
Полная версия:
Найденка
Оксен рассказывала, что Найденка конфекту съела, на куклы не обратила никакого внимания, но альбомом заинтересовалась очень и часто рассматривает в нем картинки. Мне это очень приятно было слышать. За то Маруся даже покраснела с досады и потребовала все свое обратно. Получила она, впрочем, только куклы, которые тут же демонстративно повыкидала на двор.
Между тем дни становились короче, холода усиливались, особенно холодно бывало по ночам. Найденке по неволе приходилось большую часть времени проводить в избе. Но приручение её подвигалось плохо. Как ни старалась Оксен расположить ее к себе, дикарка не поддавалась ни на какие ласки и упорно молчала на все её заговариванья. Она ни за чем не обращалась к Оксену, а что было нужно, пить или есть – брала без спросу, или оставалась голодной. Старуха выходила из себя и, наконец, начала браниться, а это, разумеется, только ухудшило дело.
Большую часть дня Найденка проводила на кладбище, и я часто видал, как она в Марусиной шубке и с открытой головой меланхолически бродила между могилами или копалась около дедова памятника. И таким одиночеством, такой сиротливостью веяло от её маленькой фигурки!.. Мне очень хотелось подойти к ней, но не хватало решимости. Притаившись где-нибудь за деревом, я по целым часам наблюдал за Найденкой, иногда продрогши до костей. Дома я всячески скрывал свои симпатии к девочке из тех побуждений, ради которых дети всегда скрывают от больших свои экстра-ординарные чувства и мысли.
IX
Миновали и красные дни. Опять зачастили дожди, началась слякоть, но и на этот раз ненадолго: ударил мороз, насыпало снегу, и зима была готова.
Кто жил в деревне, тот знает, что значит там появление зимы, особенно для детей: насидятся они за время ненастья в тесных, душных, темных избах и потом, когда получится возможность вырваться на свет, на простор, на вольный воздух, – радуются зиме, как освободительнице от злой неволи. Зиму встречают в деревнях едва ли не радостнее, чем весну. Все околицы настеж для дорогой гостьи!
Вдоль всего нашего поповского порядка, от самой почти церкви и до кладбища тянулась гора, – излюбленное место зимних потех и развлечений всей сельской мелюзги. Лишь только напорошило снегу, сюда со всех сторон, как муравьи из разоренной кучи, поползла детвора, подчас в самых неописуемых костюмах, преимущественно с плеч большаков, в материных куцавейках с рукавами до земли, в отцовых шапках, которые от каждого тычка летели с голов, в валеных сапогах по самое брюхо, и кто на чем: кто на салазках, кто на подмороженных лукошках, кто на скамьях. И вот наша гора зазвенела, застонала с раннего утра до темной ночи от крика, визга, плача, рева, смеха ребятишек.
Найденка и тут не примкнула к детям. Она неизменно сидела у крайнего к кладбищу окна, облокотившись на подоконник и опустив на ладони рук свою косматую голову. Иной раз какой-нибудь шалун корчил ей рожу, без всякого, впрочем, злого умысла, или выкидывал какой-нибудь фортель… девочка, бывало, не моргнет глазом. Бывали попытки и рассмешить ее: нарочно падали, сшибались, толкались, и ни разу никому не удалось вызвать у неё ничего, похожого на улыбку.
Мои симпатии к девочке росли с каждым днем. Видеть ее стало для меня как будто потребностью. Для катанья я выбирал время, когда на горе было немного народа. Собственно катался я мало, а большею частью под каким-нибудь предлогом шатался против окон Оксеновой избы: обивал снег с сапогов, перевязывал веревку у салазок, выравнивал дорогу, или что-нибудь в этом роде.
Так шло время, и я был совершенно доволен. Но вот наступили настоящие, зимние холода. Как-то, однажды утром, докатившись до Оксеновой избы, я увидал, что оба окна её сплошь затянуло инеем. Это было совоем неожиданно. Я тут же воротился домой и кататься перестал.
Потянулись скучные, томительные дни. На меня напала досада и хандра. Изредка я спускался под гору посмотреть, не оттаяли-ли окна, но их заволакивало все более и более.
