
Полная версия:
Право на странность
Третий предел — индивидуальные различия. Внутри одной субкультуры люди очень разные. Один стиляга рисковал всем ради джаза, другой просто любил красиво одеваться и плохо понимал, во что ввязался. Профиль группы — это её усреднённое лицо, а не портрет каждого.
Четвёртый предел — взгляд автора. Я психиатр, а не историк моды, и смотрю на материал профессиональными глазами. Это даёт угол зрения, которого нет у искусствоведа, но может заслонить то, что искусствовед увидел бы сразу. Поэтому там, где речь идёт о крое, технике или стилистике, книга опирается на работы специалистов.
С этими оговорками Матрица становится рабочим инструментом. Первым полем для неё станет самое малое из обществ, в которое попадает человек, — семья.
Раздел II. Семья и детский коллектив: первая школа конформизма
Глава 4. Семья как первое государство
Дорогой отец, ты недавно спросил меня, почему я утверждаю, будто боюсь тебя.
— Франц Кафка, «Письмо отцу» (1919)
Абайя у школьных ворот
Франция, понедельник 4 сентября 2023 года, первый день учебного года. Двенадцать миллионов школьников идут в классы. За неделю до этого министр образования Габриэль Аттал объявил, что в государственных школах больше нельзя носить абайю — длинное свободное платье, которое надевают некоторые мусульманки. Министерство заранее отметило более пятисот школ, где ожидались нарушения.
В то утро, по словам министра, в абайе к школам пришли почти триста девочек. Большинство согласились переодеться. Шестьдесят семь отказались, и их отправили домой с письмом для родителей о принципах светскости[1].
Представим себе одну такую сцену: девочка у ворот, дежурный учитель, разговор вполголоса. В ней есть невидимые участники. За спиной девочки стоит семья с её верой и представлениями о скромности. Перед ней стоит государство с законом 2004 года о религиозных символах в школе. А посередине — сама девочка, о которой мы, в сущности, ничего не знаем.
Кто выбрал эту абайю? Может быть, мать, для которой платье — само собой разумеющаяся часть жизни. Может быть, отец, видящий в нём границу между своей семьёй и чужим миром. А может быть, сама девочка: из веры, из упрямства, из желания показать школе, что её нельзя переодеть по приказу. Одна и та же одежда может оказаться и подчинением семье, и бунтом против государства, и тем и другим сразу.
Эта двойственность и есть предмет главы. Ребёнок не выбирает, в какой стране и в какой семье родиться. Но через семью к нему приходит сразу всё: государство, культура, вера, а заодно и та субкультура, к которой когда-то примкнули его родители.
Проводник
Семья — первое государство в жизни человека, но не самостоятельное. Она проводник. Через неё к ребёнку приходят законы и нравы той страны, где он родился, вера и обычаи народа, к которому принадлежат родители, и привычки той среды, где они сами выросли или которую выбрали. Ребёнок получает всё это раньше, чем научится говорить, и потому принимает за природу.
Французский социолог Пьер Бурдьё назвал этот усвоенный с детства набор привычек габитусом[2]. В книге «Различение» 1979 года он показал, что вкус — к музыке, еде, мебели, одежде — не личная прихоть, а знак происхождения. Вкус закладывается в семье задолго до того, как человек начинает осознанно выбирать. Взрослый, уверенный, что ему «просто нравится» определённый стиль, чаще всего повторяет выбор своего детства. Вкус, по Бурдьё, классифицирует самого классифицирующего: выбирая, человек выдаёт, откуда он родом.
Вспомним Богатырёва и его моравскую деревню. Девочку там одевали по правилам деревни ещё до того, как она могла что-то решать: её костюм с рождения говорил, чья она дочь, из какого села, какого достатка. Семья не изобретала эти правила. Она передавала их, как передают язык.
