Читать книгу Право на странность (Петр Сойфер) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Право на странность
Право на странность
Оценить:

4

Полная версия:

Право на странность

В 1995 году американские психологи Рой Баумайстер и Марк Лири собрали доказательства того, что потребность принадлежать к группе — одна из базовых потребностей человека, сравнимая с голодом[11]. А в 2003 году Наоми Айзенбергер с коллегами показала, где эта потребность живёт в мозге[12]. Испытуемый в томографе играл в простую компьютерную игру «Кибербол»: три фигурки перебрасывают друг другу мяч. Через несколько бросков два других игрока, на самом деле программа, переставали отдавать ему мяч. Только и всего: игрушечное исключение незнакомыми людьми. Но у исключённого активировалась передняя поясная кора — та же область, что участвует в переживании физической боли. Чем сильнее она возбуждалась, тем больнее, по словам испытуемых, им было. Метафора «душевной боли» оказалась почти буквальной.

Другой американский нейробиолог, Грегори Бернс, в 2005 году повторил опыт Аша внутри томографа[13]. Испытуемые сравнивали трёхмерные фигуры, а подставная группа иногда давала неверный ответ. Когда человек уступал группе, изменялась активность в зрительных и теменных областях, отвечающих за само восприятие. Группа, похоже, меняла не только ответ, но и то, что человек видел. А когда испытуемый всё же держался своего мнения, активировалась миндалина, один из центров тревоги. Независимость имела эмоциональную цену, и мозг её честно выставлял.

В Японии есть пословица: «Торчащий гвоздь забивают». Её знает каждый японский школьник, и мы ещё встретимся с ней в главах о Харадзюку. Но пословица говорит только о молотке. Опыты Айзенбергер и Бернса говорят о большем: гвоздь заранее чувствует удар и часто сам уходит в доску.

В Матрице семи осей этот механизм описывает ось «Страх и угроза». Страх изгнания — один из древнейших страхов человека, и он работает в паре с седьмой осью, «Качеством референтных групп». Чем важнее для человека группа и чем меньше у него других опор, тем легче ему отказаться от собственного галстука. Психотерапевты хорошо знают обратную сторону этой закономерности. Человек, нашедший хотя бы одну поддерживающую группу, становится заметно смелее и в остальной жизни. Как испытуемый Аша, которому достался союзник.

Голод по другим

Страх изгнания так силён потому, что у него есть изнанка: голод по другим людям. Этот голод можно измерить почти так же точно, как голод по еде.

В конце пятидесятых американский психолог Гарри Харлоу провёл опыты, ставшие хрестоматийными и сегодня кажущиеся жестокими[14]. Детёнышей макак-резусов отнимали от матерей и помещали в клетку с двумя «суррогатами». Один был сделан из проволоки и снабжён бутылочкой с молоком. Другой был обтянут мягкой тканью, но молока не давал. Логика того времени утверждала, что привязанность вырастает из кормления. Детёныши опровергли её за несколько дней. Они подбегали к проволочной матери поесть и тут же возвращались к тканевой. При испуге бросались именно к ней.

Дальше Харлоу пошёл туда, куда сегодня не пустил бы ни один этический комитет. Детёнышей растили в полной социальной изоляции, по полгода и дольше[15]. Оказавшись среди сородичей, детёныши раскачивались, обнимали сами себя, забивались в угол. Играть они не умели, чужих сигналов не понимали, а став взрослыми, нередко жестоко обращались с собственными детёнышами. Еды, воды и тепла им хватало. Не хватало других.

У людей этот голод утоляется иначе, чем у обезьян, и здесь начинается история, важная для нашей книги. Британский антрополог Робин Данбар заметил, что шимпанзе поддерживают связи грумингом: часами перебирают друг другу шерсть[16]. Но груминг работает только один на один. Человеческие группы крупнее. Данбар подсчитал: чтобы поддерживать их обезьяньим способом, людям пришлось бы тратить на груминг почти половину светового дня. Значит, людям понадобился «груминг на расстоянии», способ связывать многих сразу. Данбар называет смех, совместную трапезу и прежде всего общий ритм: пение, танец, движение в такт.

