
Полная версия:
Под развалинами Помпеи. Т. 1
Вечером того же дня Ливия позвала ее к себе.
Стоя в tablinum[118] в ожидании своей госпожи, Фебе увидела тут же армянского купца, разбиравшего свои дорогие товары. С любопытством, естественным у молодой девушки, смотрела она на материи из тончайшего лаконийского пурпура, на ковры красивой работы, на сосуды с восточными маслами и эссенциями и на прочие редкости чужих стран.
Взглянув несколько раз на молодую невольницу, армянин, подойдя к ней, спросил ее таинственным шепотом:
– Не ты ли Фебе?
– Да, я.
– Эта записка к тебе и к твоей подруге. Не здесь ли Тикэ?
– Здесь.
– Спрячь поскорее, – быстро проговорил купец.
Он услышал шелест женского платья, приближавшийся к дверям. Молодая девушка сунула скрученную записку за пазуху, между indusiata vestis и subucula[119].
Мгновение спустя в комнату вошла Ливия Августа.
– Ты армянский купец? – обратилась она к мужчине.
– Так меня называют здесь, но я родом парфянин и зовусь Азинием Эпикадом. Недавно я прибыл с востока, и вот товары, которые ты желала видеть.
Ливия стала рассматривать товары и некоторые из них отложила в сторону.
– Вот это я беру, – сказала она купцу— Ступай к моему казначею, старому Амианту[120], он заплатит тебе, что следует.
Эпикад низко поклонился и ушел с остальными товарами, не показывая и вида, что заметил молодую невольницу, бывшую немой свидетельницей покупки, сделанной Ливией Августой.
Невольница почтительно стояла, ожидая услышать от своей госпожи причину, по которой она требовала ее к себе.
Ливия, взяв в руки золотое ожерелье и отдавая его невольнице, сказала:
– Возьми его, дитя, и храни на память обо мне.
Фебе, опустив голову, не решалась протянуть руки, будучи поражена такой щедростью своей госпожи.
– Бери его, девушка, – настаивала Ливия, – в минуту разлуки со мной пусть эта вещь будет знаком того расположения, какое я имела к тебе с той самой минуты, как ты вступила в дом Августа.
– О государыня! – воскликнула молодая девушка с искренней грустью. – Разве мне приходится расстаться с тобой?
– Да, Фебе, но на короткое время. Разве ты не пожелаешь услужить Ливии?
– О, разумеется; но оставить тебя…
– Выслушай. Я хочу доверить тебе одно дело, но такое, которое может быть доверено лишь сердцу, преданному мне…
Фебе слушала, вновь опустив голову.
– Я посылаю тебя на юг Италии, на берег того моря, который недалек от твоей Греции, куда ты скоро возвратишься свободной.
Улыбка сильной радости озарила лицо девушки.
– Но мне необходимо иметь доказательство твоей полной преданности ко мне. Ты останешься, сколько я захочу, у дочери твоего и моего государя, у Юлии в Реджио, и оттуда ты будешь сообщать мне все, что происходит в уме этой несчастной, принесшей много неудовольствия мне и отцу своему, но к которой мы желаем быть милостивы. В состоянии ли ты впредь выполнить такое поручение?
– Разве не тебе я принадлежу? – спросила почтительно Фебе. – Но я охотнее осталась бы в Риме, близ тебя, – добавила боязливо бедная девушка.
– Нет, я желаю, чтобы ты ехала, – заключила Ливия тоном, не допускавшим возражений. – Остальные приказания ты получишь перед своим отъездом.
И, не говоря более ни слова, Ливия, повернувшись к двери, вышла из комнаты.
Медленным шагом возвратилась Фебе в гинекей; рыдая, бросилась она в объятия Тикэ, поджидавшей ее тут.
– Что случилось с тобой, Фебе? – спросила Неволея.
Фебе передала ей подробно свой разговор с Ливией.
Расстроенные происшедшим, обе подруги в немой тоске обнимали друг друга. Первой пришла в себя дочь Леосфена. Как бы припомнив что-то, она ударила себя по лбу рукой и, засунув руку за пазуху, достала оттуда пергамент; подавая его Неволее, она сказала:
– Я забыла об этом; прочти.
Развернув пергамент, Неволея прочла:
«Сестрам Тикэ и Фебе.
Адрамитянин и навклер уже уехали: они клялись вернуться и во что бы то ни стало сделать вас свободными. Фебе так же любима, как Неволея. Не падайте духом и будьте терпеливы; любви все доступно. Я исполню, с помощью богов, обещание, данное мной навклеру».
