Читать книгу Зверь на краю (Николай Петров) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Зверь на краю
Зверь на краю
Оценить:

5

Полная версия:

Зверь на краю

* * *

В понедельник меня будят в шесть сорок, как положено, и первое, что я замечаю, — тишина. Дождь, который шёл с субботы, к утру перестал: не стучит по крыше, не капает за окном, и в доме от этого непривычно тихо. По дороге на работу лес стоит мокрый и тёмный, зато на повороте, где сосны расступаются, открываются горы — высокие и объёмные, с пятнами солнечного света на зелёных склонах. К середине дня облака расходятся совсем и становится теплее. Немного, но и это событие: лето в этом году холодное даже для наших мест — около пятнадцати, и так неделя за неделей. Мне нравится. Это лучше, чем жара.

На работе понедельник как понедельник: чай-кофе, письма, код, и к вечеру я не помню, как прошёл день. Забираю жену, мы едем домой той же дорогой, ужинаем, и я снова сажусь за главу.

Сегодня я перечитываю вчерашнее и убираю из него всё лишнее. Это обычная работа: стоит начать писать о живом, как в строку сами собой лезут руки, ноги, спина — деревьям ничего этого не положено, и каждое такое место приходится переделывать. У них есть ствол, корни и листва; могут ходить, повернуться, сбросить лист, врасти в землю. Больше они не могут ничего.

За окном темно, и в отражении на стекле только размытые силуэты комнаты и меня самого. Энджи приходит, лежит с полчаса на своём месте у монитора и уходит — сегодня ему нечего мне сообщить.

* * *

Вторник встречает меня солнцем. За ночь дорога просохла, деревья у обочины стоят светлые, сухие, и низкие лучи мелькают между стволами. К полудню становится по-настоящему тепло — теплее, чем было всю прошлую неделю. Этим летом таких дней почти не выпадало.

После работы забираю жену, и на обратном пути мы заезжаем в магазин — ничего особенного, обычные покупки.

Выходим, идём через стоянку к машине; укладываем пакеты в багажник, жена садится, а я так и остаюсь стоять.

Осень.

Я стою у раскрытой двери, на солнце; оно греет по-летнему, и всё же я знаю: идёт осень. Вроде бы ничто на это не указывает. Тёплый вечер. Всё вокруг ещё зелёное, ни одного жёлтого листа, и даже небо ещё по-летнему высокое. Может быть, что-то в воздухе. Что-то неуловимое.

И тут же, безо всякой причины, я вспоминаю юг. Юг моей молодости, горы, по которым я тогда столько ходил. Вспоминается не какой-то один день и не какое-то одно место — ничего отдельного, ни лиц, ни событий. А сразу всё, как на большом фотоснимке: сюжета нет, а есть только общая картина.

Ясный день, зной. Тропа идёт вверх по камню, между соснами, и пахнет нагретыми на солнце травами. Вокруг дикий лес, в котором никого не встретишь, и со всех сторон звенят цикады. А если подняться повыше, далеко внизу открывается море. В этой картине нет ни ночёвок, ни костров, ни попутчиков. Только образ.

Я не думаю о тех временах. Не потому, что не хочу, — просто хватает иных забот, и воспоминания эти редко приходят. А сегодня вот накрыло, без спроса, и странно тут одно: почему именно сейчас? Там было жаркое лето, а вспомнилось оно в ту самую минуту, когда я впервые почувствовал осень. Память обычно идёт по сходству — на тот же запах, свет или холод. А здесь никакого сходства нет. Ну или я его просто не заметил.

И вот мне уже хочется куда-нибудь пойти. Не на юг, нет — просто куда-нибудь: налегке, без цели и без плана, увидеть что-то, чего я ещё не видел. Желание неожиданное и сильное. Объяснение у него самое простое: я слишком долго занимаюсь одним и тем же, каждый день, вот и всё. Жена ждёт. Я сажусь в машину, и мы едем домой.

* * *

Дома, после ужина, я сажусь дописывать главу. Работы осталось немного: всё перепроверить и придумать название, с которым я вожусь дольше, чем со всем остальным. Сначала оно было «Кромка», потом «Порог», но и то и другое — география, а глава не про место — она про того, кто на этом месте растёт. Значит, и называться она должна его именем. Имя я тоже перебираю — одно, другое, третье. Последнее немного меняю, когда вдруг слышу в нём созвучие с Тамерланом.