Первая одежда, которую семья выбирает за ребёнка, — это имя. И имя тоже может стать манифестом. В Англии XVI–XVII веков пуритане давали детям имена-наставления, напоминавшие о долге перед Богом. Самый известный их носитель — лондонский торговец кожей и проповедник Хвали-Бога Бэрбон (Praise-God Barebone), по фамилии которого назвали парламент 1653 года. Его сыну, будущему экономисту Николасу Барбону, по преданию, дали при крещении имя «Если-бы-Иисус-Христос-не-умер-за-тебя-ты-был-бы-проклят». Историк Чарльз Бардсли, собравший в XIX веке подобные имена по церковным книгам, нашёл в Суссексе людей по имени «Сражайся-добрым-боем-веры», «Беги-блуда», «Скорбящий-о-грехе»[3]. Родители, дававшие такие имена, говорили через ребёнка о своей вере и о своей принадлежности к общине — и одновременно отделяли его от «мирских» соседей.
В Северной Корее этот механизм работает и сегодня, причём в обратную сторону. В ноябре 2022 года Радио Свободная Азия сообщило: власти требуют менять «слишком мягкие» имена, оканчивающиеся на гласный, — такие как А Ри («любимая») или Су Ми («необыкновенно красивая»)[4]. Такие имена всё чаще давали детям под влиянием южнокорейских сериалов, и власти объявили их «антисоциалистическими». Взамен рекомендовались имена с идейным, порой военным смыслом: Чхун Сим («верность»), Чхон Иль («ружьё»), Пхок Иль («бомба»), Ый Сон («спутник»). Весной 2025 года пришли новые сообщения: родителей обязывают давать детям имена, отражающие «революционный дух», а людям с именами, звучащими «по-южнокорейски», велят их менять[5].
Родители, назвавшие дочь «любимой», совершили маленький, почти невидимый эстетический бунт. Государство ответило так же, как отвечает на узкие брюки: потребовало переодеть, на этот раз имя.
Три голоса в одной прихожей
Проводник не всегда передаёт один сигнал. Чаще в семье звучат три голоса сразу: голос государства, голос культуры или веры и голос той субкультуры, к которой принадлежат сами родители. Иногда они согласны. Но очень часто они спорят, и ребёнок оказывается на линии этого спора.
Британский историк Орландо Файджес собрал сотни семейных историй сталинской эпохи и назвал свою книгу «Шепчущие»[6]. В семьях, где кто-то был арестован или где помнили о дореволюционном прошлом, детей учили жить на двух языках. Дома говорили одно, в школе — другое. Многие скрывали в анкетах «неправильное» происхождение, дворянское, священническое, кулацкое, а дома хранили о нём память. Ребёнку объясняли, что дома можно, а на улице нельзя. Так семья одновременно передавала государство — его язык, его правила игры — и защищала от него.
В Восточной Германии двойную жизнь вела почти каждая семья. Западное телевидение принимали на большей части страны, и вечерние новости ФРГ смотрели миллионы людей. Исключение составляли несколько районов, куда не доходил сигнал, их в шутку называли «долиной несведущих»[7]. Школа тем временем была обязана изображать ФРГ врагом, а жизнь на Западе — бедствием. Ребёнок вечером видел дома одну картину мира, а утром слушал на уроке другую. Абсурдность такого положения понимали и сами учителя. Семья и здесь передавала ребёнку государство с его официальным языком и одновременно открывала ему окно наружу.
Ещё сложнее положение ребёнка, чья семья переехала в другую страну. Дома говорят на одном языке, на улице — на другом. Дома одеваются и празднуют по одним правилам, в школе — по другим. Семья становится посольством оставленной страны, а ребёнок — её единственным дипломатом во внешнем мире. Девочки у французских школьных ворот — частный случай этого положения.
Наконец, семья передаёт не только большую культуру, но и малую: субкультуру родителей. Сын бывших хиппи растёт среди пластинок шестидесятых и свободных правил. Дочь музыкантов рок-клуба знает наизусть песни, которые её одноклассники никогда не слышали. Для ребёнка это не выбор и не бунт, а просто дом. Бунтом это было для родителей. И отсюда начинается одна из самых интересных коллизий, о которой речь пойдёт ниже: как взбунтоваться против родителей, которые сами были бунтарями.
Когда государство входит в детскую
Если семья — проводник, то власть всегда стремится сделать этот проводник надёжным. А там, где семья ненадёжна, власть пытается обойти её и обратиться к ребёнку напрямую.