В 2015 году его сотрудники Бронвин Тарр, Жак Лоне и коллеги проверили эту идею[17]. Участники танцевали, одни синхронно, другие вразнобой, с большой или малой нагрузкой. До и после танца измеряли болевой порог, косвенный признак выброса эндорфинов. Нагрузка повышала порог, как и ожидалось. Но синхронность давала собственную прибавку, независимо от нагрузки. Люди, двигавшиеся в такт, к тому же сильнее ощущали близость к партнёрам по танцу. Ещё раньше, в 2009 году, Скотт Вилтермут и Чип Хит из Стэнфорда показали, что после совместного пения или ходьбы в ногу люди охотнее жертвуют личной выгодой ради группы[18].

Общий ритм — древнейший клей человеческого сообщества. Антрополог Виктор Тёрнер называл переживание, возникающее в ритуале, communitas: чувство единства, растворяющее границы и роли[19]. Для изгнанника, для подростка, оставшегося вне круга, это переживание — именно то, чего ему мучительно не хватает.

Но у клея есть и другое применение. Любая власть рано или поздно обнаруживает, что синхронность можно поставить на службу. Строевой шаг, парад, гимн, который не слушают, а поют все вместе, массовые физкультурные праздники. В Пхеньяне на стадионе «Первое мая» годами проходили массовые игры «Ариран», где десятки тысяч человек двигались как единый организм, а школьники на трибунах складывали из цветных листов гигантские картины. В 2007 году Книга рекордов Гиннесса признала это зрелище крупнейшим гимнастическим представлением в мире. Здесь «груминг на расстоянии» превращается в дрессировку на расстоянии.

Скотт Вилтермут проверил и эту сторону в 2012 году[20]. Участники сначала шли или двигались синхронно с экспериментатором, а потом получали странное задание: бросать живых насекомых в устройство, похожее на мясорубку. На деле насекомые не погибали, но испытуемые этого не знали. Те, кто перед этим двигался в такт, выполняли приказ охотнее. Синхронность сплачивает, но она же делает послушнее.

Психотерапевтам знакома и обратная, тихая сторона голода. Женщина сорока лет, назову её Н., пришла с жалобой на «невидимость» в любой группе: на работе, в семье, среди друзей. Спорт давался ей тяжело, на праздниках она сидела в стороне, любая общая затея вызывала тревогу. Всю жизнь она искала принадлежности через слова, и слов всегда не хватало. В группе двигательной терапии, после нескольких занятий, она впервые описала чувство, что её «наконец-то увидели — без слов»[21].

В этой истории сходятся две оси Матрицы. Ось «Привязанность» говорит о силе голода. Ось «Качество референтных групп» говорит о том, чем его утоляют. Эмпатическая группа даёт принадлежность через признание. Патогенная даёт её через страх, иерархию и исключение других. Подросток в классе, призывник на плацу, участник массовых игр и девушка в лолита-платье на мосту в Харадзюку утоляют один и тот же голод. Разница лишь в том, какая группа кормит их и какую цену за это требует.

Поездка в Абилин

Иногда конформизм не требует ни давления власти, ни большинства, уверенного в своей правоте. Достаточно того, что каждый ошибается насчёт остальных.

В 1974 году американский специалист по управлению Джерри Харви рассказал историю, ставшую классикой[22]. Жаркое июльское воскресенье в маленьком техасском городке Коулмен. Семья сидит на веранде и играет в домино. Тесть вдруг предлагает съездить пообедать в Абилин, за восемьдесят с лишним километров. Жена Харви говорит, что это прекрасная мысль. Сам Харви, не желая портить компанию, соглашается. Тёща отвечает, что давно мечтала там побывать. Все садятся в машину без кондиционера и едут по пыли в сорокаградусную жару. Обед оказывается плохим. Через четыре часа семья возвращается домой, измученная и молчаливая.

И тут кто-то из вежливости говорит, что поездка была чудесной. Тёща признаётся, что вообще-то предпочла бы остаться дома и поехала только потому, что все остальные так хотели. Харви говорит, что поехал ради других. Жена — тоже. А тесть объясняет, что предложил поездку лишь потому, что ему показалось, будто остальным скучно. Никто из четверых не хотел ехать в Абилин. Но все поехали.

Харви назвал это «парадоксом Абилина»: группа совершает действие, которого не хочет ни один из её членов, потому что каждый неверно представляет себе желания остальных. Социальные психологи описывают близкое явление термином «плюралистическое незнание». Люди про себя не согласны с нормой, но уверены, что согласны все остальные, и поэтому молчат.