Потом я читаю главу своей любимой. Читаю вслух, как и все предыдущие. Она сидит рядом, с чашкой чая, а я по привычке украдкой слежу за её реакцией. Она внимательно слушает. Но когда я дочитываю, молчит.

Молчит долго. По моей же шкале это значит одно: переписывать, — и я уже прикидываю, с чего начать.

— Красиво написано, — говорит она наконец.

Это сказано честно. И я ей верю.

В тот же вечер я выкладываю главу — черновиком, как и всю вторую книгу: по главе, как только она готова. Пусть читается, пока пишется. Перед сном заглядываю на канал: тихо. Дима откликается всегда — на песню ли, на главу ли, — только обычно на следующий день. Сегодня, значит, рано.

А желание пойти куда-нибудь, накрывшее меня у магазина, к ночи проходит. От него не остаётся и следа, и я о нём больше не думаю. Выключаю монитор.

* * *

Дальше по счёту должна идти среда. Я пытаюсь вспомнить, что в ней было, — и не могу. Перечитываю написанное как хронологию: воскресенье, дождь и глава; понедельник, дождь кончился; вторник — магазин, осень, юг, вечером чтение, публикация, монитор. Потом ночь, сон. Потом утро четверга. Среды между ними нет. Ещё раз перечитываю главы и сверяю даты. Всё верно написано, но среда опять выпадает. Может, где-то ошибся с днями. Бывает. Пропала и пропала. В жизни происходит много странного, и я обычно не зацикливаюсь на этом. Уверен, всё, что случается, — несёт свой смысл. Рано или поздно он мне откроется.

* * *

Ночью мне снилась дорога.

Сон был длинный и, как всякий сон, целый только изнутри. Наутро от него остались куски, которые не желают складываться, и я записываю их так, как они лежат.

Дорога та самая: сухая, каменистая, всё время вверх, под ногами тёплый камень, и я иду по ней налегке. Только вокруг всё не то, что я ожидаю увидеть. По сторонам от дороги — миры, и они сменяются, как комнаты в длинном коридоре, где все двери открыты: шаг — и другой воздух, шаг — и другой свет. Во сне это меня не удивляет. В руке вдруг появляется сумка с продуктами из магазина, и я знаю, что ставить её на землю нельзя, хотя и не понимаю почему.

Город на склоне возникает внезапно: только что был лес и подъём — и вот белые дома, улицы к реке, вечер, низкое солнце. Внизу дети гоняют мяч, и мяч всё время опережает свою тень. Я поднимаю руку — тень руки на земле поднимается позже. Резко опускаю — и она медленно повторяет движение.

— Здесь свет вязнет в воздухе, — говорит кто-то рядом. — Идёт, но медленно. Пока он от твоей руки доберётся до земли, рука уже опустится.

Тут я понимаю, что рядом идёт человек — не пришёл, не догнал, просто идёт, как будто шёл всегда, — и держит мою кофейную чашку. Высокий, спокойный, с той улыбкой, с какой говорят с детьми о серьёзном, и я даже знаю, кто это — гость из моей первой книги, тот, что в последней главе сидел за моим столом и пил со мной чай. Я сам его написал. Во сне это в порядке вещей. Хотя сейчас я вспоминаю это и удивляюсь, ведь раньше он мне ни разу не снился.

— Значит, и солнце… — говорю я.

— Село. Полдня назад. — Он смотрит на закат, как смотрят на старую фотографию. — А свет всё идёт, и у них всё ещё вечер. Здесь видят только то, что уже случилось.

— А они знают об этом?

— Знают, конечно. Живут с этим — как вы со временем, которого тоже никто не видит.

Старик на крыльце курит и глядит на солнце, которого нет.

— А ты откуда всё это знаешь? — спрашиваю я, хотя ответ мне известен: я его сам писал.

— Я вижу время всё сразу. Из конца в конец, как ты с холма видишь дорогу. — Он отпивает из моей чашки. — Твои слова. Ты их обо мне написал.

— Тогда ты знаешь, чем всё это кончится.

— Знаю.

И больше ничего. Я понимаю, что продолжения не будет: он не скажет — как и я не всё говорю своим читателям.

Дальше провал. Город остаётся где-то позади, а я уже сижу на камне у дороги, и рядом со мной сидит Энджи — здесь, за тридевять миров от дома — и смотрит куда-то вдаль. Сумка с продуктами стоит на земле, но меня это уже не волнует.

Долина открывается ниже дороги — широкая, с деревней на дне, и над ней среди дня чёрное небо. Не тучи: небо чёрное, как ночью, звёздное, а солнце висит белым, резко очерченным кругом. Так бы оно выглядело в космосе. Внизу горят окна. И так тихо, что я слышу, как Энджи мурчит.

