Читать книгу Под развалинами Помпеи. Т. 1 (Пьер-Амброзио Курти) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
bannerbanner
Под развалинами Помпеи. Т. 1
Под развалинами Помпеи. Т. 1Полная версия
Оценить:
Под развалинами Помпеи. Т. 1

3

Полная версия:

Под развалинами Помпеи. Т. 1

События, рассказанные мной в прежней главе, предшествовали седьмому числу июля 760 года от основания Рима, то есть как раз тому дню, когда римляне праздновали Ноны Капротины. Я поведу читателя на этот народный праздник древнего Рима, но прежде я попрошу его последовать за мной в самый город и удовлетворить свое любопытство, заглянув в дом какого-нибудь римского патриция.

В этот праздник с самого раннего утра во всех домах – жизнь и веселье. Горничные девушки всех разрядов заняты более обыкновенного своим туалетом, наряжаясь в платья и украшая себя драгоценными вещами своих хозяек; подобно последним, они выкупались в душистых ваннах, натерли свое тело дорогими маслами и разными косметиками, а кто желала, убрала свою голову косами черного сикамбрового цвета и осыпала волосы золотой пудрой. В данном случае римские матроны не только не умеряли желаний и капризов своих служанок, но, напротив, старались перещеголять одна другую в роскоши их нарядов, желая этим обратить на них внимание публики и чтобы в городе говорили потом: лучше всех были одеты девушки из дома Юлии, или Эмилии Клавдии, или Корнелии.

Каждая девушка спешила помочь другой надеть легкую тунику – tunica interior, – заменявшую нашу рубаху, затем тунику с длинными рукавами – tunica manuleata, – которую в ту эпоху роскоши римлянки заимствовали с Востока. Одевшись, они помогали друг другу украситься сережками, браслетами, фибулами дорогой работы и прочими принадлежностями женского туалета, носившими, как известно уже читателю, общее название mundus muliebris, то есть женский мир.

Девушки прислуживали одна другой, не обращая внимания на различие своего положения в доме: гардеробщицы прислуживали хранительницам драгоценных вещей, эти – заведовавшим косметическими предметами, а эти последние – кухаркам и судомойкам или гордой фаворитке своей госпожи. Повсюду слышались говор, восклицания удивления и благодарности, взрыв смеха и нетерпения, притворные угрозы уколоть головной иглой (acus comatoriae) обнаженные груди, или стегнуть бичом лорария, или схватить за косу и повиснуть на ней, как поступали нередко с девушками жестокие матроны. Словом, шумный говор и веселые шутки не прерывались во все время одевания, и это приготовление к празднику составляло для них, быть может, лучшую его часть.

Смех и шутки усиливались, когда, окончив свои туалеты, девушки-невольницы начали приветствовать одна другую именами своих хозяек, подражая им в поклонах и во всех телодвижениях; но смех переходил в гомерический хохот, когда какая-нибудь уродливая судомойка, еще накануне ходившая оборванной и засаленной, бралась копировать ту или другую известную матрону, выступая важной походкой и с гримасами на глупом лице!

В этот день, сбросив с себя серьезный и гордый вид, римские матроны охотно принимали участие в короткой комедии, игранной их девушками, забавлялись их шутками и весельем; и несомненно, что эти минуты были далеко не худшими в их однообразной жизни.

Вышеописанное происходило в то утро и в доме божественной Юлии, капризной дочери Марка Випсания Агриппы, сладострастной супруги Луция Эмилия Павла.

Из всех ее девушек одна Неволея пожелала остаться дома. Естественная гордость благородной милетской красавицы, еще недавно свободной и уверенной скоро сделаться вновь свободной, не дозволяла ей принять участие в празднике невольниц в качестве невольницы; и Юлия, обращавшаяся с ней как с любимой подругой, охотно согласилась на ее желание. Но Неволея находила удовольствие помогать прочим невольницам Юлии наряжаться на гулянье. Она застегивала пряжками их туники, привешивала им серьги, надевала на их руки браслеты, посыпала пудрой их волосы – словом, прислуживала им, как только могла.

Когда туалет девушек уже оканчивался, к ним явилась и сама Юлия. Она осмотрела их наряды и осталась довольна как изяществом последних, так и миловидностью самих невольниц, надеясь, что они будут лучшими на празднике. В эту минуту ее известили о приходе антеамбула[111], присланного к ней от Публия Овидия Назона с важным известием.