– Это пишет Юлия, жена Луция Эмилия Павла, – сказала Неволея. – Она не подписала своего имени, но мне знаком ее почерк.
– Но ведь он не застанет уже меня в Риме! – воскликнула с отчаянием Фебе.
Пришла очередь Неволей утешать свою подругу. Неволея же была спокойна за свое будущее, надеясь не столько на обещания Юлии, сколько на предсказание Филезии, фессалийской пророчицы.
Глава двадцатая
Байя
Следуя совету Ургулании, Ливия просила Августа о покупке для нее Неволей, и Август, в душе своей благодарный Ливии за ее доброту к его дочери, выразившуюся, как ему казалось, в желании жены его подарить Юлии свою невольницу Фебе, не мог отказать ей в ее просьбе.
Позвав к себе, не теряя времени, Луция Эмилия Павла, Август высказал ему свое желание, равное приказанию, купить у него Неволею; хитрый муж младшей Юлии притворился, что готов угодить императору. Иначе он не мог поступить. Августу было известно его участие в одном из прежних заговоров, и если он не был наказан за это участие смертной казнью, то благодаря лишь своим родственным связям с императорским семейством. Своим отказом в настоящую минуту он не только напомнил бы Августу свои старые прегрешения против него, но и возбудил бы в нем новые подозрения к себе, а этого Луций Эмилий Павел, не чуждый нового заговора, более всего опасался. Поэтому, возвратившись домой, он немедленно приказал отвести Неволею к Ливии; к счастью его, Юлия в это время находилась в отсутствии и, следовательно, ничто не могло помещать ему поскорее исполнить желание Августа.
Действительно, узнав о случившемся, Юлия пришла в ярость; она стала бранить и укорять мужа, Ливию и самого Августа; хотела судом возвратить себе Неволею, основываясь на том, во-первых, что Неволея была уже предана ею Мунацию Фаусту, во-вторых, что Неволею, в сущности, нельзя было считать невольницей, так как она была похищена из свободного, благородного семейства силой, и к тому же пиратом, то есть человеком, находившимся вне закона. Но Луцию Эмилию Павлу нетрудно было успокоить жену свою, убедив ее, что возбуждение процесса на основании договора, заключенного ею с Мунацием Фаустом, может повести к открытию самого заговора или, по крайней мере, принудить отложить осуществление задуманного заговорщиками предприятия на неопределенное время. Что же касается свободного состояния девушки, то и оно не послужило бы ни к чему в процессе, так как она была продана правильным порядком Торанием, римским гражданином, и, наконец, им, Луцием, Симону Августу, и этот последний факт сам по себе был достаточен, чтобы считать вперед дело проигранным.
Еще более успокоительным образом повлияло на Юлию внимание Ливии, приславшей ей взамен Неволей своего анагноста Амианта, красивого и изящного юношу, к тому же отличного музыканта и певца.
Один лишь договор с Мунацием Фаустом беспокоил еще Юлию, но она надеялась со временем найти средство сделать Неволею свободной. Между тем, желая показать ей, что она продана без ее ведома, решилась написать к ней, а равно и к Фебе, о чем просил ее Тимен перед своим отъездом. А так как Азиний Эпикад еще оставался в Риме, – он должен был присоединиться к пирату вместе с Семпронием Гракхом, Луцием Виницием и Сальвидиеном Руфом, а с ними переговоры об их участии в реждийском предприятии еще не были окончены, – то Юлия избрала его для доставления Неволей и Фебе ее письма. В этом помог ей Фабий Максим, хотя и бывший на стороне собиравшихся освободить старшую Юлию, но не принимавший непосредственного участия в этом деле, чтобы иметь возможность, находясь близ Августа, следить за происками и интригами приверженцев Ливии и противников семейства Юлии. Он призвал армянского купца, то есть Азиния Эпикада, к жене своей Марции, которая, придя в восхищение от восточных товаров этого последнего, рассказала об их роскоши и великолепии Ливии Августе, возбудив и в ней желание приобрести что-нибудь от заезжего купца; таким образом он получил возможность быть в доме императрицы.
Вскоре после этого и Эпикад оставил Рим; вместе с ним уехали Семпроний Гракх с Сальвидиеном Руфом, а Виниций должен был ждать событий в Байе, куда отправлялся вслед за семейством Луция Эмилия Павла.