— А этот мир гаснет, — говорит он. Я поворачиваюсь, кота нет — снова рядом гость, но уже без чашки.

Мы спускаемся. В деревне нас ждут. Никто не удивляется и не спрашивает, откуда мы; ко мне подходит женщина с лампой в руках и говорит: «Вы же инженер. Посмотрите». Лампа простая, керосиновая, только огня в ней нет, и она холодная, как камень зимой. Я открываю её — внутри ничего. Ни фитиля, ни керосина, ни места для них. Пустота, от которой мёрзнут пальцы. Я закрываю лампу и отдаю обратно.

— Это не чинится, — говорю я. И тогда она ставит лампу себе на голову и, напевая детскую колыбельную, уходит прочь.

— Они все могут уйти отсюда, но не уходят, — говорит гость.

— Почему?

— Потому что это их дом. А его не бросают оттого, что в нём гаснет свет.

Тут я замечаю: за последними домами, по самому краю долины, что-то идёт. Что именно, не видно — видна только трава: она ложится ровной полосой, как под медленным тяжёлым шагом, и полоса эта движется вдоль края. Гость кивает. Не мне — тому, кто в траве, как кивают знакомому через улицу.

— Кто там? — спрашиваю я.

Он долго смотрит на меня, всё с той же улыбкой.

— Ты знаешь кто. Ты о нём книгу сейчас пишешь.

Я понимаю, о ком он, и спрашиваю то, что спросил бы наяву:

— Что он здесь делает?

Гость не отвечает. Он только улыбается, и от этой улыбки мне делается страшнее, чем от чёрного неба над головой.

— Скажи мне, — говорит он негромко, — если бы гас твой дом и можно было уйти — ты бы остался?

Я открываю рот, чтобы ответить, — и не слышу себя. Звук пропал вместе с воздухом. Окна внизу всё ещё горят. Энджи — он снова здесь, сидит рядом — встаёт и выгибает спину. А полоса примятой травы сворачивает с края долины, идёт прямо на нас — и обрывается у моих ног.

На этом я просыпаюсь.

* * *

Просыпаюсь я раньше, чем обычно, и первое, что делаю, — вдыхаю. За приоткрытым окном серый рассвет и первые птицы. Я лежу, глядя в потолок, и держу сон, пока он не расползся: несколько фраз собеседника, дорога, полоса травы у ног. Объяснение, как обычно, наготове: дорога — та самая, из молодости, что вспомнилась у магазина; сумка — оттуда же; гость — из моей же первой книги; кот — свой; а миры, которые гаснут, — это и есть вторая книга, я в ней живу. Голова взяла всё это и сложила. Всё верно. И всё-таки я лежу ещё несколько минут, прежде чем встать.

Дальше четверг идёт своим чередом. Захожу на свой канал — комментарий от Димы пришёл ещё ночью, пока я бродил по чужим мирам.

Он пишет, что пятую главу ждали не зря: ходящий лес — это невероятно, такого они с Фанатом не могли себе представить, а теперь оно есть. Что герои трогательные, а та, что всё-таки ушла в тень, оставила грусть — они-то знают, что это за тень. Что в спящем камне они узнали того самого Дракона и его долгий полёт длиною в жизнь. И что мир этот фантастический, но не сказочный: где-то, далеко, он наверняка есть, а я услышал его эхо. И оно — навсегда. Дальше стоят смайлики — огонь, кулак и взрыв, — которые в книге не напечатать.

Я перечитываю это ещё раз. Он прочёл всё, что я вложил, и ещё немного сверх того — то, чего я, кажется, не вкладывал. Затем я ему отвечаю. Пишу, что ждал его комментария; что он теперь и сам — часть книги; и что тот, кто однажды пошёл на свет Маяка, и сам начинает слышать Эхо. Эхо самого Маяка.

Отправляю, допиваю кофе и еду на работу.

Его ответ я читаю уже на работе. Парадокс, пишет он: они с Фанатом — часть моей книги, а я, Маяк и Эхо давно стали частью их жизни; и просит писать дальше — эхо далёких миров должны услышать люди. А ниже приписка, за которую он извиняется: главу читал лёжа на диване, вслух; Фанат слушала очень внимательно, но её резюме он не услышал, потому что уснул — и ушёл к Ир-ме-ламу сам. Удивительный сон: ни Зверя, ни Дракона, Творца только краешком ощутил, зато огромные деревья, на ветках которых уместились бы наши дома, бездонное, почему-то бирюзовое небо — и они с ним разговаривали, жаль, языка их он не знает. Проснулся бодрым, как давно не бывало. Выходит, пишет он, что я как-то передаю через свои страницы энергию тех миров.