Взяв дощечки из рук принесшей их в комнату флабеллиферы[112], Юлия открыла их, прочла и возвратила служанке; затем, подойдя к Неволее, шепнула ей на ухо:

– Тикэ, иди и нарядись лучше всех: ты отправишься вместе со мной в храм Юноны-Капротины.

Молодая милетская девушка с удивлением устремила свои взоры на улыбавшуюся Юлию, как бы спрашивая ее о причине такого неожиданного приказания.

– Поспеши же, – повторила Юлия, продолжая улыбаться, – ведь с тобой иду и я. Оденься в тот самый наряд, в котором ты пела на купеческом судне гимн Афины-Паллады.

Неволея, радостно воскликнув, тотчас же исчезла, чтобы поскорее одеться. Вслед за ней ушла одеваться и Юлия.

Вскоре они возвратились в нарядных, праздничных костюмах. Не стану описывать в них двух наших красавиц: читателю уже знаком костюм милетской девушки, так как это был тот самый, в котором он видел ее во второй главе моего рассказа; известен ему и роскошный туалет римской матроны. Нежность и белизна шерсти и блеск пурпуровых краев длинной туники выделяли еще более изящество фигуры племянницы Августа. Юлия и Тикэ для окружавших их походили скорее на небожительниц, нежели на обыкновенных смертных. Прочие невольницы никогда не думали оспаривать у Неволей ее превосходства перед ними; и появление госпожи и ее любимицы произвело на них такое впечатление, что в гинекее моментально водворилось благоговейное молчание.

Обе красавицы невольно улыбнулись, заметив впечатление, произведенное ими на девушек.

– А нумийцы готовы? – спросила Юлия.

Нумийцы были мускулистые лектикарии, носившие на своих плечах носилки (lectica), и когда последняя была больших размеров, она была носима восемью лектикариями.

– Да, госпожа, – отвечали несколько девушек разом, – они уже ждут у порога дома.

– Большие ли носилки приготовлены?

– И большие и открытые.

Тогда Юлия и Неволея, сопровождаемые всеми невольницами, сошли вниз и в носилках, на подушки, затканные золотом, уселись.

Впереди носилок стояла толпа молодых невольников, долженствовавших предшествовать праздничному кортежу римской матроны; а по обеим сторонам носилок такие же молодые невольники – флабеллиферы – держали в руках веера из листьев лотоса и павлиньих перьев (habelli), которыми во время пути освежали воздух и защищали сидевших в носилках от солнечных лучей. Разодетые же невольницы, приняв горделивые позы и с лицами, сиявшими радостью, стали позади носилок. И когда составленный таким образом кортеж тронулся в путь, его повсюду встречали аплодисментами и прочими выражениями одобрения и громкими криками в честь племянницы императора.

В этот день все жители Рима спешили за город. Вдоль улицы, выходившей к храму Юноны-Капротины, с самого утра шли массы народа: местные граждане и иногородцы, свободные и невольники, солдаты и ремесленники, женщины и дети; а близ самого храма большая толпа элегантной молодежи поджидала прибытия дам высшего общества и их разряженных невольниц. Встречая их соответствовавшими дню приветствиями, молодые люди, как требовала того церемония, вручали каждой из них по ветке дикой смоковницы, получая в вознаграждение слово или улыбку благодарности.

В храме происходило священное служение: богине, спасшей Рим от врагов, приносилась благодарственная жертва, у алтарей курились фимиамы; авгуры произносили счастливые предсказания, между тем как певцы и музыканты исполняли гимн Юноне, в котором возносились к ней просьбы о покровительстве и о ниспослании счастья римским гражданам.

На обширном пространстве вокруг храма были настроены павильоны и разбиты палатки, под которыми находились столы, роскошно сервированные и охраняемые невольниками, поджидавшими своих хозяек. Немного далее стояли бараки для народа с вареным и жареным мясом, зеленью и фруктами; продавцы этих яств и разносчики лакомств выкрикивали тут свой товар; шуты и фокусники, balathrones, зазывали публику в свои балаганчики – словом, повсюду было движение, говор, песни и смех и все это, вместе взятое, представляло собой любопытное зрелище.

Самое интересное в этой праздничной картине и что особенно привлекало к себе внимание гуляющих – были столы, приготовленные для невольниц, которым в этот день прислуживали их госпожи.

