заточённого в холодном склепе ночи, скользнул по верхушкам деревьев, и в мутном свете несмелой зари на сером полотне заснеженной равнины зачернела расплывчатая клякса. Когда Иван подъехал ближе, пятно это превратилось в рубленую церковь с деревянной маковкой на колокольне, усадьбу за частоколом из толстенных брёвен и три десятка крестьянских домов под соломенной крышей.
Иван узнал Перхушково – большое придорожное село. И ещё на подъезде к нему, Иван вдруг различил в бледно-розовом тумане утра десяток неподвижных саней. Они жидкой цепью растянулись вдоль дороги, что широкой дугой огибала деревню справа, проходила вдоль жердяной ограды крайних дворов, и затем под острым углом смыкалась с просёлком, что с другой стороны околицы глубокой узкой колеёй петлял между сугробов.
Головные сани обоза трёх саженей не добрались до развилки, где среди гор снежного отвала стояло семеро конных при саблях и длинных казацких пиках. Один из них, выехав чуть вперёд, с равнодушным видом слушал Куприяна, который стоял перед ним в распахнутом тулупе и без шапки. Ямской смотритель нервно мял треух в руках и со страдальческой миной говорил что-то умоляющим тоном, завершая каждую фразу тяжким горестным стоном. Всадник молчал. Стоячий ворот кожуха́ скрывал его подбородок, так что подъехавший ближе Иван разглядел только густые брови, что у переносья срослись в одну чёрную полоску, да глубокий шрам на правой щеке – от мочки уха до краешка губ.
— Ну, всё, будет причитать ужо! – Раздражённо вздохнул всадник, когда Куприян ненадолго умолк. – Тебя нынче пустишь, развалюхи ваши колею займут, так после обойди вас, спробуй. Чего тады прикажешь? Чтоб боярин мой до самой Москвы хвостом вашим плелся? Негоже так будет. Так что не бухти, сермяга. Жди.
Он натянул поводья, чтобы развернуть коня, но Куприян в порыве последней надежды схватил сбрую.
— Ну, ты, мужичьё, куды руки тянешь?! – Грозно рыкнул всадник и зубами сдёрнул рукавицу с правой руки, где вместо мизинца торчал короткий искорёженный обрубок.
Тут же одним стремительным движением он выхватил плётку из голенища. Куприян коротко вскрикнул, отпрял и, закрыв лицо руками, по-щенячьи заскулил в ожидании удара.
— Вот то-то. – Сквозь зубы процедил всадник и довольно усмехнулся, отчего шрам на щеке, едва заметный прежде под щетиной короткой бородки, проступил безобразно выпуклым рубцом. – Жди, покуда добром ждётся. А не то…
Он взмахнул плёткой и кожаный витень со свистом обрушился на ближайший сугроб, взметнув над ним вихрь снежной пыли. Куприян невольно попятился в страхе, пока не упёрся спиной в собственные сани. Всё так же криво улыбаясь, всадник неспешно сунул плётку в голенище и сделал странный необычный жест: подняв руку к лицу, он словно ковырнул указательным пальцем в носу и добытое там щелчком запустил в Куприяна. Хохотнув, кмет рывком натянул поводья и направился к развилке.
— У-у-ух-х-х. – Выдохнул Куприян и, запустив руку под тулуп, прижал ладонь к сердцу. – Ей-ей, со страху чуть не помер.
— А чего он так? – Спросил Иван, торопясь сойти на землю, чтобы дать Сивке отдых.
Даже сквозь толстую попону он ощущал дрожь конских боков, а на каждом выдохе с губ мерина падал сгусток красноватой пены.
Куприян тряхнул кудрями и злым рывком с такой силой натянул шапку, что затрещали швы.
— Не пущает, ждать велит.
— Это вижу. А почто?
Прежде, чем ответить, ямской целовальник с опаской посмотрел вслед кмету, что уже вернулся к развилке и там под смех товарищей рассказывал о стычке с глупым мужичьём.
— Почто? – Куприян невольно перешёл на шёпот, хотя услышать его кметы не могли. – Тутошний хозяин из Нагих. Сам Семён Фёдорыч, царской вдовицы дядя. Потому, вишь ли, тоже нынче на Москву спешит.
— Из Нагих? – Удивился Иван. Он живо вспомнил разговор у приказной избы звенигородского детинца, и довольный тем, что может проявить осведомлённость, добавил с важным видом. –Несладко им придётся нынче. Погонят их с тёплых мест.
— Тихо ты, дурень. Думай, чего говоришь-то. – Зашипел Куприян и так потянулся к Ивану, будто хотел одной рукой зажать ему рот, а второй схватить за горло. Задержав дыхание, он быстро покосился на развилку, потом посмотрел вокруг и даже с подозрением вгляделся в один из сугробов, словно там мог прятаться кто-то. И только после этого продолжил так тихо, что сам себя, казалось, слышал с трудом. – А вот погонят, аль нет, сие поколь бабушка надвое кажет. Бельский-то Богдан нынче дюже много власти взял. А он малютке Дмитрию, дядька всё же. Сам Иван Василич покойный воспитателем назначил. Так что сковырнуть Нагих не так просто будет.