Сколько серых галстуков в истории было надето ради поездки в Абилин? Мы привыкли думать, что униформу навязывает власть. Но часто её поддерживает и тихое взаимное непонимание. Каждый думает, что другим нравится серое, и выбирает серое, чтобы не выделяться. Норма держится не на убеждении, а на молчании. И, как в опыте Аша с союзником, разрушить её иногда может одна честная фраза: «А я, вообще-то, не хотел».

Анабиоз

Тихоходки — микроскопические существа длиной меньше миллиметра, живущие во мху и лишайниках. Когда мох высыхает, тихоходка втягивает лапки, теряет почти всю воду и сворачивается в бочонок. Обмен веществ в ней почти останавливается. В таком состоянии она годами переносит сушь, холод и жар, губительные для других живых существ. Это и есть анабиоз. Тихоходка в анабиозе не стареет, не растёт и не размножается. Она не живёт, она ждёт.

У позвоночных есть родственная стратегия — тоническая неподвижность. Когда бегство и борьба невозможны, животное замирает, обмякает и как будто умирает. Этот древний рефлекс описан у рыб, амфибий, рептилий, птиц и млекопитающих. Его смысл в одном послании хищнику: «меня здесь нет». Конформист, надевший серый галстук, делает в социальном мире почти то же самое. Он не борется и не бежит, он замирает и становится незаметным.

Общество полного конформизма похоже на тихоходку в бочонке. Оно устойчиво, предсказуемо и дёшево в управлении. В нём нет лишних трат на понимание непохожих. Но в нём нет и ответа на новое. Когда мир меняется, в анабиозной системе не оказывается никого, кто заранее попробовал другой путь. Нет «персистеров», нет устойчивого к болезни куста, нет союзника за столом Аша.

Противоположная крайность тоже губительна. Группа, где каждый тянет в свою сторону, не способна ни на охоту, ни на оборону, ни на собор, ни на симфонию. Человеку нужна и опора большинства, и право на отклонение. Зиммель называл это двумя желаниями моды, биологи — балансом между специализацией и разнообразием. Живая система держится на напряжении между ними.

И здесь становится видна роль власти. Предоставленные сами себе, люди находят этот баланс на ощупь: подражают и отличаются, ссорятся и мирятся с соседями. Власть вмешивается и сдвигает его в одну сторону. Ей выгодна плантация, а не лес. Она давит по оси «Нормы», объявляя отклонение пороком. Давит по оси «Статус», присваивая себе монополию на знаки превосходства. Давит по оси «Рутина», заполняя жизнь обязательными ритуалами. И пользуется осью «Страх и угроза», которую ей подарила эволюция: страх изгнания достаточно лишь слегка подогреть.

Но отклонение невозможно отменить окончательно. Как бактерии-персистеры, оно возникает снова и снова, без приказа и без плана. И почти всегда первым делом оно проявляется не в манифесте, а в форме: в длине волос, в цвете машины, в неправильно надетом платке. Что именно считать такой формой и почему власть так болезненно реагирует на неё, — об этом следующая глава.



Глава 2. Расширенное поле понятия «мода»

Ведь платье часто говорит о человеке.

— Уильям Шекспир, «Гамлет», акт I, сцена 3

Чистый лист

В советском анекдоте человек раздаёт на Красной площади листовки. Его хватают, листовки оказываются чистыми. «Что это значит?» — кричит милиционер. «А что писать? И так всё ясно».

В ноябре 2022 года анекдот стал явью. Двадцать четвёртого числа в Урумчи загорелся жилой дом, и по меньшей мере десять человек погибли. Многие в Китае считали, что выбраться жильцам помешали ковидные запреты. Через два дня студенты одного из университетов Нанкина вышли во двор кампуса с чистыми листами бумаги в руках. Ещё через день такие же листы подняли люди на Урумчийской улице Шанхая и на набережной реки Лянмахэ в Пекине. За неделю, по подсчётам австралийских исследователей, прошло 68 протестов в 31 городе[1]. Протест назвали «революцией А4», по формату обычной офисной бумаги.

