
Полная версия:
Правек и другие времена
Иногда, делая вид, что спит, Михал смотрел из-под прикрытых век на жену, когда она стояла над люлькой и изучала ребенка. Она глядела на младенца бесстрастно и холодно, будто на вещь, на предмет, а не на человека. А тот, словно чувствуя этот взгляд, плакал еще громче, еще жалобнее. Что там творилось в головах матери и ребенка, Михал не знал, но однажды ночью Геновефа призналась ему шепотом:
– Это не наш ребенок. Это ребенок Колоски. Куцмерка сказала мне «дочка», я помню. Потом, наверное, что-то произошло, Колоска могла одурманить Куцмерку, потому что когда я проснулась, был уже сын.
Михал сел и зажег лампу. Он увидел мокрое от слез лицо жены.
– Геня, нельзя так думать. Это Изыдор, наш сын. Он на меня похож. Мы ведь хотели сына.
Что-то после этого короткого ночного разговора повисло в доме Небесских. Они оба теперь рассматривали ребенка. Михал искал сходств. Геновефа украдкой проверяла у сына пальцы, рассматривала кожу на спине, изучала форму ушей. И чем старше становился ребенок, тем больше она находила доказательств того, что он не их.
На первый день рождения у Изыдора не было еще ни одного зубика. Он едва сидел и подрос лишь чуть-чуть. Было видно, что весь его рост идет в голову: хоть личико и оставалось небольшим, голова Изыдора росла от линии бровей вдоль и поперек.
Весной тридцатого года они поехали с ним в Ташув, к доктору.
– Это может быть гидроцефалия, и ребенок, скорее всего, умрет. Тут ничем не поможешь.
Слова доктора послужили заклинанием, которое разбудило в Геновефе замороженную подозрениями любовь.
Геновефа полюбила Изыдора, как любят собаку или беспомощного увечного зверька. Это было чистейшее человеческое милосердие.
Время Помещика Попельского
У Помещика Попельского настали хорошие времена для бизнеса. Каждый год у него прибывал один рыбный пруд. Карпы в тех прудах были огромные и жирные. Они сами забирались в сети, когда для них приходило время. Помещик обожал гулять по дамбам, ходить по ним кругами, смотреть в воду, а потом в небо. Вода успокаивала его нервы, позволяла ему во всем этом уловить какой-то смысл. Чем больше воды, тем больше смысла. Для ума Помещика Попельского, занятого прудами, было много работы: нужно было планировать, анализировать, считать, придумывать, исхитряться. О прудах можно было думать постоянно, и тогда ум Помещика не соскальзывал в темные и холодные области, которые засасывали, словно болото.
Вечера Помещик посвящал семье. Его жена, худощавая и тонкая, словно аир, засыпала его градом проблем, мелких и неважных, как ему казалось. То с прислугой что-нибудь, то светский раут, то занятия детей, то автомобиль, то денежные неувязки, то приют… Она сидела с ним вечером в салоне и монотонным голосом заглушала музыку по радио. Раньше она иногда массировала ему плечи, и Помещик бывал счастлив. Теперь тонкие пальцы жены примерно раз в час переворачивали страницу книги, которую она читала уже год. Дети росли, и Помещик все меньше знал о них. Старшая дочь с пренебрежительно надутыми губами стесняла его своим присутствием, словно это была чужая и даже враждебная ему особа. Сын стал молчаливым и робким, он уже не садился к нему на колени, не дергал за усы. Самый младший сынок, любимчик и баловень, бывал непослушен, и у него случались приступы злости.
В тридцать первом году Попельские поехали с детьми в Италию. По возвращении из вояжа Помещик Попельский уже знал, что нашел свою страсть. В искусстве. Он начал собирать альбомы живописи, а потом все чаще бывал в Кракове, где покупал картины. Мало того, частенько он приглашал во дворец художников, вел с ними дискуссии и выпивал. А на рассвете отводил всю компанию к своим прудам и показывал оливковые тела огромных карпов.