Tresviri capitales со своими ликторами старались очищать место вокруг этих столов от теснившейся к ним толпы, пропуская лишь молодежь высших классов общества, которая, как мы видим это и в наши дни, считая себя выше закона и чиновников, особенно низших, не подчинялась добровольно общим правилам, а делать им замечания низшие блюстители порядка не осмеливались.

Народ и особенно солдаты, находившиеся в толпе и привыкшие к лагерной дисциплине, роптали на такое потворство лицам привилегированных классов, выражая мнение, что эти-то лица и должны бы служить примером подчинения законам, но этот ропот оканчивался молчанием или ограничивался бесполезной досадой и завистливостью.

Наконец из храма вышли жрецы, совершавшие жертвоприношения, и прочие священнослужители вместе с публикой, бывшей в храме; это послужило знаком для невольниц занять свои места за приготовленными для них столами. Потрясая в воздухе ветвями смоковницы, старые и молодые, с детской игривостью и веселостью, побежали к павильонам, каждая к тому из них, на котором виднелись большими буквами фамилии ее господ.

Вблизи храма помещался павильон семейства Августа; тотчас же около него стоял павильон семейства Луция Эмилия Павла, одинакового устройства с первым, в виде просторных палаток по образцу военных, укрепленных на верхушке золотым орлом с распущенными крыльями.

С шумом и смехом занимали свои места невольницы; когда они уселись, Неволея, стоявшая во втором павильоне рядом с Юлией, позади сидевших за столом, как будто и она была не невольницей, а госпожой, инстинктивно повернулась лицом к первому павильону, и в ту же минуту глаза ее заблистали, и она побежала броситься в объятия молодой девушки-невольницы, находившейся в павильоне Августа и глядевшей на Неволею взором, в котором отражались и удивление и сомнение.

Молодые невольницы-красавицы долго простояли, обнимая друг друга.

– Ты ли это, моя Тикэ? – проговорила, наконец, невольница Ливии Августы, поднимая белокурую голову Неволей, и, не ожидая ответа своей дорогой подруги, стала покрывать ее лицо поцелуями.

– Я, Фебе! – воскликнула Неволея, успокоившись немного от первого волнения. – Как благодарна я богам и Юноне-Капротине, давшей мне случай встретить тебя в день своего праздника!

– С какого времени ты в Риме? Как очутилась ты здесь? Кто привез тебя? Разве ты не невольница, подобно мне? Кто наряжает тебя так хорошо, что ты напоминаешь мне нашу богиню Венеру?

Все эти вопросы быстро вылетали один за другим из уст дочери Леосфена, очевидно желавшей разом узнать все, касающееся ее подруги.

– О Фебе, – отвечала дочь Тимагена, – и моя участь подобна твоей. Но судьба сжалилась надо мной, отдав меня в руки божественной Юлии, которая скоро подарит мне свободу[113] и я буду принадлежать любимому мне человеку.

– Значит, и ты любишь, Тикэ, как я, несчастная, люблю неблагодарного Тимена? А откуда он? Не из нашей ли родины?

– Нет, он римский гражданин, и когда он сделает меня своей и я стану полновластной распорядительницей своего имущества, то постараюсь освободить и тебя.

– Благодарю, благодарю тебя. О, какая ты великодушная! Я единственная причина твоего несчастья и твоих слез, а ты готова выкупить меня на свободу?

И Фебе вновь прижала Неволею к своей груди.

В ту минуту обе молодые гречанки забыли о празднике и о том, какую роль они на нем играли: голос племянницы императора напомнил им о действительности.

– Неволея, – спросила Юлия, подойдя к ним, – эта девушка, вероятно, твоя соотечественница?

– Да, моя добрая госпожа: это Фебе, дочь Леосфена, подруга моих детских лет.

– Разойдитесь, девушки: старая Ливия, твоя госпожа, Фебе, пристально и сурово глядит на тебя и поставит тебе в преступление любовь к кому-нибудь из принадлежащих моему дому.

– Не забудь меня, о Тикэ! – прошептала бедная Фебе.

– Никогда! – отвечала подруга.

С грустью пожав друг другу руку, они разошлись, и Неволея возвратилась в павильон Луция Эмилия Павла.

Как в этом павильоне, так и в прочих началось угощение невольниц, и римские матроны, следуя обычаю, налив из серебряных кувшинов – argentea epichysis[114] – вина в бокалы некоторым из своих фавориток, предоставили затем своим вольноотпущенницам прислуживать пировавшим невольницам.