На листах ничего не было написано. Именно поэтому их нельзя было ни процитировать, ни опровергнуть, ни вменить как лозунг. Пустой лист говорил ровно то, что каждый видящий в него вкладывал: всё, о чём нельзя сказать. Власти ответили так, как отвечают на высказывание. Участников вычисляли по камерам с распознаванием лиц и задерживали, иногда спустя недели. По сообщениям из Китая, в некоторых местах ограничили продажу бумаги формата А4. Тогда люди стали выходить с другими белыми предметами[2].

Двумя годами раньше похожая история случилась в Беларуси. После президентских выборов 9 августа 2020 года символом протеста стал бело-красно-белый флаг, восходящий к недолгой Белорусской народной республике 1918 года. Формально флаг не был запрещён. Но вскоре наказывать стали за само сочетание цветов. Двадцатилетнюю студентку-художницу Ангелину Сержан задержали в минском парке в январе 2021 года из-за белых носков с красной полосой[3]. Жительницу Гродно оштрафовали за бело-красные брюки. Ещё одну женщину наказали за полотенца, сушившиеся на балконе: суд счёл их «незарегистрированной символикой»[4].

Полотенце, носки, чистый лист. Ни в одном из этих предметов нет ни слова, и всё же власть читает их безошибочно. Чтобы понять, почему, нужно расширить само понятие моды.

Одежда, которая говорит

В 1937 году в Словакии вышла небольшая книга русского фольклориста Петра Богатырёва «Функции национального костюма в Моравской Словакии»[5]. Богатырёв, работавший рядом с Романом Якобсоном в Пражском лингвистическом кружке, смотрел на крестьянскую одежду так, как лингвист смотрит на язык. Богатырёв показал, что костюм в моравской деревне никогда не бывает просто одеждой. Костюм одновременно защищает от холода, украшает и сообщает, из какой ты деревни, богат ли ты, замужем ли, в трауре ли, идёшь ли на праздник. Девушку от замужней женщины отличали по головному убору раньше, чем по лицу. Каждый элемент костюма был знаком, и односельчане читали эти знаки без запинки.

Спустя сорок лет Юрий Лотман применил тот же взгляд к поведению. В статье «Декабрист в повседневной жизни» он показал, что будущих декабристов узнавали в обществе задолго до восстания: по манере говорить резко и прямо, по нарочитой серьёзности, по отказу от светских условностей[6]. Молодой человек, пришедший на бал и демонстративно не танцующий, сообщал о своих взглядах внятнее любой прокламации. Поведение становилось текстом, и современники умели его читать.

Французский семиотик Ролан Барт в книге «Система моды» 1967 года разобрал язык модных журналов[7]. Барта интересовало, как вещь превращается в значение: почему одна и та же юбка в одном сезоне «молодит», а в другом «старомодна». Смысл, по Барту, живёт не в ткани, а в системе различий. Знак означает что-то лишь потому, что отличается от соседних знаков.

Отсюда рабочее определение, которым мы будем пользоваться в этой книге. Мода — это любая разделяемая людьми и меняющаяся во времени форма, через которую человек или группа сообщает о принадлежности и об отличии. Под это определение подпадает костюм, но не только он. Под него подпадают фасад дома и ширина улицы, музыкальный лад и ритм, причёска и походка, манера писать картину и строить фразу. Везде, где есть общепринятая форма, возможно и отклонение от неё. А где возможно отклонение, власть видит угрозу.

Дом без бровей

Если костюм — одежда человека, то архитектура — одежда города. И город, как человек, может одеться вызывающе.

Вена, 1898 год. На краю Карлсплаца вырастает белое кубическое здание с золотым куполом из сплетённых металлических листьев. Венцы тут же прозвали его «кочаном капусты». Над входом золотыми буквами выведен девиз: «Каждому времени — своё искусство, искусству — свою свободу». Здание построили художники Венского сецессиона, отколовшиеся от официального Дома художников. Их выставочный павильон и был их манифестом: не в тексте, а в объёме, цвете и золоте.

Через десять с небольшим лет архитектор Адольф Лоос пошёл дальше. В лекции «Орнамент и преступление» он объявил украшательство пережитком, недостойным современного человека[8]. А в 1909 году получил заказ на Михаэлерплац, прямо напротив императорского дворца Хофбург: дом для портновской фирмы «Гольдман и Салач». Нижние этажи он облицевал дорогим мрамором, а верхние оставил гладкими и белыми: ни наличников, ни карнизов над окнами, ни лепнины. Город, привыкший к пышным фасадам, увидел в этом непристойность. Венцы прозвали постройку «домом без бровей». Стройку, начатую весной 1910 года, вскоре остановили. Лоосу пришлось пойти на уступку и повесить под окнами металлические цветочные ящики. По венскому преданию, император Франц Иосиф велел держать задёрнутыми шторы на окнах дворца, выходивших на этот дом.