На следующий год Помещик Попельский бурно влюбился в Марию Шер, молоденькую художницу из Кракова, представительницу футуризма. Как это бывает с внезапными влюбленностями, в его жизни начали появляться важные стечения обстоятельств, случайные общие знакомые и необходимость непредвиденных отъездов. Благодаря Марии Шер Помещик Попельский полюбил современное искусство. Любовница сама была подобна футуризму – полная энергии, шальная, хотя в определенных вопросах чертовски трезвая. Тело ее было словно статуя – твердое и гладкое. Светлые прядки волос приклеивались к ее лбу, когда она работала над огромным полотном. Она была противоположностью жены Помещика. Рядом с ней его жена напоминала классический пейзаж девятнадцатого века – гармоничный, полный мелких деталей и болезненно статичный.
На тридцать восьмом году жизни Помещик Попельский почувствовал, что открыл для себя секс. Это был секс дикий и безумный, как современное искусство, как Мария Шер. У кровати в мастерской стояло огромное зеркало, в котором отражалось превращение Марии Шер и Помещика Попельского в женщину и мужчину. Отражались всклокоченная постель, и бараньи шкуры, и перепачканные красками голые тела, и гримасы на лицах, и голые груди, и животы, и спины с полосками размазанной помады.
Когда Помещик Попельский на новом автомобиле возвращался из Кракова во дворец, он строил планы побега в Бразилию или Африку со своей Марией, но когда переступал порог дома, то радовался, что все на своих местах, стабильное, безопасное и надежное.
Через шесть месяцев безумств Мария Шер объявила Помещику, что уезжает в Америку. Она говорила, что там все новое, полное размаха и энергии. Что там можно творить собственную жизнь, точно футуристическое полотно. После ее отъезда Помещик Попельский заболел странной многосимптомной болезнью, которая для простоты была названа гидрартрозом, или водянкой сустава. Целый месяц он пролежал в постели, где спокойно мог предаваться своему страданию.
Он пролежал целый месяц, не столько из-за болей и слабости, сколько потому, что вернулось все, о чем он старался забыть в последние годы: что мир движется к концу, что действительность распадается, как трухлявое дерево, что материю изнутри подтачивает плесень, что все это происходит без малейшего смысла и ничего не значит. Тело Помещика капитулировало – оно также распадалось. Это произошло и с его волей. Время между принятием решений и началом действия раздувалось и становилось непреодолимым. Горло Помещика Попельского опухло, оно было точно заткнуто кляпом. Это значило, что он все еще жив, что в теле его все еще происходят какие-то процессы, течет кровь, бьется сердце. «Таки меня забрало», – думал Помещик и пытался из постели ухватиться за что-нибудь взглядом, но взгляд его стал липким, он перемещался по комнате, присаживаясь то на одно, то на другое, словно муха. Блямс! – присел на груде книг, которые Помещик велел принести себе, но так и не прочел. Блямс! – пузырек с лекарством. Блямс! – какое-то пятно на стене. Блямс! – облако за окном. Ему было мучительно смотреть в лица людей. Они казались ему слишком изменчивыми, слишком подвижными. Надо было становиться очень внимательным, чтобы в них смотреть, а у него не хватало сил на внимательность. Он отводил глаза.
У Помещика Попельского было непреодолимое и отвратительное ощущение, будто мир течет мимо, вместе со всем, что в нем есть хорошего и плохого. Любовь, секс, деньги, душевные порывы, дальние вояжи, красивые картины, мудрые книги, прекрасные люди – все это проходит где-то стороной. Время Помещика заканчивается. Тогда во внезапном отчаянии у него появлялось желание сорваться и нестись куда-то. Но куда, зачем? Он падал на подушки и давился невыплаканными слезами.
И снова весна принесла какую-то надежду на избавление. Когда он уже начал ходить – правда, с тросточкой, – то встал у воды на берегу своего любимого пруда и задал себе первый вопрос: «Откуда я пришел?» И поежился тревожно. «Откуда я взялся, где мои истоки?» Он вернулся домой и с трудом заставил себя читать. Об античности и доисторических временах, о раскопках и критской культуре, об антропологии и геральдике. Но все эти знания ни к чему не приводили, поэтому он задал себе второй вопрос: «А что вообще можно знать? И какова польза от добытого знания? И можно ли познать что-то до конца?» Он думал и думал, а по субботам дискутировал на эту тему с Пелским, который приезжал поиграть в бридж. Ничто не вытекало из этих дискуссий и размышлений. Со временем ему уже не хотелось даже открывать рта. Он знал, что скажет Пелский, и знал, что скажет сам. У него было ощущение, что говорят они все об одном и том же, повторяют свои реплики, словно играют роли, они, как мотыльки, приближаются к какой-то лампе, после чего ускользают от той очевидности, которая могла бы спалить их дотла. И тогда наконец он задал себе третий вопрос: «Как надо поступать, как жить, что делать, чего не делать?» Он прочитал «Государя» Макиавелли, книги Торо, Кропоткина, Котарбинского. Все лето он так много читал, что почти не выходил из своей комнаты. Обеспокоенная всем этим, Помещица Попельская подошла однажды вечером к его рабочему столу и сказала:
– Говорят, что тот раввин из Ешкотлей – целитель. Я была у него и попросила, чтобы он пришел к нам. Он согласился.