Дома, вечером, я открываю его приписку снова. Интересно. В одну и ту же ночь двум людям, которые никогда не видели друг друга, приснились разные сны — мне дорога и чужие миры, ему деревья и небо, — но с одним и тем же движением: уйти туда, где всё это живёт. Объяснения есть на оба. Он читал главу перед сном, лёжа, вслух, — что ещё могло ему присниться? Я писал её три дня — что ещё могло присниться мне? Две головы, две полки, и на каждой всё разложено как надо.

Не укладывается только небо. В главе я ни словом не обмолвился о его цвете; в моём мире оно никакое, я просто ни разу о нём не подумал. А у него оно бирюзовое, и он сам этому удивляется: «почему-то». Сны дорисовывают, это известно. Я закрываю канал и иду спать.

Глава 7. Уцелевший




В ту пору Творец шёл по самому молодому краю вселенной.

Звёзды рождались здесь первыми поколениями: исполины в сотни солнц вспыхивали в глубине непрозрачных облаков, жили яростно и коротко и взрывались, отдавая пространству всё, что успевали выплавить в недрах. Из этого наследства когда-нибудь соберутся планеты и наполнятся первые моря, но молодому краю предстояло сперва остывать долгие миллиарды лет, и жизни в нём не было пока никакой.

Остальную вселенную Творец держал в постоянном чтении: всё её вещество разом, в один миг, до последнего атома, — и помнил каждый мир до последней песчинки. Зверь так же видел всё живое. Вдвоём они знали всё целиком — и всё же не могли понять одного: природы того, кто лежал у стен.

* * *

Вой пришёл отовсюду и сразу.

Он вырвался из всех стен всех миров в одно мгновение — из каждой границы, потому что все они были одним телом, и это тело умирало. Волна пошла от каждого рубежа вглубь, навстречу таким же волнам от остальных, — дрожь самой основы, на которой стоит вещество. Она прошла всё насквозь, всюду в полную силу: миры — так, что горы загудели от подножий до вершин, моря качнулись в своих чашах, а воздух над равнинами дрогнул и осел; пустоту; звёзды — от короны до ядра; и самого Творца.

По опорам, что держат порядок вещей, пошли трещины. Что-то, натянутое через всё мироздание от первого дня, провисло. И время, единственное в этой вселенной, что шло само по себе, на неделимый миг остановилось.

Во всех мирах живое замерло и вслушалось — а потом вернулось к своим делам, не узнав, что это было.

А в самой глубине этого воя стоял голос.

Творец узнал его сразу — узнал, ни разу прежде не слышав. За всю их общую дорогу страж молчал — и первый его голос оказался последним. Слов не было. Была боль, которой не хватило бы места во всех мирах; была тяжесть вечности, что многократно старше самой жизни; и было одиночество последнего мгновения — такое, что содрогнулся даже тот, кто никогда не знал страха. Убить его стража было нечем — такой силы не существовало. И всё же вой был предсмертным. Это Творец знал вернее всего остального — и впервые с начала времён остановился.

* * *

В тот же миг опустели все стены.

У ближней из границ лежала громада. Чтение держало её всю, до последнего атома. Вещество было целым. Дракона в нём не было, и подаренное ему небо погасло вместе с ним. То же самое лежало у всех остальных стен — у каждой из сотен тысяч: тело целое, но нигде ни следа того, кто собою держал рубежи. Природы своего стража он не понимал, пока тот жил. Теперь не понимал его смерти.

И в мирах поднялась тьма. Творец видел её всюду. В мире красных песков она шла с гребня на гребень, и барханы после неё лежали нетронутыми — только новых следов на песке больше никто не оставит. В мире тысячи островов она входила в лагуны потоками и после неё вода стояла чистая до самого дна — и мёртвая. Там, где росли высокие травы, она катилась по равнине шире любого пожара, и травы за ней оставались с виду целыми, но пустыми. Она смывала только жизнь и не трогала ничего больше.

Остановить это было нельзя. Он искал, за что взяться, и не находил: тьма вставала отовсюду, из самой земли каждого мира, как вода из прорванной плотины. Такую пробоину не заткнуть. Можно лишь дождаться, пока схлынет и утихнет, а после уже разгребать то, что останется.