Пир подходил к концу, когда Неволея услышала крик в павильоне семейства Августа. Взглянув туда, она догадалась, что это вскрикнула Фебе, лежавшая в ту минуту без чувств на земле, окруженная подбежавшими к ней прочими невольницами.

Неволея также хотела поспешить на помощь к своей подруге, как почувствовала, что кто-то удерживал ее за руку, и тут же услышала знакомый голос:

– Останься и не подвергай себя опасности.

Это был Мунаций Фауст. Молодая девушка, в свою очередь, едва не упала в обморок от такой неожиданной и радостной встречи; она нежно припала к помпейскому навклеру.

По прошествии нескольких минут она вновь посмотрела в ту сторону, откуда раздался крик Фебе, и новая нечаянность поразила ее, покрыв бледностью ее лицо.

– Тимен! – вскрикнула она.

Действительно, в нескольких шагах от павильона императора Августа стоял пират с бледным лицом и глазами, устремленными на лежавшую без чувств Фебе.

– Молчи, – быстро шепнул Неволее Мунаций Фауст, – никто не должен знать его имени. Не бойся, он из наших. До свидания!

Затем, отойдя поспешно от Неволен, навклер скрылся в толпе.

За ним последовал и Деций Силан, который также явился в павильон Луция Эмилия Павла, чтобы приветствовать Юлию.

Немного спустя наши друзья вместе с присоединившимся к ним пиратом входили в город.

Глава девятнадцатая

Дары Ливии

Читателю известно, что наши друзья, которых в последний раз мы видели отплывавшими из Адрамиты, находятся уже в Риме.

Они прибыли в Рим накануне праздника Юноны-Капротины и тотчас отправились к Овидию, жившему в то время в своем доме, находившемся близ Капитолия. Поэт, которого они застали у себя, очень обрадовался их скорому возвращению и вместе с тем рад был познакомиться с Тименом, легендарным пиратом греческих морей, слава о котором гремела и в Риме.

Овидий выслушал сперва их рассказ о приключениях, испытанных ими во время путешествия, и вслед за тем о том, каким образом решили они увезти дочь императора из Реджио. Тимен же сообщил ему, что свои корабли он оставил в опасном для мореходов порту Scylleum с тем намерением, чтобы лучше скрыть их от глаз неприятеля, так как даже римские либурны и большие триремы не решались заходить туда, боясь скал Сциллы[115] и Харибды, о которых рассказывались страшные сказки, но заключавшие в себе и некоторую долю правды. В заключение пират сказал, что к своим кораблям он возвратится через Реджио, где, как и в Риме, его никто не знает в лицо, и ему легко будет ознакомиться с местностью, окружающей жилище дочери императора, что необходимо для успешного исхода опасного предприятия.

Овидий, в свою очередь, рассказал о новом местопребывании Юлии; он описал скалу, на которой стоял дом, где жила она вместе со своими двумя служанками.

– Этот дом, – сказал Овидий, – недалеко от моря, но охраняется зоркой стражей и сильным отрядом солдат. Вам нужна чрезвычайная осторожность и вместе с тем необыкновенная смелость, так как в случае неуспеха вашего предприятия надзор за несчастной пленницей станет несравненно строже, и вместо ее освобождения мы окончательно отравим ей жизнь.

Все решили, что нельзя терять времени, да и пирату необходимо было поспешить к своим людям, которых он предупредил о дне своего возвращения. Чтобы не возбудить ничьего подозрения, Деций Силан, Авдазий и Тимен решились на следующий же день оставить Рим, взяв с собой самых преданных им людей; а Мунаций Фауст, выполнивший свое обязательство, имел право возвратиться по Тирренскому морю в Помпей с тем предметом, который по договору должен был служить ему платой за его последнее плавание. Сильно желая уехать поскорее домой вместе со своей Тикэ, он не мог, однако, исполнить этого желания немедленно: внутренний голос говорил ему, что нехорошо оставлять своих друзей, какими он уже считал Луция Авдазия, Деция Силана и пирата, в самую минуту опасности. Более опытный в торговле, нежели в военном деле и заговорах, он не чувствовал в себе никакой склонности к рискованным предприятиям такого рода, на какое решались его друзья; тем не менее он стыдился совершенно отказаться от участия в этом предприятии после того, как узнал о нем во всех подробностях из уст Деция Силана и после того, как присутствовал при обсуждениях способов его осуществления, причем своим молчанием как бы выразил свое согласие быть участником в заговоре.