Помещик улыбнулся, обезоруженный наивностью жены.
Разговор вышел не таким, как он себе представлял. Вместе с раввином пришел молодой еврей, ибо раввин не говорил по-польски. У Помещика Попельского не было никакого желания откровенничать о своих душевных страданиях с этой странной парочкой. Поэтому он задал старцу три своих вопроса, хотя, по правде говоря, не рассчитывал на ответ. Молодой юноша с пейсами перевел прозрачные и гладкие польские предложения на путаный гортанный язык раввина. Раввин обескуражил Помещика.
– Ты собираешь вопросы. Это хорошо. У меня есть для твоей коллекции еще один, последний вопрос: «Куда мы идем? Что является целью времени?»
Раввин встал. На прощанье он культурным жестом подал Помещику руку. А уже у двери, выходя, произнес приглушенным голосом, и юноша перевел:
– Время некоторых племен близится к исполнению. Поэтому я дам тебе кое-что, оно теперь должно стать твоим.
Помещика позабавил этот таинственный тон и серьезность еврея. Впервые за много месяцев он с аппетитом съел ужин и начал подтрунивать над женой.
– Ты хватаешься за всякую ересь, чтобы вылечить меня от водянки. Видимо, лучшее лекарство от скопления жидкости – это старый еврей, который отвечает вопросом на вопрос.
На ужин был заливной карп.
На следующий день к Помещику пришел юноша с пейсами и принес довольно большой деревянный ящик. Помещик открыл его, заинтригованный. Внутри было несколько отделений. В одном лежала старая книга с латинским заголовком: «Ignis fatuus, или Поучительная игра для одного игрока».
В следующем отделении, выстланном бархатом, находилась восьмигранная игральная кость из карельской березы. На каждой грани было определенное количество очков, от одного до восьми. Помещик Попельский никогда не видел такой игральной кости. В остальных отделениях лежали миниатюрные латунные фигурки – изображения людей, животных и предметов. Снизу он нашел сложенный в несколько раз и стершийся на сгибах кусок ткани. Все более удивляясь этому диковинному подарку, Помещик раскладывал ткань на полу, пока она не заняла почти все свободное пространство между письменным столом и книжными полками. Это была какая-то игра, вроде настольной, в форме большого круглого лабиринта.
Время Водяного Оляпки
Водяной когда-то был крестьянином, которого звали Оляпкой. Оляпка утонул в пруду в один из дней сентября, когда выпитая водка слишком разжижила ему кровь. Он возвращался на телеге из Воли, как вдруг испуганные лунными тенями лошади опрокинули телегу. Крестьянин упал в мелководье, а лошади отошли, смущенные. Вода у берега пруда была теплая, нагретая августовским зноем, и Оляпке приятно было в ней лежать. Он не заметил, что умирает. Когда эта теплая вода ворвалась в легкие пьяного Оляпки, он охнул, но так и не протрезвел.
Запертая в пьяном теле ошарашенная душа, душа с не отпущенными грехами, без карты дальнейшего пути к Богу – осталась, словно пес, при остывающем в камышах теле.
Такая душа – слепа и беспомощна. Она упрямо возвращается к телу, потому что не знает другого способа существования. Но тоскует по тому краю, откуда родом и где пребывала испокон веков, пока ее не вытолкнули в мир материи. Она помнит его и лелеет эти воспоминания, горько плачет и тоскует, но не знает, как туда вернуться. Ее охватывают волны отчаяния. Тогда она покидает уже гниющее тело и сама наугад ищет дорогу. Она болтается на распутьях и большаках, пытает удачу на шоссейных дорогах. Принимает разные формы. Входит в предметы и животных, порой даже в людей, потерявших рассудок, но уже нигде не может найти приюта. В мире материи она изгой, мир духа тоже ее не принимает. Ведь чтобы войти в мир духа, нужна карта.