Я начинал серьезно скучать о Найденке и по целым дням ломал голову, как мне увидать девочку. Мои планы были один нелепее другого. Однажды я чуть было не остановился на том, чтобы снять у Оксена что-нибудь из белья с шеста перед окнами, а потом принести – не твое-ли, мол, – нашел, дескать, в сугробе; но на такой подвиг у меня не хватило смелости. Существовал, положим, прекрасный повод видать Найденку, по крайней мере, раза два. Нужно было только вызваться носить то, что наша мать часто посылала ей из съестного – суп, кашу, моченые яблоки и пр. и за чем приходила сама Оксен. Но, во-первых, я почему-то самым тщательным образом скрывал свои симпатии к девочке, а вовторых, для таких ответственных поручений, как доставить в целости; напр., горшок с супом, увы! я решительно не годился! Постоянно углубленный в размышления по поводу своих впечатлений, я часто не замечал ни порогов, ни косяков, ни им подобных препон и поэтому за все зацеплялся, задевал, запинался, все ронял и даже падал. Кроме того, я почти каждый раз забывал, что мне поручалось, или перепутывал.
Рассеянность моя доходила до того, что однажды из бани вместо своего дома я прошел к диакону, который жил рядом; раз во время службы прокатил через всю церковь в алтарь в шапке; раз потерял в лесу корзину с грибами. Скольких слез стоила мне эта рассеянность, трудно представить. Насмешки и прозвища сыпались на меня со всех сторон и от своих, и от чужих. Поэтому неудивительно, что я был нелюдим, скрытен, завистлив и мелочно падок до похвал.
Но на фоне этой обидной, тяжелой для воспоминаний поры детства передо мной возникает прекрасный образ моей матери – с ясной, ласковой улыбкой, с полуприподнятыми бровями, – с той милой гримаской на бледном лице, с которой она бывало ласкала меня в свои добрые минуты. Потому-ли, что она не верила в спасительность для меня насмешек, или его руководил инстинкт матери, всегда готовый защищать свое обездоленное детище, она с горячностью вступалась за меня и часто ссорилась с отцом и бабушкой; а на долю моей сестры Маруси перепадало кое-что и посущественнее. И Боже мой! какой неизъяснимой благодарностью, какой жгучей любовью к ней горело тогда мое сердце!! Смеялась надо мной и она сама, но совсем не так, как другие: когда смеялась она, смешно было и мне, и мы часто хохотали вместе, припоминая более забавные случаи моей рассеянности. Но когда смеялись другие, я если не плакал, то только потому, что не хотел показать, как мне было больно.
Истощивши, наконец, всю изобретательность в изыскании средств увидать Найденку, я перестал думать об этом и с покорностью подчинился обстоятельствам.
X
Как ни долго тянулась зима, но и она подхолила к концу. Стало пригревать, стало и с крыш покапывать; повисли сосульки. Побежали ручьи; показались проталины; в полях зазвенели жаворонки; у скворешниц защебетали чиворцы; подернулись дымкой кусты за рекой; брызнули изумрудом первые проталинки; улица зазвенела от петушиного пенья и кудахтанья кур. Понемногу начали выставлять зимния рамы, вынимать холодную одежду и прятать шубы и тулупы, валенки давно уже оставили. Потом сани поставили под навесы и вместо них выдвинули телеги; ребятишки бегали босые, в одних рубашонках. Потом снег стал уже редкостью, только в лесу да по оврагам. Наступила весна – светлая, веселая, радостная, со смехом и песнями, но и с упорным, тяжелым деревенским трудом. Состоялся первый выгон стада в поле. У ребятишек открылся дудочный сезон, и улица загудела, задудела, засвистала; одновременно с этим началось и гонение на музыкантов.
Между тем Найденки было не видать на кладбище. Я по нескольку раз в день выбегал за задний сад в поле, откуда был виден белый памятник деда Кащеева, и каждый раз возвращался в большой досаде и чуть не по колена в грязи. Наконец, однажды, когда я по обыкновению выбежал заглянуть на кладбище, Найденка была там. Она была в Марусиной шубке, повязана платком и в башмаках. В этом виде она до того не соответствовала моему представлению о ней, что я долгое время не был уверен, что это она, и когда, наконец, уверился, то вместо радости меня охватила какая-то досада – так все это было ей не к лицу. В моем воображении девочка всегда рисовалась босая, в рваной рубашонке, с косматой, спадавшей наперед гривой выцветших темнобурых волос, из за которых угрюмо блестели её зеленоватые глаза; только в этом виде я и понимал ее. В платке же и шубке она была настолько не интересна для меня, что я почти тут же вернулся домой.