Заметив, какая борьба происходила в душе навклера, Овидий сказал ему с участием:

– Тебе, о Мунаций, быть может, не будет слишком тяжело ждать еще несколько дней того, что следует тебе по договору Жена Луция Эмилия Павла отправляется в этом месяце в Байю на купанье; я, по желанию Августа, сопровождаю ее туда. Ты, вероятно, доставишь на своем судне наших друзей в то место, куда призывает их благородное дело; в проливе, у Тирренского моря, в условленный момент они могут сесть на эмиолию пирата, а ты на возвратном пути найдешь свою Тикэ в Байе.

Мунаций, которому казалось, что таким образом он мог помирить требования дружбы с сердечным влечением, согласился с поэтом, обещавшим ему тут же, что на следующий день он увидится с любимой им девушкой. Рано утром Овидий, действительно, послал те диптики – дощечки – в дом Луция Эмилия Павла, последствия которых мы уже видели.

После загородного праздника Овидий виделся с Юлией и сообщил ей как о своем свидании с Авдазием, Децием Силаном, Мунацием и пиратом, так и об их поездке на юг Италии. Юлия, выслушав поэта, заметила:

– Очень хорошо, что они выехали из Рима все разом: в настоящую минуту Ливия особенно подозрительна и от нее не скрылась, кажется, истинная причина обморока, которому так некстати подверглась ее невольница-гречанка.

Юлии была хорошо известна душа жестокой родственницы. Эта последняя, призвав к себе на другой день своего верного Процилла, сказала ему:

– Процилл, я опять нуждаюсь в твоей ловкости и хитрости; потрудись еще немного, и цезарь отпустит тебя на волю, а я обеспечу твою будущность.

Невольник отвесил глубокий поклон и в знак благоговения к своей госпоже приложил палец ко рту. Ливия продолжала:

– Я подарю тебя Агриппе…

Процилл поднял свою голову и, пораженный этими словами, казавшимися ему совершенно противоположными тем, которые предшествовали им, устремил свои глаза на госпожу; но она, как будто не замечая его удивления, продолжала не останавливаясь:

– Ты постараешься войти к нему в милость, приобрести его доверие, узнать его чувства и намерения и обо всем, равно как и о том, с кем ведет он знакомство и дружбу и как проводит время, сообщать мне своевременно.

– Я исполню желание моей госпожи.

– Агат Вай, мой тебелларий[116], будет приезжать туда за твоими письмами; ты можешь передавать их ему: он человек верный. Ты отправишься дня через два, вместе с моряками, которые уезжают на юг, как приписанные к мизенскому флоту.

Сказав это, императрица благосклонным знаком отпустила Процилла.

Немного спустя к Ливии явилась ее фаворитка, Ургулания. Известие об отъезде Процилла из Рима очень обрадовало Ургуланию, боявшуюся, с одной стороны, какой-нибудь дерзости от Процилла, с другой стороны – нескромности молодого римлянина, встретившего ее вместе с Проциллом накануне праздника Венеры. В данном случае, боязнь Ургулании была основательна: нет никакого сомнения, что, если бы до слуха Августа и Ливии дошло ее ночное свидание с Проциллом, они не простили бы ей так легко ее поведения, оскорблявшего и ее собственные достоинства, и честь и достоинство императорского двора, к которому она принадлежала; она не только лишилась бы их благосклонности, но подверглась бы еще и наказанию. Ливия особенно дорожила тем мнением, какое умела распространить о себе в народе, считавшем ее женщиной строгой нравственности, хотя на самом деле она не только смотрела сквозь пальцы на любовные интриги своего мужа, но, как утверждают некоторые, даже сама изыскивала средства, облегчавшие Августу достигать своих желаний по отношению к той или другой понравившейся ему красавице.

Тацит, свидетельствующий о ее общественных добродетелях, сделавших ее любезной народу, и о ее домовитости, не умалчивает и об упомянутых пятнах в ее частной жизни; таким потворством сладострастным наклонностям своего мужа хитрая женщина подчинила себе его волю.

Ливия рассказала Ургулании все, заинтересовавшее ее на празднике Юноны-Капротины, и, разумеется, не умолчала о встрече двух невольниц гречанок – Неволей и Фебе и об обмороке последней, давшем Ливии случай заметить каких-то личностей с подозрительной физиономией, переглядывавшихся друг с другом.