Ливия, со своей стороны, как будто торопила тайную работу заговорщиков. Между прочим, узнав, что Луций Эмилий Павел из желания рассеять свою жену, опечаленную потерей любимой невольницы, спешил отправить ее на купанье в Байю, которая в летнее время была популярна среди римского высшего общества, Ливия не только одобрила его намерение, но и позаботилась о том, чтобы спутником Юлии в этой поездке был друг ее дома, Публий Овидий Назон. «Луций Эмилий Павел, – говорила хитрая Ливия поэту, – по своим служебным обязанностям не может в настоящую минуту выехать из Рима, а молодой женщине ехать одной в такое место неловко; но ты доставил бы цезарю Августу большее удовольствие, если бы поехал в Байю вместе с Юлией и там оберегал бы ее от всяких неприятностей и опасностей».
Читатель увидит впоследствии, с какой целью заботилась о Юлии эта честная мать семейства. Но наш поэт, которого годы не могли сделать ни более дальновидным, ни менее легковерным, не догадывался о тайных замыслах супруги императора Августа, а, напротив, полагал, что она благоволит к нему более прежнего, так как еще недавно благодаря ей ему позволено было видеться с Коринной, которую он не переставал любить, а теперь она избирает его ментором внучки императора. При этом он в душе радовался, что, уезжая в Байю, будет находиться вблизи того места, где должно было осуществиться предприятие его друзей, о котором, как он думал, Ливии ничего не было известно.
Переберемся и мы вместе с красивой и капризной супругой Луция Эмилия Павла и Публием Овидием Назоном в живописную и привлекательную Байю.
Я говорю – привлекательную, заимствуя это выражение у Горация, поэта, самого точного в своих эпитетах и опытного любителя удовольствий Эпикура, по преимуществу находившего этот улыбающийся уголок у берегов Тирренского моря самым приятным в мире.
Трудно вообразить себе ту роскошь природы и то количество великолепных дворцов и вилл, которое украшало в то время это излюбленное Горацием место. Всеразрушающее время стерло с лица земли даже их развалины, а естественные катаклизмы сделали то, что там, где прежде был приют здоровья и веселья, теперь царствуют болезни и печаль.
Передам тут кое-что о древней Байе, бывшей тогда городом, со слов современных моей истории писателей.
Байя принадлежала к Кумской колонии. Помещаясь между Путеоли, нынешним Поццуоли, и Мазеном с одной стороны и будучи опоясана ярко-зелеными холмами с другой, отражаясь в водах великолепного и веселого залива, она вмещала в себе много роскошных и величественных вилл, между которыми находились также виллы великих завоевателей: Мария, Юлия Цезаря и Помпея, и особенно отличавшаяся своим великолепием вилла Пизона. В окрестностях Байи находилась знаменитая Академия, вилла, принадлежавшая Цицерону, вилла Лукулла в Путеоли, Лукринское озеро, славившееся своими вкусными зелеными устрицами, и Мизёнский мыс. В Байе были устроены целебные купальни; город был украшен фонтанами, рощами и прекрасными садами. Богатые римляне не находили лучшего места, как этот веселый, прелестный уголок, где они могли отдохнуть и душой и телом от шумной и заботливой жизни своей столицы; и поэтому они спешили сюда с наступлением жарких дней. Этим объясняется то большое количество вилл, притом построенных недалеко друг от друга, которое делало из Байи настоящий город; а чтобы польстить байским вилловладельцам, тогдашние писатели, и в том числе Страбон, сочиняли сказки о славном начале Байи, утверждая, что имя ее происходит от Байя, одного из товарищей знаменитого Улисса.
Римские матроны и вся изящная молодежь отправлялись сюда в марте месяце и проводили тут и весну и лето; первые, быть может, по набожному чувству к Юноне-Родительнице, имевшей тут свой храм, но вернее для купанья в целебных термах, что также нередко служило одним лишь предлогом перед снисходительными мужьями; главной же целью были удовольствия и любовные интриги; молодежь же отправлялась в Байю единственно для эротических наслаждений, и это прелестное место на короткое время сделалось театром распущенности и пороков, так как вслед за лицами высшего и богатого класса общества сюда явились драгоценнейшие и известнейшие куртизанки[121]. А за ними поспешили в Байю гладиаторы, истрионы[122] и бродячие комедианты, мимы и музыканты, певицы и танцовщицы.