Фасад, лишённый украшений, оказался таким же вызовом, как стиляга в узких брюках. Дом отказывался носить мундир, положенный зданию в имперской столице. И власть отреагировала по той же схеме: остановить, заставить «приодеться».

Современный пример жёстче. В 2008 году власти Шанхая пригласили китайского художника Ай Вэйвэя построить мастерскую в новом художественном квартале района Цзядин. Стройка шла с лета 2009-го до октября 2010 года. Но художник открыто критиковал власть, и едва мастерскую достроили, её объявили незаконной постройкой. В ответ Ай через Твиттер позвал всех желающих в ноябре на пир из десяти тысяч речных крабов. Сам он туда не попал: полиция держала его под домашним арестом в Пекине. Сотни людей приехали без него. По-китайски «речной краб» звучит почти как «гармония», официальное слово для цензуры. 11 января 2011 года мастерскую снесли за один день[9]. Здание исчезло, но пир из крабов остался в истории как ещё одно бессловесное высказывание.

Опасный лад

Платон в «Государстве» передаёт мнение музыкального теоретика Дамона: нигде не меняют музыкальных ладов, не затрагивая важнейших государственных законов[10]. Поэтому стражи идеального полиса должны прежде всего охранять музыку от новшеств. Две с половиной тысячи лет спустя эту мысль подтвердили на практике самые разные режимы.

Париж, 29 мая 1913 года. В новом Театре Елисейских Полей «Русские сезоны» Дягилева показывают премьеру «Весны священной» Игоря Стравинского в хореографии Нижинского. С первых тактов публика смеётся, свистит, спорит, и вскоре в зале начинается потасовка. Танцовщики едва слышат оркестр. Скандал вызвали не слова: в балете их нет. Возмущение вызвали сбитый ритм, диссонансы и угловатые, «неправильные» движения тел.

В Советском Союзе музыкальная форма стала политическим делом официально. В январе 1936 года, вскоре после того как Сталин побывал на опере Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», «Правда» напечатала редакционную статью «Сумбур вместо музыки». Композитора обвинили не в антисоветских идеях, а в «формализме»: в диссонансах, в нарочитой нескладице, в отказе от простой мелодии. В феврале 1948 года постановление ЦК об опере Мурадели «Великая дружба» распространило те же обвинения на Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна и других. Тем временем по стране гулял лозунг о джазе: «Сегодня ты играешь джаз, а завтра Родину продашь».

Современность и здесь даёт примеры не мягче. В Иране после 1979 года женщинам запрещено петь соло перед мужской аудиторией. В декабре 2024 года певица Парасту Ахмади спела концерт во дворе старого караван-сарая, без хиджаба, и показала его в прямой трансляции на YouTube. На следующий день судебная власть возбудила дело против неё и музыкантов. Позднее суд, по сообщениям, приговорил её и семерых участников к 74 ударам плетью каждого[11]. В конце июля 2023 года талибы сожгли в Герате конфискованные музыкальные инструменты, собранные в основном по свадебным залам. А закон «О распространении добродетели и предотвращении порока», обнародованный в августе 2024 года, объявил женский голос интимным и запретил женщинам петь, декламировать и читать вслух на людях[12].

Почему власть так боится звука? Музыка работает на оси «Рутина»: она задаёт ритм, а ритм организует тела, о чём мы говорили в первой главе. Тот, кто владеет ритмом, владеет и строем, и маршем, и праздником. Чужой ритм, синкопа, диссонанс, женский голос там, где положено молчать, — это перехват управления телами. Без единого слова.

Тело, холст, страница

Самый первый материал моды — само тело. Французский антрополог Марсель Мосс в 1934 году прочитал доклад «Техники тела»[13]. Мосс заметил, что даже ходьба, плавание, манера сидеть или держать руки не даны природой, а выучены в обществе. Однажды, лёжа в нью-йоркской больнице, он размышлял, где он видел такую походку, как у здешних медсестёр. И понял: в кино. А вернувшись в Париж, увидел, что французские девушки тоже начали ходить «по-американски». Голливуд менял походку быстрее любого указа.