И он смотрел до конца — на каждый мир в час его смерти, на все одновременно. Вещество везде оставалось целым, как и тела у стен: реки текли по руслам, которые он вывел, выправленные оси держали ровный черёд времён года, звёзды грели пустые просторы.

* * *

Всё, с чем Творец хоть раз соприкоснулся, стояло в его чтении постоянно. Смерть стража стала первым, что он объяснить не смог, и миг гибели закрылся, отошёл неразгаданной загадкой. Что делать дальше, он уже знал. Каждый погасший мир стал прорехой, и он запечатает их наглухо, со всех сторон, чтобы жизнь, когда она вернётся, не ступила в отравленные области. А после он найдёт причину смерти — то, что смогло убить Хранителя.

Один-единственный мир всё же уцелел. Жизнь там продолжалась, хоть и страж у его стены был мёртв. Творец знал этот мир: люди пришли туда недавно, самый молодой народ вселенной, и уже строили города у воды и тянули дороги в небо. Их короткие века шли быстро: из всех миров один этот торопился жить.

Тьма, не встретившая преграды нигде, здесь стояла у самого края и не шла дальше. Творец читал этот мир, как любой другой, но не находил, что могло бы держать стену: природа такой силы лежит вне вещества.

Но стена стояла, и что-то её держало.

Глава 8. Небесная Гряда




Никто в том мире не видел ни дня, ни ночи. Была одна долгая вечерняя заря, растянутая на целую жизнь: багровое солнце висело у самого края земли, будто зацепившись за него, и не поднималось выше, и не уходило вниз. Дымка над горизонтом гасила его блеск, так что смотреть на него можно было без усилия; косой, тёплый, ржавый свет стелился по земле и вытягивал за каждым бугорком тень во много раз длиннее того, что её отбрасывало. Планета поворачивалась так неспешно, что за один её оборот успевало смениться целое поколение, от первого шага до последнего, и вместе с ней, с той же неторопливостью, ползла по миру полоса, в которой можно было жить. Впереди неё лежал выжженный день, позади — промёрзшая ночь. Между ними, в этой узкой ленте бесконечного вечера, двигалось всё живое: шаг в шаг с солнцем, за солнцем, к солнцу. Полный поворот планеты — назовём его кругом — был там мерой всему: возрасту, дороге и тому, что осталось за спиной.

Дожди всегда шли навстречу — из мутного неба впереди, тёплые и недолгие, с крупными тяжёлыми каплями. После них в низинах бежали ручьи и блестела вода, и в каждой луже красный диск солнца дробился на десятки дрожащих осколков. Из сырой земли поднималась поросль. Сначала она была бледной, почти прозрачной, тонкой; пока полоса ползла дальше, побеги густели, темнели, наливались чернотой и наконец вставали плотным ворсом, упругим и сочным. Спелая поросль была чёрной, как ночь за спиной. Её и ели.

Ели, не останавливаясь, — в том мире вообще всё делали на ходу. Живого в полосе было два рода, и шли они вместе, вперемешку, во всю её ширину — одним потоком. Одних назовём ползунами: плоские, распластанные, на множестве коротких ног, они текли у самой земли сплошной шевелящейся массой и снизу, у корней, выедали поросль дочиста. Над ними, на шести длинных ногах, ступали идущие. Тела их были подняты так высоко, что ползуны свободно проходили под ними; спины закрывали тёмные щитки, лежавшие внахлёст, один поверх другого, а спереди, под большим глазом навыкате, свисали до земли два щупа, гибких и сильных. Этими щупами они срывали верхушки побегов, до которых больше никому было не дотянуться, через них пили и ими же касались тех, кто рядом. Тех и других было столько, что ни начала, ни конца этого шествия не было видно, и над всем стоял ровный, никогда не смолкающий гул — шорох бесчисленных шагов по чёрному ворсу, хруст, дыхание.

Позади всё было по-другому. Там, где поток прошёл сутки назад, земля уже белела от инея; ещё дальше лужи брались льдом, а за ними начиналась ночь — чёрная, беззвучная, промёрзшая на годы вперёд. О ней знали одно: она идёт следом, с той же скоростью, и не отстаёт никогда. Зато небо над ней было ясным — единственное чистое небо того мира, прозрачное и чёрное, — и в нём всегда горели звёзды. Чтобы увидеть их, надо было оглянуться, но оборачивались редко и неохотно.