Уже Цицерон, в своей речи в защиту Целия, имел право назвать Байю местом постыдным, где музыка и оргии составляли главное времяпрепровождение жившего там общества. Позднее стало еще хуже, и Сенека в письме к Луцилию называет Байю притоном пороков, где толпы пьяных бродят по морскому берегу и повсюду раздаются нескромные песни и речи; а в эпоху нашей истории Пропорций жаловался, что его Цинция находит удовольствие жить в Байе, где, по его мнению, нет места целомудрию и воды которой он называет «оскверненными развратом».
Каким же образом Ливия, славившаяся строгой нравственностью и дорожившая этой славой, особенно в мнении своего мужа, могла одобрить намерение его внучки ехать в такое опасное место? И почему Август, гордившийся своим строгим надзором за нравственным поведением членов своего семейства, не воспользовался в данном случае своим авторитетом, чтобы запретить Юлии, ветреность которой, между прочим, ему была хорошо известна, такого рода поездку? Предшествовавшие события отвечают нам на этот вопрос. Ливии было нужно толкать Юлию на тот скользкий путь, на котором погибла дочь Августа, и у нее достало хитрости уговорить своего мужа не препятствовать внучке ехать в Вайю. Первая мысль об этой поездке принадлежала самой же Ливии, передавшей ее так хитро ветреной жене Луция Эмилия Павла, что последней казалось, будто бы желание ехать на купанье в Байю родилось в ней самой без постороннего совета. Своего же мужа, Августа, коварная женщина успокоила тем соображением, что, живя в Байе на императорской вилле, Юлия не может подвергнуться никаким опасностям, имея ментором такого разумного и опытного человека, как Овидий Назон, и, кроме того, удерживаемая страхом причинить своим поведением какую-либо неприятность своему деду. Замечу тут, что решительная Ливия не останавливалась ни перед каким средством, чтобы осуществить раз задуманное ею.
Таким образом Юлия переехала в Байю. Ее приветствовало там все население, считая ее приезд благословением богов, так как со смерти Клавдия Марцелла и, еще более, с того времени, когда Август, перестав по совету своего медика Антония Музы лечиться теплыми водами, излечился холодными, – о чем расскажу подробнее в одной из следующих глав, – байские термы стали менее посещаться римской аристократией, отчего местное байское население, разумеется, много теряло. Теперь же, когда распространился слух, что прелестная внучка Августа, Юлия, намерена ехать на теплые байские воды, последние вновь вошли в моду; и прежде нежели Юлия появилась в Байе, там поселились римская золотая молодежь и многие патриции со своими семействами. Вот почему байские жители праздновали прибытие Юлии как великое и счастливое для них событие.
Как супруга важного сановника, Юлия тотчас же сделалась предметом общего уважения и лести со стороны придворных и римских матрон, собравшихся в Байе.
Будучи умной, образованной и любезной, Юлия давала тон всему обществу, и все спешили подражать ей. В кругу высшего класса ею назначалось время завтрака, обеда и ужина, купанья и прогулок в горах и у берега моря, музыкальных концертов и ночных пиров; казалась, что она ввела повсюду новую жизнь.
Отдавшись разнообразным развлечениям, ветреная внучка Августа почти забыла свою бедную Тикэ, чему много способствовал и красивый юноша Амиант, скоро вошедший в милость своей новой госпожи. Нежные песни Неволей были заменены им воинственными строфами Гомера, и эта перемена среди новой обстановки и лиц понравилась Юлии. Надобно заметить, что эта женщина представляла собой смесь женственного и мужественного, доброго и злого, отличалась впечатлительностью и находила удовольствие в жизни, полной противоположных ощущений.
Овидий, со своей стороны, также отдался развлечениям праздной жизни. Его легкая и сладострастная муза особенно нравилась тому обществу, среди которого он находился в это время; никогда еще он не возбуждал такого энтузиазма и, увлеченный хвалой и триумфами, он не думал о тяжелой ответственности, принятой им на себя в качестве ментора прелестной жены Луция Эмилия Павла.
В Байе встречаем мы еще одного из наших знакомых, о котором не можем умолчать. Это Луций Виниций. Приехав на байские воды, он поселился в маленьком, но удобном и красивом домике, стоявшем на возвышенном берегу, напротив Путеоли, не далее как в одной стадии[123] от виллы, принадлежавшей когда-то Юлию Цезарю, которую занимала на этот раз младшая Юлия. Нам известно, между прочим, что не интерес, принимаемый Виницием в заговоре, а совершенно иного рода надежды влекли его к Юлии и делали его одним из самых усердных посетителей. Да и посторонним нетрудно было заметить то предпочтение, какое оказывала Юлия Виницию перед прочими своими поклонниками.