Впрочем, это было единственный раз; потом я видал ее всегда раздетой и разутой, но уж не в той дырявой рубашонке, а в Марусином платье. Она обыкновенно или копалась в земле у дедова памятника, или бродила между могилами и все о чем-то разговаривала. Меня особенно это занимало. Я из всех сил напрягал слух, но до меня доносились лишь отдельные слова.
Однажды, когда я по обыкновению прибежал на кладбище, девочка сидела у дедовой могилы и плакала. Сквозь слезы она что-то бормотала и прутом била по памятнику. «Вот тебе!» – расслышал я между другими непонятными мне словами. Этим случаем я решил воспользоваться, чтобы подружиться с девочкой. Это было, должно быть, в праздник. Я тотчас же воротился домой, выпросил кусок ватрушки и опять побежал на кладбище. Девочка заметила меня, когда я подошел уже вплоть. Характерным жестом левой руки отбросив назад спадавшие на глаза космы, она уставилась на меня угрюмым, неприветлдвым взглядом своих зеленоватых, наполненных слезами глаз. «Хочешь?» – проговорил я прерывающимся от волнения голосом, протягивая кусок. Вместо ответа девочка ударила по моей руке снизу, кусок подпрыгнул, творог упал около неё, а корка отскочила в сторону. В то же время Найденка заплакала.
Я был чрезвычайно озадачен. Я так хотел ей добра, так жалел ее, а она… Впрочем, я уверен, что Найденка потому и заплакала, что прочитала на моем лице, как она сильно оскорбила меня. Уничтоженный до последней степени, не в силах сдерживать слезы, я повернулся и пошел домой. Найденка заплакала громче. Я в недоумении остановился. Она притихла. Я опять пошел, она опять заплакала.
– Ведь я тебе ничего не сделал, – проговорил я.
– Уйди! – взвизгнула девочка и, подняв с земли творог, яростно метнула им в меня. Я пошел уж не оглядываясь и почти всю дорогу слышал за собой громкий плач её.
После этого у меня пропала всякая охота подружиться с девочкой, но интерес к ней нисколько не умалился. Я видел в ней много такого, чего ни в ком до сих пор не встречал. Кроме того, меня занимала её дикая, красивая, с косматой головой фигура, зеленые глаза, в которые так хорошо и так жутко было смотреть, красивый характерный жест, которым она откидывала назад свои космы, и я по прежнему бегал на кладбище, чтобы по целым часам наблюдать за ней.
XI
Время близилось к сенокосу. Лето стояло во всей красе. Было жарко и сухо. Найденка все время проводила на кладбище, но вдруг с некоторого времени перестала бывать там. Оказалось, что Оксен за что-то побранила ее, и она с того дня пропадала где-то за рекой, часто даже и ночевать не являлась. Только около полден она прибегала поесть и снова убегала за реку.
Помню, как это поразило меня. Какой ничтожной букашкой казался я себе в сравнении с этой беззащитной, почти вдвое моложе меня девочкой. Она подавляла меня своей непостижимой смелостью. Добровольно ночевать одной на воле, может быть, за рекой, куда ночью страшно было из окна смотреть, а может быть, даже на кладбище, у дедова памятника!.. Нет, это было недоступно моему пониманию. В моем представлении кусты за рекой кишели волками и медведями, а по кладбищу, постукивая костями, бродили скелеты в саванах, с черными впадинами вместо глаз. А пауки? А лягушки?.. Маленькая косматая фигурка с зелеными глазами выростала передо мной в гордую, величавую фигуру, недоступную никаким страхам.
Однажды, возвращаясь из-за реки, куда меня посылали за тальником для починки корзин, я услыхал в кустах чей-то детский голос. «А ты сиди, пока цел», – говорил кто-то. Я пошел на голос и как раз наткнулся на Найденку. Откинув назад длинные космы волос, она остановилась и смотрела на меня, как будто чего-то ожидая. Около неё с жалобным писком вились две птички. В руках она держала собранные края подола.
– Ну, давай ватлюски-то, – проговорила она, слегка улыбнувшись.
– Я не принес, – в замешательстве отвечал я, вспыхнув, но чрезвычайно польщенный тем, что, наконец, она удостоила меня разговором.
– А ты бы плинёс, – протянула недовольно Найденка. Мое смущение увеличилось еще более. Наступило молчание. Я стоял, как виноватый.
