Читать книгу Чужая доля (Ника Фрост) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Чужая доля
Чужая доля
Оценить:

4

Полная версия:

Чужая доля

«Он не ее муж, – поняла она. – Он муж бабы Груни. А Лукерье он кто? Брат?»

– Я не понимаю, о ком вы, – сказала она.

– Врешь, – Лукерья не рассердилась. В ее шепоте была одна усталость. – Все вы врете, и мы врем. Одно вранье кругом, оттого и нитка гнилая. Ты мне только скажи: легко?

Надо было молчать. Молчать и отпираться, как она отпиралась перед Савелием, перед лесником, перед собственной дочерью. Но Вера пятнадцать лет говорила родственникам правду в больничных коридорах и не умела иначе, когда ее спрашивали вот так.

– Легко, – сказала она. – Он не мучился. Он улыбался.

Старуха закрыла глаза. Из-под века выкатилась слеза и застряла в морщине.

– Ну и слава богу. Хоть один по-людски, – Пальцы на рукаве разжались. – А пояс ты отдай. Что унесла – отдай Груне. Худо без него. Всем худо, а мне первой. Мы с Петей двойня, у нас нитка одна на двоих была…

Тяжелая рука легла Вере на плечо. Близнец стоял у нее за спиной, и второй, неизвестно откуда взявшийся, заслонял дверь. Первый покачал лысой головой и указал подбородком на выход. Прием окончен.

– Ей нужна госпитализация, – сказала Вера. – Вы меня слышите? Она умрет без лечения.

Близнецы переглянулись. Тот, что держал ее за плечо, разлепил губы. Голос у него был тонкий, скрипучий, словно им давно не пользовались.

– У нас не помирают, – сказал он. – Иди, лекарка. Груня сама полечит.

* * *

Домой она вернулась в сумерках. Сони опять не было; на столе лежала записка: «Я у б. Груни, учусь прясть!!! Буду поздно, не жди, меня покормят». Три восклицательных знака и нарисованное сердечко.

Вера скомкала листок. Потом расправила и положила обратно. Идти и забирать дочь силой, на глазах у всей деревни, было бы глупо: она только настроит Соню против себя, а старики получат лишний повод ласково пожать плечами. Сначала надо было понять, с чем она имеет дело. Понять по-настоящему, с фактами в руках, а не с догадками.

Факты могли быть только в одном месте.

Архив фельдшерского пункта хранился в чулане за амбулаторией: три фанерных ящика с амбулаторными картами, поставленных один на другой. Верхний, с картами приезжих, она отставила, не открывая. Ее интересовали местные. Она помнила, что в журнале Ждановой, так звали прежнюю фельдшерицу, Вера нашла фамилию на обложке, ни одного местного не значилось. Но медпункт в Долгом существовал, судя по табличке на крыльце, с пятьдесят четвертого года. Кто-то же ходил сюда раньше.

Карты в нижнем ящике были старые, на желтой ломкой бумаге, заполненные перьевой ручкой. Вера перебирала их при свете голой лампочки. Долгова Аграфена Тимофеевна, год рождения двадцать девятый. Толстая карта, исписанная до последней страницы. Она открыла ее с конца.

Роды – пятьдесят седьмой год, девочка, без осложнений. Ниже: жалобы на боли в подложечной области, похудание, рвоту «кофейной гущей». Шестьдесят первый год. Направлена в областную больницу. Вклеена выписка, отпечатанная на машинке с западающей буквой «р».

Вера прочла диагноз. Перечитала. Латынь за шестьдесят с лишним лет не изменилась.

Cancer ventriculi, четвертая стадия. Метастазы в печень. Признана неоперабельной. Выписана домой под наблюдение фельдшера для симптоматического лечения. Февраль шестьдесят второго года.

Последняя запись в карте была сделана рукой местного фельдшера, аккуратным мужским почерком, фиолетовыми чернилами: «14.X.62. Состояние крайне тяжелое. Кахексия. Морфин 1,0 п/к. Родственники предупреждены. Прогноз – дни».