Советская пропаганда создала для этого образцового героя. По официальной версии, в 1932 году тринадцатилетний пионер Павлик Морозов из уральской деревни Герасимовка донёс на отца, помогавшего «кулакам», и был за это убит родственниками. Мальчика объявили мучеником, его именем называли школы, пионерские отряды и улицы, ему ставили памятники. Позднее писатель Юрий Дружников, а затем британский историк Катриона Келли показали, что почти всё в этой истории либо искажено, либо выдумано[8]. Келли, получившая доступ к архивам, не нашла даже текста самого доноса. Но для нашей темы важна не правда о Павлике, а сам миф. Государство предлагало ребёнку образец, в котором верность власти стоит выше верности отцу.
Нацистская Германия пошла тем же путём, только системнее. Закон 1936 года объявил гитлерюгенд воспитательной организацией наравне с семьёй и школой, а с 1939 года членство стало обязательным. Подростка одевали в униформу, учили песням и строю, приучали к мысли, что фюрер ему ближе родителей. Известны случаи, когда дети доносили на отцов и матерей за неосторожные слова.
Такая стратегия бьёт точно в одну ось Матрицы — «Привязанность». Государство стремится перехватить самую древнюю и самую сильную связь человека: связь ребёнка с родителем. Если это удаётся, униформа детской организации становится для ребёнка роднее домашней одежды, а гимн — роднее колыбельной.
Но и здесь проводник иногда сопротивляется. Семьи, учившие детей двойному языку, делали именно это: они не давали власти войти в детскую целиком. И парадоксальным образом именно в таких домах вырастали будущие стиляги, хиппи, рок-музыканты — дети, с ранних лет знавшие, что у правды бывает две версии.
Отцы и дети
Самый старый конфликт внутри семьи почти всегда связан с формой. В 1907 году английский критик Эдмунд Госс выпустил мемуары «Отец и сын»[9]. Его отец, известный натуралист Филип Генри Госс, принадлежал к строгой протестантской общине Плимутских братьев и считал Рождество языческим праздником. Однажды слуги тайком испекли рождественский пудинг, и восьмилетний Эдмунд попробовал кусочек. Потом, рыдая, вбежал к отцу в кабинет с признанием, что вкусил идоложертвенного. Отец схватил остатки пудинга, бегом вынес их во двор и швырнул в мусорную кучу. Сын запомнил это на всю жизнь. Весь его дальнейший путь — к поэзии, к театру, к светской литературе — был медленным уходом из отцовского мира.
Полвека спустя тот же конфликт вышел на экран. В фильме Николаса Рэя «Бунтарь без причины» 1955 года Джеймс Дин играет подростка Джима Старка, мечущегося между слабым отцом и властной матерью. Отец в одной из сцен появляется в кухонном фартуке с оборками, и сын смотрит на него с отчаянием. А сам Джим носит белую футболку, джинсы и ярко-красную куртку. Дин погиб в автокатастрофе за месяц до выхода фильма, и эта красная куртка стала одной из самых узнаваемых вещей в истории подросткового бунта.
В 1970 году американский антрополог Маргарет Мид, наблюдая молодёжные бунты шестидесятых, предложила различать три типа культур[10]. В постфигуративной культуре дети учатся у старших, и будущее повторяет прошлое. В кофигуративной — учатся главным образом у сверстников. А в префигуративной, которая, по мысли Мид, рождалась на её глазах, старшие вынуждены учиться у младших, потому что мир меняется быстрее, чем передаётся опыт. В такой культуре конфликт отцов и детей меняет знак: вчерашний бунт подростка оказывается завтрашней нормой для всех.
Ещё раньше, в 1928 году, немецкий социолог Карл Мангейм описал поколение как группу людей, переживших в юности одни и те же события[11]. Не возраст сам по себе делает поколение, а общий опыт, полученный в годы, когда взгляд на мир только складывается. Поэтому каждое поколение приходит в семью со своей эстетикой, и семья становится местом встречи двух эпох под одной крышей.