После этих безнадежных скитаний душа возвращается к телу или к тому месту, где его покинула. Но холодное мертвое тело для нее – все равно что для живого человека пепелище дома. Душа пытается пошевелить мертвым сердцем, неподвижными мертвыми веками, но ей не хватает сил, а может быть, решимости. Мертвое тело, сообразно с божьим порядком, говорит «нет». Поэтому тело человека становится ненавистным домом. А место смерти тела – ненавистной тюрьмой души. Душа утопленника шелестит в тростнике, прикидывается тенью, иногда заимствует у тумана какую-нибудь форму, благодаря которой стремится войти в контакт с людьми. Она не понимает, почему люди ее чураются, почему она будит в них ужас.
Так и душа Оляпки думала в своем замешательстве, что все еще является Оляпкой.
Со временем в душе Оляпки родилось разочарование и ненависть ко всему человеческому. В ней роились какие-то остатки старых, человеческих или даже звериных, мыслей, какие-то воспоминания и образы. Она верила, что отыграет еще раз момент катастрофы, момент смерти Оляпки или кого-то другого, и это поможет ей освободиться. Вот почему она так страстно желала снова вспугнуть каких-нибудь лошадей, опрокинуть какую-нибудь телегу и утопить какого-нибудь человека. Так из души Оляпки родился Водяной.
Водяной избрал своей резиденцией лесной пруд с дамбой и мостками, а также весь лес, прозванный Воденицей, и луга от Паперни до самого Выдымача, где особенно густо ложился туман. Он скитался по своим владениям, бессмысленный и пустой. Лишь иногда, когда встречал он человека или животное, его оживляло чувство злости. Его существование тогда приобретало смысл. Любой ценой старался он причинить встреченному существу какое-нибудь зло, меньшее или большее, лишь бы зло.
Водяной Оляпка открывал в себе новые возможности. Сначала он думал, что он слабый и беззащитный и что является чем-то вроде колебания воздуха, легкого тумана, скопления влаги. Потом он обнаружил, что способен передвигаться быстрее, чем можно себе вообразить, одной лишь мыслью. О каком бы месте он ни подумал, как тут же мог там очутиться. В мгновение ока. А еще он открыл, что мгла послушна ему, что он может ею повелевать, как захочет. Может взять от нее силу или форму, может шевелить всеми ее туманами, заслонять ими солнце, размазывать горизонт, продлевать ночь. Водяной решил, что он – повелитель мглы, и с той поры так и начал думать о себе – Повелитель Мглы.
Повелитель Мглы лучше всего чувствовал себя под водой. Целыми годами лежал он под ее поверхностью на ложе из тины и гниющих листьев. Наблюдал из-под воды за сменяющимися временами года, за хождением солнца и луны. Из-под воды он видел дождь, опадающие осенью листья, танцы летних стрекоз, купающихся людей, оранжевые лапки диких уток. Иногда что-нибудь вырывало его из этого полусна, а иногда нет. Он не думал об этом. Он просто был.
Время Старого Божского
Старый Божский всю жизнь просидел на крыше дворца. Дворец был большой, а потому и крыша огромная – со множеством скосов, уклонов, граней. И вся она крыта красивым деревянным гонтом. Если распластать дворцовую крышу и разложить на земле, она накрыла бы все поле, которым владел Божский.
Заниматься этой землей Божский оставил жене и детям – у него было три девицы и парень, Павел, ловкий и статный. Сам же он каждое утро поднимался на крышу и заменял подгнившие или трухлявые гонты. Его работа не имела конца. Не имела так же и начала. Поскольку Божский не начинал с какого-то конкретного места и не продвигался в конкретном направлении. На коленях он метр за метром исследовал деревянную крышу и перемещался то туда, то сюда.
В полдень к нему приходила жена с обедом в двух глиняных горшочках. В одном был мучной суп, в другом картошка, или же каша со шкварками и кислое молоко, или же капуста и картошка. Старый Божский не спускался, чтобы пообедать. Горшки подавались ему на веревке в ведре, в котором обычно наверх ездили деревянные гонты.