Больше в карте не было ничего. Ни строчки. Чистые листы до самой обложки.

Вера отложила ее и взяла следующую. Руки у нее были холодные. Савелий Кузьмич, двадцать шестой год рождения: фиброзно-кавернозный туберкулез легких, кровохарканье, «в санаторном лечении отказано ввиду тяжести состояния». Последняя запись – четырнадцатое октября шестьдесят второго. Капитолина Ефимовна: порок сердца, декомпенсация. Четырнадцатое октября. Близнецы, оба: силикоз третьей стадии после шахты. Дед Митрий: уремия. Манефа: «опухоль матки, кровотечения». Лукерья и Петр Долговы: у обоих что-то наследственное, с кровью, фельдшер не знал названия и написал просто: «тает».

Одиннадцать карт. Одиннадцать приговоров. И на каждой последняя запись помечена одним и тем же числом.

Четырнадцатое октября. Покров.

Она сидела на перевернутом ящике, обложившись желтыми листами, и слушала, как на улице играет гармонь. Савелий Кузьмич выводил «Златые горы». Ему подпевали женские голоса, и один из них, слабый, неумелый, но чистый, Вера узнала бы из тысячи.

Соня пела вместе со всеми. Соня, которая в школе стеснялась открыть рот на уроке музыки.

«Аграфена Тимофеевна, – подумала Вера очень медленно, словно выговаривая трудное иностранное слово, – должна была умереть шестьдесят три года назад. Они все должны были».

А потом она подумала еще одно, и от этой второй мысли ей стало по-настоящему страшно.

«К Покрову, бывает, уже и снег ложится, – сказала по телефону Кривцова. – Хорошо бы вам успеть до снега».

До Покрова оставалось тридцать четыре дня.

Глава 4. Внученька

В тот вечер, когда Вера сидела в чулане над желтыми медицинскими картами, ее дочь была счастлива, как не была счастлива, наверное, никогда в жизни. Соня сама бы этого слова не сказала. Она вообще не любила громких слов и в своем блоге пользовалась другими: «норм», «вайб», «огонь». Но если бы кто-то спросил ее напрямик, она бы, подумав, призналась, что да, пожалуй. Счастлива. И что это очень странное ощущение, вроде того, какое бывает, когда снимаешь тесные ботинки, в которых проходила целый день.

В городе у нее была комната в девять метров с окном на трансформаторную будку. Была школа, где с пятого класса все разбились на компании, а она ни в одну не попала, потому что вечно говорила не то и не тогда. Была Кристина Жаркова со своими смайликами. Был отец, который полгода не брал трубку. И была мама, которая приходила с суток серая, падала на диван в чем была, а проснувшись, первым делом спрашивала про уроки, и Соня всякий раз чувствовала себя не человеком, а еще одним вызовом, который надо обслужить и ехать на следующий.

Соня маму любила. Просто с мамой было тяжело. Мама была как сжатый кулак.

А здесь ее с первой минуты приняли так, словно ждали всю жизнь. Стоило выйти за калитку – и из каждого окна, из-за каждого забора неслось: «Сонюшка, зайди, я оладьев напекла!», «Сонюшка, глянь, какой у меня котенок!», «Сонюшка, а вот я тебе яблочко припасла, антоновка, самая сладкая». Ее кормили, расспрашивали, слушали. Вот это было самое удивительное: ее слушали. Баба Капа с бабой Манефой, раскрыв рты, внимали рассказу про то, что такое подписчики и зачем нужны лайки. Дед Савелий, сам блогер, обсуждал с ней, как лучше ставить свет. Глухой дед Митрий ничего не слышал, но кивал так уважительно, что Соня при нем невольно начинала говорить умные вещи.

И была баба Груня.