Ничто в том мире не оставалось на месте. За один круг ручьи меняли русла, холмы рассыпались и взамен вырастали новые: день выжигал землю, ветер перекраивал её на свой лад, а ночь всё заковывала в лёд. Не было ни троп, ни примет, ни камня, который остался бы надолго на одном месте. Запоминать дорогу было невозможно, да и незачем: она всегда была одна — вперёд, за светом.

* * *

Спали так же, как пили и ели, — на ходу. Если кого-то одолевал сон, его обступали двое других и смыкали бока; тот опускал на них щупы, закрывал глаз и шёл дальше, чувствуя чужое тепло с обеих сторон, и снился ему, должно быть, всё тот же путь. Проснувшись, он сам подставлял бок другому. Лечь не мог ни один из них: тело, ни разу с рождения не замиравшее дольше нескольких вдохов, просто не знало, как это делается.

Рожали тоже в движении, замерев лишь на пару мгновений, и новорождённый сразу вставал на ноги — тонкий, качающийся, с мягкими ещё щитками на спине — и шёл вслед за остальными. Первые дни кто-нибудь из взрослых держался вплотную и подпирал его боком, чтобы он не завалился и не угодил под ноги другим; потом, когда его шаг выравнивался, чужой бок больше не требовался. Так у каждого из них было в жизни ровно две остановки: первая — когда его родили, вторая — когда он однажды остановится навсегда.

Родства у них не было. Свой — тот, кто идёт рядом; кто выпал из ряда — уже чужой. Мать была своей, пока шла сбоку; потом поток разносил их и она становилась одной из многих, с кем когда-то делили дорогу. Отставших не замечали. В памяти держались только те, кто шёл рядом.

Имён у них не было, но двоим мы дадим свои имена — по месту, где каждый сделал первые шаги. Один встал на ноги посреди переправы: река там грохотала по камням так, что заглушала гул шествия, и новорождённый сразу вошёл в холодную воду, потому что все туда шли. Пусть будет Перекат. Другой родился в самом хвосте, у края тепла, где под ногами уже похрустывало и спины покрывались инеем; случилось это давно, целую жизнь назад, и теперь он был одним из самых старых. Его так и назовём — Иней. Щитки на его спине истёрлись и посветлели, щупы стали медлительными, зато шаг остался прежним: ровным, точным, скупым, каким он бывает у тех, кто прошёл почти весь круг.

Переката в первые дни подпирал Иней. Потом нужда в этом отпала, но старый так и остался у его бока, и дальше они шли вдвоём. Перекат давно уже вырос выше Инея на голову и сам уступал ему воду: подводил его к луже первым и ждал, срывая побеги, пока старый напьётся. Когда одному хотелось спать, его вёл второй, а с другого бока — кто придётся.

* * *

Земля под ногами всё время менялась. То ровная чёрная равнина, где поросль стояла до самого горизонта. То холмы, изрезанные оврагами, где дождевые ручьи прогрызали в глине глубокие русла и ряды растягивались, обтекая склоны, а потом снова сходились. То каменистые плато, где поросль пробивалась редкими пучками и ползуны выгрызали её из щелей. Идущие переходили реки вброд, не сбавляя шага, а ползунов обычно сносило течением, и они выбирались ниже по руслу, догоняя своих.

Впереди, за дымкой, почти всегда висели серые полосы дождей, а иногда оттуда налетал горячий ветер и приносил пыль выжженного дня — сухую, колючую. Она забивала глаза, и щитки на спинах покрывались рыжим налётом, от которого те скрежетали друг о друга.

Гибли здесь просто. Оступившийся и упавший под ноги уже не вставал: ползуны шли по нему, не замечая, что под ними, а идущие переступали через него, потому что остановиться не могли. Оттого и подпирали новорождённых боком, оттого и держали спящих с двух сторон: упасть здесь значило исчезнуть под ногами остальных.

Бывали и голодные дни. Случалось, дожди уходили далеко вперёд и долго не возвращались; поросль не всходила, и все шли по голой, потрескавшейся земле, по старым руслам, где вода стояла только на дне ям. Тогда ползуны, выскребая из трещин последние корни, тянулись вверх и хватали идущих за ноги, и у каждого взрослого от таких дней оставались рубцы. Перекат помнил свой первый укус: ползун вцепился ему в ногу выше сустава и висел на ней, пока щуп Инея не разжал его челюсти и не отбросил в сторону. Но голод кончался с первым же дождём: земля оживала быстро и за несколько дней снова покрывалась чёрными побегами.

bannerbanner