Семья, однако, не только поле боя. Иногда она оказывается союзником. В декабре 1965 года несколько школьников из американского города Де-Мойн пришли на занятия с чёрными нарукавными повязками в знак протеста против войны во Вьетнаме. Их отстранили от уроков. Семьи школьников подали в суд, и в 1969 году Верховный суд США в деле «Тинкер против школьного округа Де-Мойна» встал на сторону детей[12]. Суд признал повязку формой высказывания и постановил, что ученики, входя в школу, не теряют конституционного права на свободу слова. Полоска чёрной ткани стала одной из самых известных деталей одежды в истории американского права.
Здесь видна та же логика, что и у школьных ворот во Франции, только с обратным исходом. Ребёнок, семья и государство спорят о куске ткани. И каждый понимает, что спорят они вовсе не о ткани.
Бунт наоборот
Как взбунтоваться против родителей, которые сами были бунтарями? Американское телевидение восьмидесятых ответило на этот вопрос комедией. В сериале «Семейные узы», шедшем на канале NBC с 1982 по 1989 год, бывшие хиппи Стивен и Элиз Китон растят детей в уютном либеральном доме. А их старший сын Алекс, которого играл Майкл Дж. Фокс, носит костюм и галстук, читает деловую прессу, восхищается Рейганом и мечтает о карьере финансиста. Чтобы отличаться от родителей с их джинсами и гитарой, ему пришлось стать консерватором.
Комедия держалась на простом наблюдении, знакомом любому семейному психотерапевту. Бунт определяется не содержанием, а направлением. Подросток отталкивается от той нормы, которую видит дома, какой бы она ни была. В строгой семье бунтом станут рваные джинсы. В семье бывших панков бунтом может стать безупречная рубашка.
Особенно отчётливо это видно там, где норма дома сильна и видима. В Израиле есть понятие «йоцим бе-шеэла» — «вышедшие с вопросом». Так называют людей, оставивших ультраортодоксальную общину. Организация «Гилель», основанная в 1991 году, помогает им обустроиться в светском мире. По словам её руководителя в репортаже «Голоса Америки», за год, предшествовавший интервью, общину покинули около трёх тысяч молодых людей[13]. Многие из них после ухода фактически теряют связь с семьёй.
И вот что показательно: одним из первых знаков перемены оказывается одежда. Ультраортодоксальная община узнаётся по костюму издалека: чёрные пиджаки и шляпы мужчин, закрытые платья женщин, пейсы, головные уборы. Уйти из общины значит прежде всего переодеться. В центрах «Гилеля» для новичков держат вешалки со светской одеждой[14]. Журналисты, писавшие о таких молодых людях, рассказывают и обратные детали: человек, выросший в общине, мог никогда в жизни не покупать себе одежду сам. А попав в свой прежний квартал, иной из ушедших снова надевает кипу, словно всё ещё боится, что его выгонят[15].
Существует и движение в противоположную сторону. «Хозрим бе-тшува», «возвращающиеся с покаянием», — светские израильтяне, приходящие к ортодоксальному образу жизни. Для подростка из светской семьи чёрная шляпа может быть таким же вызовом родителям, как для ребёнка из общины — джинсы. Направление снова важнее содержания.
Для Матрицы это наблюдение принципиально. Бунт нельзя определить по внешнему виду, не зная, от какой нормы он отталкивается. Чтобы понять отклонение, нужно сначала понять дом, из которого человек вышел.
Принц в изгнании
До сих пор мы говорили о семье, которая передаёт ребёнку нормы своей страны. Но что происходит, когда семья переезжает в другую страну, а нормы остаются прежними?
Миграция — одно из самых тяжёлых испытаний для психики взрослого человека. Испанский психиатр Хосеба Ашотеги описал хронический стресс мигранта, назвав его «синдромом Улисса»: одиночество вдали от близких, борьба за выживание, страх, ощущение провала[16]. Американский психоаналитик Салман Ахтар писал о ностальгии иммигранта, о том, как человек идеализирует покинутую родину, защищаясь от боли настоящего[17]. Но в моей клинической практике я раз за разом встречаю ещё один вариант этой боли. Я называю его синдромом «принца в изгнании».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