Божский ел и, жуя, рассматривал мир вокруг. С крыши дворца он видел луга, реку Черную, крыши Правека и фигурки людей, такие маленькие и хрупкие, что Старому Божскому хотелось дунуть и смести их со света, словно мусор. При этой мысли он запихивал в рот очередную порцию еды, и на его смуглом лице появлялась гримаса, которая могла быть улыбкой. Божский любил, когда приходили эти минуты, любил эту встающую в воображении картину раздуваемых во все стороны людишек. Иногда он представлял по-другому: как дыхание его становится ураганом и срывает крыши с домов, обрушивает деревья, валит на землю фруктовые сады. На равнины вторгается вода, а люди в панике строят лодки, чтобы спасти себя и свое имущество. В земле образуются воронки, из которых извергается чистый огонь. В небо валит пар от борьбы воды и огня. Все сотрясается в своих основах и наконец рушится, как крыша старого дома. Люди больше не имеют значения – Божский уничтожает весь мир.
Он проглатывал кусок и вздыхал. Видение рассеивалось. Тогда он скручивал себе цигарку и бросал взгляд ближе, на дворцовый двор, на парк и ров, на лебедей, на пруд. Рассматривал подъезжающие экипажи, потом автомобили. Видел с крыши дамские шляпы, лысины господ, видел Помещика, возвращающегося с конной прогулки, и Помещицу, которая всегда передвигалась мелкими шажками. Видел паненку, хрупкую и деликатную, и ее собак, которые будили в деревне ужас. Видел нескончаемое движение множества людей, входящих и выходящих, говорящих что-то друг другу и слушающих, выражения их лиц, их приветственные и прощальные жесты.
Но разве ему было до них дело? Он гасил свою самокрутку, и его взгляд упрямо возвращался к деревянному гонту, чтобы прицепиться к нему, точно речная беззубка, чтобы им кормиться и им упиваться. И думал уже о подрезках и шлифах. Вот так заканчивался его обеденный перерыв.
Жена забирала спущенные на веревке горшки и возвращалась лугами в Правек.
Время Павла Божского
Сын Старого Божского Павел хотел быть кем-нибудь «важным». Он боялся, что если не начнет активно действовать, то станет таким же «неважным», как его отец, и всегда будет укладывать какой-нибудь гонт на какой-нибудь крыше. Поэтому когда ему было шестнадцать лет, он побыстрее убрался из дома, в котором царили его некрасивые сестры, и нанялся в Ешкотлях на работу к еврею. Еврея звали Аба Козеницкий, и он торговал древесиной. Поначалу Павел работал обычным лесорубом и грузчиком, но, должно быть, понравился Абе, потому что вскоре тот доверил ему ответственную работу метки и сортировки стволов.
Павел Божский даже при сортировке дерева всегда смотрел в будущее, прошлое его не интересовало. Сама мысль о том, что можно формировать будущее, влиять на то, что произойдет, воодушевляла его. Иногда он задумывался, как все это происходит. Вот если бы он родился во дворце, как Попельский, был бы он таким же, как сейчас? Думал бы так же? Нравилась бы ему Мися Небесская? И по-прежнему хотел бы он стать фельдшером – или, может, замахнулся бы повыше, врачом, профессором в университете?
Но в одном молодой Божский был уверен – в знании. Знание и образованность открывают двери каждому. Понятно, что другим проще, всем этим Попельским и им подобным. И это несправедливо. Но, с другой стороны, ведь и он мог учиться, пусть и затрачивая больше усилий, потому что надо было еще заработать для себя и помочь родителям.
Так что после работы он заходил в сельскую библиотеку и брал книги. Сельская библиотека была так себе. Ни энциклопедий, ни словарей. Полки заполняли какие-то «Королевские дочери», «Без приданого» и тому подобное бабское чтиво. Взятые книги он, придя домой, прятал от сестер в кровати. Не любил, когда трогали его вещи.
Все три его сестры были крупные, дебелые, нескладные. Их головы казались слишком маленькими. У них были низкие лбы и густые светлые волосы. Как солома. Более симпатичной из трех была Стася. Когда она улыбалась, на загорелом лице сверкали белые зубы. Ее немного безобразили неуклюжие утиные ноги. Средняя сестра, Тося, была уже обручена с крестьянином из Котушува, а Зося, крупная и сильная, вот-вот должна была выехать на службу в Кельце. Павел радовался, что они уйдут из дома, хотя дома своего не любил, как и сестер.