Власть всегда понимала, что тело — поле для формы. В 1698 году Пётр I, вернувшись из Великого посольства, собственноручно обрезал бороды боярам. Позднее бороду обложили пошлиной, и плативший получал особый медный «бородовой знак». Через три с лишним века тот же закон талибов 2024 года потребовал обратного: мужчине запрещено брить бороду или подстригать её короче кулака. Направление менялось, принцип оставался прежним. Власть решала, каким должно быть лицо подданного.

Холст — следующий слой. В 1863 году парижский Салон, главная выставка Франции, отверг больше половины присланных работ. Недовольство было так велико, что Наполеон III разрешил показать отвергнутое в отдельных залах. Так возник «Салон отверженных». Главным скандалом стал «Завтрак на траве» Эдуарда Мане: обнажённая женщина в обществе одетых мужчин, написанная плоско, без положенной гладкости академической манеры. Публика смеялась, критики возмущались. Возмущала не только тема, но и сама манера письма. Через одиннадцать лет молодые художники, которых назовут импрессионистами, устроили собственную выставку. А ещё через полвека их картины висели в главных музеях мира. Классический путь от запрета к канону.

Наконец, страница. Роман Джеймса Джойса «Улисс» печатался частями в американском журнале «Литл ревью», и в 1921 году издателей осудили за непристойность. В США книгу не допускали до декабря 1933 года, когда судья Джон Вулси постановил, что роман не порнографичен. Скандал вызывали отдельные эпизоды, но ещё сильнее раздражала форма: поток сознания, разрушенная пунктуация, финальный монолог Молли Блум, где на десятках страниц почти нет знаков препинания. Читателя лишали привычного порядка. Позже советская критика назовёт такие вещи «формализмом» и будет бороться с ними так же, как с диссонансами Шостаковича.

Тело, холст, страница, фасад, лад. Во всех случаях власть реагирует не только на содержание, но и на форму. А часто именно на форму прежде всего.

Невербальный манифест

Почему же носки и чистый лист пугают власть порой сильнее, чем открытый текст? Причин по меньшей мере четыре.

Первая — скорость. В 1996 году французский нейробиолог Симон Торп с коллегами показал, что человек определяет, есть ли на фотографии животное, примерно за 150 миллисекунд[14]. Мозг схватывает общий смысл зрительной сцены раньше, чем глаз успеет прочитать хотя бы одно слово. Яркое пятно в серой толпе замечают все и сразу. Листовку нужно взять в руки, прочитать, понять. Носки читаются мгновенно.

Вторая — отсутствие предварительной цензуры. Текст можно остановить на пути к читателю: в редакции, в типографии, на сервере. Одежда, причёска, походка, полотенце на балконе выходят в публичное пространство напрямую. Цензор видит их тогда же, когда и все остальные, то есть слишком поздно.

Третья — неуловимость смысла. Лозунг можно процитировать в протоколе. А что вменить человеку с чистым листом? В чём обвинить женщину, сушащую полотенца? Носитель бессловесного знака всегда может сказать: это просто носки. Свои читают знак безошибочно, чужим трудно доказать, что он вообще что-то значит. Поэтому власть, стремясь наказать, вынуждена выглядеть смешно: судить полотенца, запрещать бумагу. И это само по себе подрывает её авторитет.

Четвёртая — цена. Израильский биолог Амоц Захави предложил в 1975 году «принцип гандикапа»[15]. Павлиний хвост мешает летать и привлекает хищников, но именно поэтому он честно сообщает о силе самца: слабый такой хвост не потянет. Опасная одежда работает так же. Человек, надевший бело-красные носки в Минске 2021 года, рискует пятнадцатью сутками. Значит, его сигнал дорог и потому надёжен. Свои понимают: на этого можно положиться.

Американский политолог Джеймс Скотт, с чьей книгой мы уже встречались, описал в другой работе, «Господство и искусство сопротивления», различие между «публичным» и «скрытым» сценарием[16]. Публично подчинённые говорят то, что хочет слышать власть. Между собой, на кухне, в песне, в анекдоте, они говорят иное. Мода — один из немногих способов вынести скрытый сценарий на улицу, не произнеся его вслух. Именно на этом пороге между кухней и площадью и рождается эстетический бунт.

bannerbanner