– Пойдем, – пригласила меня девочка. Я покраснел еще более: ведь это значило, что сбывались мои мечты. Мы выбрались на луговую дорогу и направились к Дальней Гриве.
– Это у тебя что? – спросил я больше для того, чтобы завязать разговор.
– Питюськи, вон какие, – отвечала девочка, распуская в руках концы подола. Там барахтались штук пять еще не совсем оперившихся птенчиков. Один был значительно больше других, должно быть, кукушонок. Птички продолжали виться вокруг нас и жалобно пищали.
Мы пришли в Дальнюю Гриву. «Смотри», проговорила Найденка и вытряхнула птенчиков в воду. Это было так неожиданно, что я невольно вскрикнул. Девочка вопросительно вскинула на меня своими глазами, присела на корточки и спокойно стала наблюдать за трепыхавшимися птенчиками. Я тоже смотрел. Чрез минуту все птенцы плавали мертвыми, только один слабо еще бился на большом листе кувшинки.
– Ну, тони сто ли? – проговорила Найденка, палкой погружая лист в воду. Птенчик раз два трепыхнулся и стал неподвижен.
– Все, – полушепотом проговорила Найденка, поднимаясь на ноги, и вздохнула. Я тоже вздохнул. Откинув спадавшие наперед космы, она посмотрела на меня пытливым, пристальным взглядом. её глаза светились таким, как мне показалось, недобрым блеском, что я невольно отвел свой взгляд в сторону.
– Тебе заль? – спросила она.
– Нет, – соврал я, рассчитывая угодить девочке.
– А мне так заль, – к моему великому удивлению проговорила Найденка, и снова повернулась к утонувшим птенчикам. Она долго в задумчивости переводила глаза с одного птенца на другого, потом саова вздохнула и опять взглянула на меня.
– Это сколько? – спросила она, жестом головы указывая на птичьи трупы.
– Пять, – отвечал я.
– Да утлом тли. Это сколько? Много?
– Много. За что ты их?
– Так, – отвечала сухо и нехотя Найденка.
Между тем, птички все вились по кустам и жалобно пищали. Найденка долго молча водила за ними глазами, потом, вероятно наскуча их писком, выдернула из моего пучка длинный прут и начала за птичками охоту, старалась сбить их. Сначала она хлестала по кустам довольно спокойно, но по мере того, как число промахов увеличивалось, Найденка разгоралась более и более. Я видел, как сквозь густые космы блестели её глаза. Скоро она пришла в какое-то исступление. На нее страшно было смотреть. В этот раз мне невольно пришло на мысль общее убеждение, что она порченая.
– Бей и ты! – вдруг крикнула она мне, бешеным жестом откидывая назад свою гриву. Я вздрогнул. Наши взгляды встретились, и я в продолжение нескольких мгновений не мог оторвать своих глаз от её. её глаза как будто брызгали каким-то огнем. Мне сделалось жутко, я взял прут. С первыми же ударами бешеная ненависть к птичкам сообщилась и мне. В продолжение нескольких минут мы, как сумасшедшие, метались вокруг озера, не замечая даже, что часто больно задевали друг друга.
Наконец, птички перестали подпускать нас близко. Найденка остановилась первая. Откинув назад свои космы, она с невыразимой ненавистью смотрела на птичек, сцепив зубы и с трудом переводя дух от усталости. Глаза её блестели, щеки горели, ноздри раздувались. На нее было сграшно смотреть, но в то же время она была чрезвычайно красива. Я тоже остановился. Вдруг Найденка метнулась к воде, повытаскала мертвых птенцов на берег и стала топтать их.
– Вот коли, вот коли! – задыхаясь твердила она. И я, едва ли сознавая, что делал, тоже кинулся топтать уже истоптанных в грязь птенцов.
– Пойдем иссё! – проговорила Найденка, и мы побежали в елошник отыскивать птичьи гнезда. Я забыл и про нарезанные прутья, и про корзины, и про то, что мне давно бы надо быть дома.
Не помню сейчас, удалось ли нам в этот день повторить живодерство.
Так началось мое более близкое знакомство с Найденкой.
XII
Я воротился домой поздно в смутном состоянии духа. Мне и стыдно было вспомнить свое безумство на озере, и в то же время я испытывал удовольствие от исполнившихся желаний подружиться с Найденкой. Но всего сильнее было мое утомление от пережитых за день новых для меня и сильных ощущений, так что я, не дождавшись ужина, лег спать и тут же заснул.