Молодой римлянин полюбил Юлию еще в Риме, и любовь заставила его последовать за ней в Байю, воздух которой, казалось, создан был для страсти. Здесь он надеялся быть более счастливым, нежели в столице, где общественный голос хотя и считал его любовником Юлии, но на самом деле он им не был. В Байе, действительно, капризная красавица стала благосклоннее к своему неизменному обожателю; но я не стану утверждать, что она питала к нему такую же пламенную страсть, какую он питал к ней; равным образом, не скажу, прошла ли в ней любовь к Децию Силану, который пользовался ее взаимностью в Риме. Она была окружена слишком большим числом поклонников, чтобы можно было предполагать, будто ее глаза и сердце могли довольствоваться только одним из них; слишком много развлечений встречала она на каждом шагу, чтобы, при своем ветреном характере, остаться верной только что родившемуся чувству, да и то вследствие минутной экзальтации. Как бы то ни было, к Виницию, которого она считала участником в заговоре в пользу ее матери, она должна была быть снисходительнее, чем к другим, и он имел к ней доступ и в такое время, когда двери ее дома были закрыты для других ее знакомых.
В таких-то отношениях находился к Юлии Виниций, постоянно убаюкиваемый сладкой надеждой, которую мог уничтожить всякий пустяк, когда в Байе неожиданно для всех пронесся слух, что он куда-то исчез. В течение нескольких дней никто не мог узнать причины его исчезновения. Все останавливались на той мысли, что Виниций, видя безнадежность своих ухаживаний за женой Луция Эмилия Павла, бежал из Байи от стыда. Ни Юлия, ни Овидий не старались опровергнуть это предположение; они предпочитали молчать, так как в противном случае им приходилось бы или лгать, или дать повод к опасным для них комментариям.
Уже Луций Пизон, богатый владелец соседней виллы и безжалостный кредитор гордой фаворитки Ливии Августы, не пропускавший, живя в Байе, ни одного вечера, чтобы не поухаживать за внучкой императора, стал подмечать, как ему казалось, таинственные улыбки и взгляды между поэтом и Юлией, свидетельствовавшие, по его мнению, о том, что им известна причина исчезновения Виниция, занимавшая праздное общество, собравшееся в Байе и старавшееся вызвать на нескромность Юлию или поэта, чтобы удовлетворить свое любопытство.
Стоял полдень жаркого августовского дня, когда Юлия, занимая своих гостей, наполнявших ее прохладное ксисто, – род галереи, – и боясь расспросов о Виниции, воспользовалась слухами, ходившими в Байе о странном событии, в котором главными действующими лицами были какой-то мальчик и дельфин, и обратилась к одному из гостей со следующим вопросом:
– Так как ты здесь, Альфий, то не желаешь ли ты рассказать нам историю о сыне лукринского рыболова, которая занимает собой сегодня всю Байю?
– Отчего же нет, божественная Юлия, – отвечал Альфий, – тем более в настоящую минуту, когда эта история закончилась новым несчастьем, которое покажется тебе невероятным.
– Рассказывай, – сказала Юлия, а за ней и прочие присутствовавшие, тотчас же окружившие Альфия, который начал так:
– Ведь вы все знаете о любопытном, в высшей степени, факте привязанности дельфина к сыну рыболова, не правда ли? – спросил сперва в виде предисловия Альфий своих слушателей.
– Я не знаю об этом ничего, – отвечал молодой человек, только в тот день прибывший из Рима.
– Нет, мы этого не знаем, – сказал в свою очередь другой молодой патриций, приехавший в Байю вместе с первым.
– Когда так, то я вам скажу, что этот факт казался бы невероятным, если бы Флавиан и я не видели его собственными глазами несколько дней перед тем, как ты, божественная Юлия, осчастливила байские берега своим присутствием.