Последние слова Куприяна потонули в трубном рёве сигнальных рогов. Их густой басовитый раскат проплыл над крышами домов, за околицей по застывшим волнам снежного моря устремился к лесу, но сорвался с речного обрыва и гулким эхом запрыгал по льду. Слабевший отголосок ещё гудел где-то в изгибах русла, а из глубины проснувшейся деревни ему на смену уже лился звон десятка бубенцов, что отбивали стройный ритм конской рыси. Вскоре меж дворов замелькал крытый возок, запряжённый длинным цугом. За ним потянулись верховые – три десятка шли друг за другом плотной колонной. Им вослед лаяли псы, и тревожно мычала скотина.
Возок выскочил на большак, пролетел развилку, даже на миг не сбавив хода, и устремился к лесу, над которым как раз в этот миг показался краешек бледного солнца. Растянувшись длинной вереницей, всадники скакали следом; из-под копыт летели грязно-белые комья и воздух мутнел на глазах от молочной дымки снежной пыльцы. Замыкал кавалькаду тот самый кмет со шрамом не щеке. Чуть задержавшись на развилке, он повернулся к ждавшим обозникам, окинул их презрительным взглядом с искринкой насмешки в глубине карих глаз, и повторил свой странный жест. Потом хохотнул, обнажив жёлтые кривые зубы, пришпорил скакуна и помчался остальным вдогонку.
Куприян, что всё это время стоял окаменевшим изваянием, едва боярская свита скрылась из вида, вполголоса выдал длинную тираду из отборного мата и в довершение смачно плюнул на дорогу. Потом поспешно влез на передок саней, подобрал вожжи и даже легонько их встряхнул, чтобы взбодрить лошадей, замёрзших в долгом простое.
— Ну, давай, родимые, поедем с богом.
Он поднял поводья и уже приготовился свистнуть, но тут взглянул на Ивана. Тот поставил ногу в стремя, но в седло садиться не решался, ибо мерин, несмотря на передышку, всё ещё хрипел и дрожал боками.
Куприян сокрушённо качнул головой и вместо свиста протяжно выдохнул через нос.
— Может, тебе здеся на постой встать лучше? – Предложил он и, отвернувшись, сконфуженно добавил. – Не то, гляжу, коняке вовсе тяжко будет. А мы ждать не станем. Не могём. Нам до́темна в городе быть надоть. И тебя, чаго случись, подсадить не смогём. Видал, гружёны как. Так что…
Иван лишь прикусил губу и ничего не сказал, чтобы дрогнувший голос не выдал обиды. Но Куприян на свой лад истолковал это молчание и, приняв его за проявление сомнений, оживился, заговорил гораздо громче и быстрее:
— А то езжай домой вовсе. Нет, правда ведь. Ну, что тебе приспичило в Москве ентой? Нынче там такое завариться может, господи помилуй. Добрым людя́м от неё подале бы держаться, дабы голову сберечь. Я бы сам туда ни в жизнь, да вот служба проклятущая, будь она не ладна. А без нужды я б эту Москву за сто вёрст кругом обходил. И тебе, Вань, нынче туда ни к чему. Про челобитие задумка это же… Ты уж прости, но глупость это всё. Так, грёзы пустые. Как же, ждут тебя там дьяки. Да они знаешь… А уж нынче и подавно. Так, что возвращайся, Вань, а?
Иван слушал сбивчивую речь, и смятение в душе нарастало. Доводы Куприяна были не новы. Со вчерашнего дня всё то же самое Иван уже много раз слышал от матери и соседей, а за бессонную ночь сам себе повторил не единожды те же слова. Но если прежде ему доставало душевных сил, чтобы гнать от себя все сомнения, то теперь, вдали от дома, на опасной дороге да ещё с измотанным конём, былая решимость таяла в нём, как сосулька под весенним солнцем. И потому, чувствуя, что если Куприян не замолчит, продолжит уговоры, так он не выдержит, даст слабину, Иван рывком прыгнул в седло и твёрдо отрезал:
— Нет. Надо мне в Москву. Так что трогай, тянуть неча.
Уже через две версты Иван пожалел о таком упрямстве. Пока от Перхушково дорога шла под гору, мерин с горем пополам держал ход обозных лошадей. Но за Юдино большак снова потянулся вверх и на каждой пройденной цепи[9]Иван, как не старался, а всё же отставал на пару саженей. На третьей версте подъема, что казался просто бесконечным, мерин стал под каждый сделанный шаг качать головой: поднимая ногу, он сильно пригибал шею вниз, словно чему-то кивал, но опуская копыто на землю, вскидывал морду так, будто хотел увидеть небо. Иван знал, что это нехороший признак, и продолжил путь лишь потому, что вдали уже виднелось Одинцово. Там ещё при выезде Куприян наметил долгий привал, так что Иван надеялся, что опять сможет дать коню отдых.
Но к тому времени солнце вышло в самый зенит до синевы прозрачного неба. Без того разбитый зимник размяк до снежной каши, и каждый новый шаг по нему требовал чуть не вдвое больших усилий, чем предыдущий. Мерин окончательно сник и от околицы села в его центр Иван пробирался так долго, что когда выехал к лобному месту, его как раз покидали последние сани обоза.