Дома я никому не сказал о своей встрече с Найденкой.
С этого дня мы стали неразлучны. Каждый день, после утреннего чая я отправлялся за реку и возвращался к обеду, а после обеда опять пропадал до ужина. Большею частью мы занимались набегами на птичьи гнезда и истязаниями мелких животных – птенцов, мышей, лягушек, жуков, червяков.
Не могу понять, каким образом я, при моей искренней симпатии ко всему живущему, особенно к птицам, мог принимать участие в этом отвратительном живодерстве Найденки? Хотел ли я своей угодливостью скрасить её заброшенность и одиночество; боялся ли на первых же порах потерять с таким трудом добытую дружбу, или, может быть, то и другое, – трудно сказать.
Впрочем, как ни отвратительно живодерство само по себе – оно чрезвычайно увлекательно. В нем есть своя поэзия, как она есть в бессмысленных хлыстовских раденьях, в стремительных аттаках на неприятеля, в пляске, в музыке, во всем, что бьет по нервам, ускоряет пульс – что снимает с человека контроль собственного рассудка. Вот это состояние – вне контроля рассудка – и составляет суть этой поэзии, кульминационный пункт наслаждения. При живодерстве нервы достигают крайней степени напряжения, рассудок меркнет, сердце горит ненавистью; конвульсии и крики страдания возбуждают не жалость, а злобу и жажду зла. Чем человек слабонервнее и впечатлительнее, тем скорее и легче он отдается этому состоянию, и тем полнее его ощущения. Поэтому дитя более склонно к живодерству, чем взрослый, и женщина – более, чем мужчина; отсюда, вероятно, и мачихи всех мест, времен и пародов, да, вероятно, и Нероны с Калигулами. В то же время живодерство не есть признак жестокосердия. Живодерством можно увлечься, имея доброе сердце, хотя, конечно, под влиянием его человек ожесточается и черствеет.
И у Найденки было доброе сердце… Однажды, во время уборки сена один крестьянин вывозил на дорогу воз сена с кочковатого, болотистого луга за рекой. Видно было, как бедная лошадь напрягала свои силы и, наконец, встала. Крестьянин погонял лошадь сначала кнутом, потом кнутовищем. После нескольких попыток снять воз с места, лошадь встала, как вкопанная. Крестьянин рассвирепел и начал хлестать ее по морде. Бедняга только отфыркивалась, стараясь всячески уклониться от ударов, но не сделала ни одной попытки сдвинуть воз. Крестьянин не удовольствовался кнутом и стал бить ее возжами, потом кулаками по морде. Бедная лошадь отчаянно билась в оглоблях. Мы с Найденкой стояли неподалеку в кустах и молча наблюдали эту возмутительную сцену. С самого начала её девочка обнаружила сильное беспокойство. Одновременно с лошадью она вздрагивала от ударов, невольно повторяя все её движения. Когда мужик начал бить лошадь кулаками по морде, и она заметалась в стороны, Найденка с громким криком бросилась туда, подбежала к возу и прерывающимся от плача голосом, топая ногами, что-то стала кричать мужику. Мужик на минуту остановился и, вероятно, разозлившись еще более на непрошенное заступничество, начал бить лошадь еще ожесгоченнее. Найденка заверещала во весь голос и, подбежав к мужику вплоть, энергически плюнула на него и убежала назад. Весь остальной день она не могла успокоиться от волнения.
Но своих жестокостей она не прекращала.
Как-то вскоре после нашего знакомства мы на старой водяной мельнице достали большего галченка и начали трепать его. Он кричал отчаянно, и на крик его слетелась огромная стая галок. они с оглушительным карканьем и угроясающими намерениями стали козырят в нас, собираясь напасть. Я струсил и хотел бросить им галченка, а потом искать спасения в бегстве, но Найденка вцепилась в птенца обеими руками и ни за что не хотела расстаться с ним. Видимо, она была возбуждена криком галок и озлилась на них. До крайней степени раздраженный карканьем, испуганный козыряньем галок и возмущенный упрямством Найденки в виду явной опасности, я опрокинул ее на траву и начал отнимать галченка. Галки воспользовались нашей междуусобицей, и я ощутил несколько довольно чувствительных ударов в голову. Тут я окончательно озлился и с розмаху ударил Найденку по лицу, а потом, оставив своего беззащитного, мной же самим избитого друга в жертву разъяренных птиц, обратился в позорное бегство. Несколько галок кинулось за мной и, напутствовав меня двумя-тремя тычками, отступились. Смятение мое было настолько велико, что я бежал до самого села, ни разу не оглянувшись. Когда я оправился от испута, меня тотчас начал давить стыд и страх за Найденку. Невозможно было допустить, чтобы она дешево отделалась от галок. Но еще больше терзало меня раскаяние в том, что я ударил ее. Я места не находил от тоски, но идги за реку узнать, что сталось с девочкой, у меня не хватало решимости.