Неизвестно, каким путем в находящееся отсюда недалеко Лукринское озеро зашел из моря резвый дельфин. Требий, сын Эльвия – бедного рыбака, имеющего свою хижину у берега этого залива и которого каждый день можно видеть толкающим свою лодку в воду и закидывающим там свои сети, – выходя по утрам из родительского дома в Путеоли, в находившуюся там школу, чтобы учиться, не знаю, у какого-то Орбилия[124], читать и писать, заметил однажды, что этот дельфин при его приближении высунул свою голову из воды и, одарив мальчика ласковым взглядом, плыл за ним вдоль берега до тех пор, пока он не отошел от озера. На другой день Требий, проходя у озера, взглянув на то место, где накануне увидел впервые дельфина, был поражен, найдя его вновь, очевидно, поджидавшим мальчика, так как едва последний приблизился к воде, дельфин начал кувыркаться, быстро нырять и вновь подниматься на поверхность, выпуская воду фонтаном из своих ноздрей; словом, животное хотело, несомненно, выразить этим свою радость при виде Требия. Требий же, наслаждаясь игрой дельфина, вынул из сумки, висевшей на его шее, ломоть хлеба, которым снабдил его отец, отправляя в школу, и стал бросать кусок за куском дельфину, не оставив себе ничего.
Требий продолжал каждое утро играть таким образом с дельфином, а тот в свою очередь провожал мальчика, пока тот шел вдоль берега озера, уплывая от берега лишь тогда, когда Требий исчезал в извилистых улицах Путеоли.
Таким образом, дружба их росла и наконец настолько укрепилась, что Требий, давший дельфину имя Симона, мог всякий раз вызвать его из озера; стоило лишь мальчику крикнуть: «Симон!» – и дельфин на этот зов спешил к берегу Однажды Требий в жаркое утро, идя босиком по лукринскому берегу в свою школу, остановившись на месте своего свидания с дельфином, когда последний появился у берега, пошел в воду и стал ласкать своего Симона, сложившего от удовольствия острые иглы своего хребта. Мальчик, заметив это, попытался сидеть верхом на дельфине, а последний не только не противился этому, но, очевидно, довольный своей ношей, ударил тихо своим плавником и поплыл вдоль берега до Путеоли, доставив своего всадника как раз к тому месту, где он привык расставаться с ним.
Можете представить себе, как понравилась мальчику такая прогулка; он попробовал совершить ее на другой день, а затем повторял ее ежедневно без всяких неприятных для себя приключений.
Многие из римлян, находившиеся в Байе, ходили к Лукринскому озеру, чтобы посмотреть на эту сцену, и она, действительно, заслуживала внимания, как необычайное явление. Услыхав об этом, я принял сперва все за сказку, но тем не менее, увлекаемый любопытством, я, в свою очередь, отправился к озеру вместе с несколькими из своих знакомых, не веривших, подобно мне, рассказам об удивительной прогулке мальчика по озеру.
– И что же, ты видел это? – спросила Юлия.
– Да, видел, к моему неописанному удивлению, все то, что передал вам теперь.
– Хотя подобная привязанность дельфинов и других рыб к людям представляет собой редкое, даже очень редкое явление, тем не менее я нисколько не сомневался бы в действительности виденного на Лукринском озере, – сказал тут Публий Овидий Назон. – Были мурены, – продолжал он, – которые позволяли матронам, кормившим их и игравшим с ними, надевать им на жабры кольца и прочие украшения; о дельфинах же известно, что они любят людское общество. Они, подобно верным друзьям, плывут следом за знакомыми им судами и даже различают голоса мореходов. Да, наконец, разве не известна всем история с Арионом и его дельфином? Я описал ее в одном из своих стихотворений.
– Проговори же нам, Овидий, проговори это стихотворение; ты, вероятно, помнишь его наизусть?
– Помню, прелестная Юлия.
– Начни же, а мы готовы слушать, – сказали хором все присутствовавшие.
И поэт, не ожидая дальнейших просьб, продекламировал то стихотворение, в котором, описав сперва очарование, производимое Арионом на людей и всю природу божественной игрой на лютне, рассказывает далее о том, как Арион, находясь однажды на пиратском судне, просил пиратов, решивших убить его, чтобы воспользоваться его сокровищами, позволить ему перед смертью сыграть что-нибудь на лютне. Получив на это их согласие, Арион украсил свою голову венком, нарядился в ярко-пурпурную тирийскую одежду и, взяв в руки лютню, ударил по ее струнам, аккомпанируя своей лебединой песне[125]. При первых звуках его сладкого голоса и лютни масса дельфинов окружила судно; а Арион, окончив пение, тотчас бросился в море и, поднятый дельфином, очарованным пением Ариона, был отнесен к Тенарскому мысу, в Лаконии, откуда Арион прибыл в Коринф к Периандру, который, услышав о случившемся с ним, немедленно послал своих людей в погоню за пиратами. Пойманные и привезенные к Периандру, разбойники были преданы казни; дельфин же за свой подвиг был помещен Юпитером на небо звездой, окруженной другими девятью звездами.