Он ненавидел грязь, которая втиралась в щели старой деревянной халупы, в пол и под ногти. Ненавидел вонь коровьего навоза, проникавшую в одежду после коровника. Ненавидел запах ошпаренной картошки для свиней – он пропитывал весь дом, каждую вещь, волосы и кожу. Ненавидел деревенский говор родителей, который и ему самому иногда лез на язык. Ненавидел холстину, сырые дрова, деревянные ложки, дешевые ярмарочные образки со святыми, толстые ноги сестер. Иногда он мог эту ненависть собрать где-то в области челюстей и тогда ощущал в себе великую силу. Он знал: у него будет все, что он захочет. Он будет пробиваться вперед, и никто не сможет остановить его.
Время Игры
Лабиринт, нарисованный на полотне, слагался из восьми кругов, или сфер, называемых Мирами. Чем ближе к центру, тем более густым казался лабиринт, тем больше в нем было слепых закоулков и улочек, приводящих в никуда. И наоборот, сферы наружные производили впечатление более светлых, более просторных, а дорожки лабиринта казались тут более широкими и менее хаотичными – они словно приглашали побродить по ним. Сфера, являющаяся центром лабиринта – самая темная и испещренная, – называлась Первым Миром. Чья-то неумелая рука провела от этого мира стрелку химическим карандашом и подписала: «Правек». «Почему Правек? – удивлялся Помещик Попельский. – Почему не Котушув, Ешкотли, Кельце, Краков, Париж или Лондон?» Замысловатая система дорожек, перекрестков, разветвлений и полей затейливо вела к единственному переходу в следующую сферическую зону, названную Вторым Миром. По сравнению с густотой центра здесь было немного просторнее. Два выхода вели в Третий Мир, и Помещик Попельский быстро сообразил, что в каждом мире будет в два раза больше выходов, чем в предыдущем. Кончиком вечного пера он внимательно пересчитал все выходы из последней сферы лабиринта. Их было сто двадцать восемь.
Книжица «Ignis fatuus, или Поучительная игра для одного игрока» была попросту инструкцией к Игре, написанной на латыни и по-польски. Помещик перелистал ее страница за страницей, и все это показалось ему очень замысловатым. Инструкция описывала каждый из возможных результатов выпада кости, каждое движение, каждую пешку-фигурку и каждый из Восьми Миров. Но описание казалось несвязным и полным отступлений, так что Помещик в конце концов подумал, что перед ним дело рук сумасшедшего.
Игра является разновидностью дороги, на которой время от времени возникает выбор, —
звучали первые слова. —
Выбор совершается сам собой, но у игрока иногда создается впечатление, что он делает его сознательно. Это может его напугать, поскольку тогда он чувствует себя ответственным за то, где окажется и что его там ожидает.
Игрок видит свою дорогу похожей на трещины во льду – линии, которые в стремительном темпе раздваиваются, ломаются, меняют направление. Или на молнию в небе, которая зигзагом рассекает воздух, и предугадать ее траекторию невозможно. Игрок, верящий в Бога, скажет: «Суд Божий». Или по-другому: «Перст Божий» – вспоминая про это всемогущее и всесильное орудие Творца. Если же он в Бога не верит, то скажет: «Случай, стечение обстоятельств». Игрок может воспользоваться словами «мой свободный выбор», но наверняка произнесет их тише и без уверенности.
Игра представляет собой карту побега. Она начинается в центре лабиринта. Ее цель – прохождение всех сфер и освобождение от пут Восьми Миров.
Помещик Попельский пролистнул сложное описание пешек и стратегию начала игры, пока не дошел до характеристики Первого Мира. Вот что он прочел:
В начале не было никакого Бога. Не было ни времени, ни пространства. Были только свет и тьма. И это было совершенством.
У него появилось ощущение, что откуда-то он знает эти слова.
Свет зашевелился в недрах своих и воссиял.
Столп света ворвался в темноту и нашел там извечно неподвижную материю. Он ударил в нее со всей силы, так что разбудил в ней Бога. Бог, еще полусонный, еще толком не разобравшийся, чем является, огляделся вокруг, а поскольку никого, кроме Себя, не обнаружил, то понял, что Он – Бог. И, Сам для Себя не названный, Сам для Себя не понятый, возжелал Самого Себя познать. И когда впервые Он к Себе пригляделся – пало Слово, и Богу показалось, что называние это и есть познание.