«Вдруг галки заклевали ее до смерти», – думал я с ужасом. Наконец, я не выдержал и с трепетным сердцем отправился за реку. Еще издали я заметил Найденку на валу и чрезвычайно обрадовался. У меня не было ни малейшей надежды воротить её дружбу, не было даже намерения показываться ей. Обняв руками колена и слегка покачиваясь, девочка сидела лицом к лесу и что-то уныло мурлыкала. её сиротливость и одиночество возбуждало столько жалости, её мурлыканье было так тоскливо, что мое раскаяние становилось невыносимо, и слезы сами катились из моих глаз. Я прокрался к самому озеру и из кустов наблюдал за девочкой. Вдруг она поднялась с места и направилась к озеру, и прежде, чем я успел спрятаться, мы стояли друг против друга. Откинув назад свои космы, Найденка на мгновение остановилась. Лицо и руки её были сплошь исцарапаны и исклеваны, левый глаз покраснел, и вокруг него начинал образовываться синяк.
– Ты вон как меня, – незлобиво, но с упреком проговорила она, показывая на глаз.
– Прости меня, прости меня! – кинулся я к ней, задыхаясь от слез. Как безумный, я обнимал ее и целовал её лицо, шею, руки. Плакала и она и сквозь слезы обидчиво расказывала, как у неё посыпались искры из глаз от удара, как ее клевали галки и как ей было больно. Минут через десять все обиды были забыты, слезы высохли, и мы снова беззаботно рыскали по кустам.
XIII
С этого случая я и попал в кабалу. Хотя Найденка даже не вспоминала про свою обиду, тем не менее я чувствовал себя слишком виноватым перед ней. Синее пятно под глазом у неё в продолжение нескольных дней служило мне постоянным напоминанием и упреком. Найденка ни разу не упрекнула меня, но у меня была потребность чем-нибудь искупить свою вину перед ней. Для успокоения совести я пользовался каждым случаем сделать девочке приятное: прелупреждал каждое её желание, был нежен, как только мог, приносил ей из дома свою долю от всего, что мог скрыть за обедом или во время чая. Вот это последнее обстоятельство и сделалось для меня казнью.
Девочку очень разлакомили мои приношения, что, впрочем, и понятно, потому что у Оксена даже ситный хлеб был уже лакомством. Особенно любила она сахар и сырые яйца, которые пила прямо – без хлеба и соли.
Как-то очень скоро она перестала довольствоваться тем, что я приносил ей, и уже сама стала назначать, что я должен был принести. Я воровал и приносил. Если случалось, что я приносил что-нибудь, другое, она тут же бросала на землю и сердилась на меня по целым дням.
На первых порах мое воровство меня особенно беспокоило, но потом стало мучить так, что я подчас не находил себе места. К этому прибавилось и другое.
После того, как галки задали нам трепку, все вообще птицы стали для нас заклятыми врагами. Мы объявили им беспощадную войну, и все галочьи и голубиные гнезда на старой водяной мельнице и на соседних с ней деревьях без всякой жалости зорили, а птенцов подвергали самым ужасным истязаниям. Я по-прежнему был лишь орудием в руках девочки. Мое участие выражалось главным образом в добывании гнезд с птенцами. Найденка же была настоящий демон самого свирепого, самого возмутительного живодерства. Она рвала, раздирала, ощипывала, ломала с непостижимым ожесточением. И как при этом искажалось её лицо! По этому лицу можно было следить за всеми перипетиями боли, какую должны были испытывать её жертвы. Временами она впадала в какое-то исступление, и тогда мне казалось, что она действительно порченая. В эти минуты она внушала мне страх и даже отвращение. Часто её собственные ощущения до такой степени утомляли ее, что она валилась на траву и по нескольку минут лежала, с закрытыми глазами, бледная, угрюмая, капризная.