– Необходимо узнать, что это за люди и в каких отношениях находятся они к молодым гречанкам, – сказала в заключение своего рассказа Ливия.

– Ты не расспрашивала Фебе, божественная Августа? – спросила Ургулания.

– Да, но Фебе отвечала, что ей незнакомы те мужчины, которых она видела на празднике, и что обморок случился с ней от жары и вина, выпитого ею немного по просьбе ее подруг, но к которому она не привыкла на своей родине, где девушкам запрещено употребление вина.

– И ты удовлетворилась ее ответом?

– Разумеется, не удовлетворилась, но что мне оставалось делать?

– Подвергнуть ее пытке; мучения развязали бы ей язык. Ты можешь сделать это теперь.

– Нет, я не хочу этого делать; Фебе добра и предана мне; кроме того, ведь это были только мои подозрения. Но меня беспокоит то, что невольница Юлии так сильно привязана к моей Фебе. Последняя не скрыла от меня, что они всегда жили вместе, как две сестры, до тех пор, пока были похищены. О Тикэ она говорила мне как о девушке очень нравственной и чрезвычайно образованной.

– А мне пришла в голову одна мысль, – проговорила тут Ургулания.

– Какая?

– Не хочешь ли ты подарить своего Процилла Агриппе?

– Я об этом уже говорила тебе.

– В таком случае отчего не подарить Фебе старшей Юлии? Я думаю, что для тебя не будет бесполезным иметь при ней преданную тебе девушку, которая могла бы сообщать тебе обо всем, что происходит вокруг Юлии, в Реджио. Таким образом, ты знала бы ее надежды, ее образ жизни и знакомства, знала бы о том, не устраиваются ли заговоры в пользу ее освобождения, и так далее; словом, ты могла бы успокоить себя, разрешив все свои сомнения и подозрения.

– Правда, Юлия живет в Реджио жизнью более свободной, но она по-прежнему не может получать писем или видеться с кем бы то ни было без разрешения Августа.

– Но ведь при большой свободе легче обманывать свою стражу и обходить запрещения. Поверь мне, божественная Августа! Ты сделаешь хорошо, если подаришь Фебе реджийской пленнице.

– С моей стороны это будет большой щедростью: я дорожу Фебе, она образованна и хорошо знакома с любимым мной поэтом Гомером.

– Но Тикэ, венерея жены Луция Эмилия Павла, еще более образованна, как признается сама Фебе и как утверждают Юлия и Овидий.

– Что же ты хочешь посоветовать мне, Ургулания?

– А то, что, если ты пожелаешь, Август не откажется приобрести для тебя эту невольницу.

– Но если Юлия не согласится продать ее?

– А разве Август не полновластный государь? Можно поговорить с Луцием Эмилием Павлом; с ним легче будет условиться о цене.

– Мне в голову пришла другая мысль.

И Ливия от удовольствия ударила в ладоши. Ургулания устремила на нее вопросительный взор.

– Таким путем, – прошептала как бы про себя Ливия под влиянием озарившей ее мысли, – мои намерения могут быть вполне осуществлены. Я подслащу Юлии, – продолжала она громко, обращаясь к Ургулании, – горечь потери: взамен Тикэ я уступлю ей моего анагноста[117], Амианта.

– С таким же поручением, какое дано Проциллу?

– Разумеется, с таким же.

– О, божественная, ты обладаешь разумом богов!

Ливия, улыбаясь, пожала правую руку Ургулании, ненавидевшей семейство Марка Випсания Агриппы не менее самой Ливии.

На следующий день Неволея Тикэ была уже доставлена в гинекей Ливии Августы. Ургулания угадала душу Луция Эмилия Павла: соблазненный золотом, он, не посоветовавшись с женой, продал Августу любимую невольницу Юлии, и, прежде нежели Юлия узнала об этом, несчастная девушка находилась уже в руках Ливии.

Фебе обрадовалась этому событию и, полагая, что сами боги желали соединить ее с Неволеей, стала утешать свою подругу, плакавшую горькими слезами о разлуке с прежней, любившей ее, госпожой и потерявшую надежду на скорую свободу Но не прошло нескольких часов, как и сама Фебе должна была почувствовать нужду в утешении.

bannerbanner