
Полная версия:
Найденка
Все пошло по старому. Один я не мог войти в свою колею… Я никак не мог забыть ни последнего кашля пьяной женщины, ни её невнятного крика, ни того, как она вдруг беспомощно забилась на земле.
Со мной, кажется, начинались уже галлюцинации. В моих воспоминаниях действительность самым беспорядочным образом перепутывалась с созданиями моего воображения. Временами на меня нападал такой страх, – необъяснимый, непобедимый, властный, что я даже днем боялся оставаться один. Кладбище стало для меня теперь вместилищем всевозможных ужасов, всякое воспоминание о Найденке обдавало холодом. Теперь она в моем воображении рисовалась почему-то в виде огромного паука с зелеными неморгающими глазами. Я положительно становился болен.
В это время к нам в село прикочевал цыганский табор. Цыгане каждый год откуда-то являлись к нам и каждый раз своим появлением производили ужасный переполох. С первого же дня по всему селу начинались пропажи. Пропадало все, начиная с домашней птицы и кончая картошкой в полях.
Как и всегда, цыгане расположились по выгону за рекой и с первого же дня от них не стало покоя. По своему обыкновению цыганки с удивительной назойливостью навязывались ко всем с ворожбой и гаданьем, выпрашивая все, что можно донести до табора, даже сено и солому.
Потом начались кражи. У нас из садовой беседки, где отец по летам отдыхал обыкновенно после обеда, пропала подушка; у диакона тоже из сада – веревка, на которой сушили белье; у кого-то с сохи сняли сошники; у кого-то обили яблоки в саду; у Оксена пропала мотушка ниток с шеста перед окном. По селу поднялся гвалт, и громче всех распиналась Оксен. Она была исконной и непримиримой ненавистницей цыган. Не существовало ругательства, которого она не пустила бы в ход в схватках с цыганками, ничуть не затрудняясь в выборе выражений. Цыганки, разумеется, тоже за бранью в карман не лезли и проезжались, главным образом, на счет её кривого глаза. Эти перебранки принимали характер даровых представлений, на потеху, главным образом, нашей братии – детворы. Особенно бесила Оксена одна красивая, высокая, еще молодая цыганка с удивительно бесстыжими черными глазами. Она нарочно спускалась к кладбищу побесить Оксена и деводила ее до того, что та, позабыв свои годы и степенность, гонялась за ней с голиками, вениками, прутьями.
Можно поэтому представить, что происходило на нашем порядке в то утро, когда в маленьком огородике Оксена весь картофель оказался вырытым… Нет слов описать ярость бедной старухи. С раннего утра загремел её басисистый голос, изрыгая ругательства, проклятия и жалобы. На этот раз она распиналась не даром: в табор был послан приказ цыганам убираться с сельской земли немедленно.
Не смотря на этот приказ, цыганки, как ни в чем не бывало, явились в село и с удвоенной наглостью стали клянчить и выпрашивать у баб всякую всячину. Мимо наших окон прошла вниз к кладбищу высокая цыганка вместе с другой своей товаркой. Я сразу догадался, что она идет в последний раз подразнить Оксена, и не ошибся. Минут через десять обе цыганки пробежали назад, сопровождаемые гурьбой ребятишек, которые с гиком и криком бросали в них щеиками, палками, землей. У красивой цыганки вся шея и одно плечо были густо выпачканы грязью. Гам стоял невообразимый. Эту оригинальную прицессию замыкала Оксен с мокрым помелом на перевес. Она кричала и ругалась самым неописуемым образом. В это утро досталось от ребятишек и другим цыганкам так что все они поспешили выбраться из села и больше уж не показывались.
Наступила ночь. Село спало крепким сном, как всегда. Я тоже стал было засыпать, как вдруг забили в набат. Я бросился к окну и увидал в стороне к кладбищу зарево. Село проснулось в одну минуту. Начался тот характерный шум, который только и бывает на деревенских пожарах. Со всех сторон бежали босые, раздетые, растрепанные. У нас тоже все проснулись. Я выпрыгнул из окна и побежал на пожар. Горела Оксенова изба, почти кругом охваченная пламенем. Сама Оксен в одной сорочке, должно быть, прямо с постели, сидела у амбара напротив и плакала, громко причитая, как самая обыкновенная баба. Меня, помню, чрезвычайно разочаровало это обстоятельство: я думал, что Оксеново горе еще и на свет то не родилось.
В эту ночь табор снялся с места и ушел. С этой же ночи как в воду канула и Найденка, а со мной открылась нервная горячка.
XXIV
Прошло лет двадцать.
Однажды в Нижнем я слонялся от безделья по пристаням и забрел на пристань арестантского парохода, с которой только что погрузили на баржу партию арестантов для отправки в Пермь и далее – туда… Пароход готовился отвалить. Облокотившись на барьер пристани, я сквозь железную решетку баржи всматривался в лица арестантов, пытаясь прочесть на них историю их ужасных деяний… Самые обыкновенные, самые будничные физиономии – простые я незначительные…
Я осмотрелся кругом. Народу на пристани было мало, а кто и был, – занимались своим делом или разговаривали. Между тем; я давно уже чувствовал себя как-то неловко, как иногда чувствуется под чьим-нибудь упорным, тяжелым взглядом. С этим ощущением знакомы главным образом нервные люди. Невольно я перевел взгляд на корму баржи, где помещалось женское отделение, и мои глаза встретились с другими глазами, которые я узнал бы из целого миллиона глаз… Неужели она узнала меня?!
Это была Найденка. На руках у неё был ребенок. Я невольно отшатнулся от барьера и пошел на берег.
– За что? За поджог или за убийство? – подумал я, припоминая и её первый поджог, и её первое убийство.
Раздались свистки. Пароход стал отваливать, тихо вращая и шумя колесами. Потом колеса захлопали по воде чаще, пароход пошел быстрее, рванул с места баржу и направился вниз по Волге. Минут через десять на общем темном фоне Волги и её берегов можно было рассмотреть лишь серое пятно.