К бабе Груне Соня прикипела сразу, с каравая. Объяснить это было трудно. От нее пахло тестом и сушеной мятой. У нее были мягкие руки и голос, от которого хотелось закрыть глаза. Она никогда никуда не торопилась, ничего не требовала и ни разу не спросила про оценки. Она называла Соню «дитятко» и «внученька», и поначалу это резало ухо, а на третий день Соня заметила, что ждет этих слов.

Дом у бабы Груни был самый старый в деревне, черный от времени, в два этажа: внизу жилье, наверху светелка, куда вела крутая лесенка с перильцами. В светелку Соню пока не пускали. «Там у меня кросна стоят, – говорила баба Груня, – станок ткацкий. Не прибрано. Вот управлюсь – покажу». Зато внизу Соня изучила каждый угол. Сундук с коваными углами, полный рушников. Божница с темными образами, перед которыми почему-то не горела лампадка. Прялка у окна, не игрушечная, а настоящая, с большим колесом и педалью, отполированной до блеска.

– А можно попробовать? – спросила Соня на второй день.

– Чего ж нельзя. Садись, дитятко. Ногой качай ровно, не дергай. А пальчиками вот так кудель тяни, по волоконцу, по волоконцу…

Кудель была серая и мягкая, привязанная к высокой резной доске. Нитка у Сони сначала рвалась, потом шла толстая, с шишками, потом вдруг выровнялась и потекла сама, тонкая, гладкая, и колесо зажужжало. Соня засмеялась от неожиданности. Ей показалось, что пальцы все знают без нее. Будто она не учится, а вспоминает.

– Вот, – сказала баба Груня тихо. – Вот оно. Я ж говорю: руки правильные.

В тот же день она подарила Соне поясок. Тот самый, красный с серым, что лежал на лавке среди других подарков и который мама велела не трогать, «пока не разберемся». Соня его тогда послушно отложила. А баба Груня принесла другой, почти такой же, только поуже, и сказала, что у них в деревне ни одна девка без пояса не ходит, это и красота, и оберег, а подпоясанного человека, по-старому говоря, никакой леший не тронет.

– Его под одежу носят, на голое тело, – объяснила она. – Чтоб чужой глаз не видал. Давай-ка завяжу.

– Спасибо, баб Грунь. Он такой красивый!

– Носи, внученька. Носи на здоровье.

Маме про поясок Соня не сказала. Незачем. Мама в последнее время на любую веревочку реагировала так, словно это оголенный провод.

Что удивительно, с поясом действительно стало лучше. Соня не верила ни в какие обереги, она была человек современный. Но факт оставался фактом: на другое утро она проснулась в шесть часов, сама, без будильника, и почувствовала, что выспалась. Спина, которая ныла у нее с седьмого класса из-за тяжелого рюкзака, не болела. В голове было ясно. Хотелось бежать, прыгать, что-то делать. Она натаскала воды из колодца, шесть ведер, и не запыхалась. Она залезла на Связной бугор бегом. Она за один вечер прочла два параграфа по истории, которые ей задала Зоя Петровна, и запомнила все даты.

Зоя Петровна, впрочем, была единственной в Долгом, кого Соня побаивалась. Учительница занималась с ней через день, по два часа, в своей чистой холодной горнице, где на этажерке стояли одинаковые серые тома и ничем не пахло. Она не называла Соню ни дитятком, ни Сонюшкой. Она говорила: «Ладыгина, вы невнимательны». Пирогов не предлагала, только воду в граненом стакане, который ставила на стол.

На стене над этажеркой висела фотография. Молодой человек в ковбойке, рыжий, это было видно даже на черно-белом снимке, по тому, как светились волосы, смеялся и держал на плечах маленькую девочку.

– Это кто? – спросила Соня.

– Коллега, – ответила Зоя Петровна, не обернувшись. – Преподавал математику. Давно. Откройте учебник, Ладыгина. Параграф четырнадцатый.

– А девочка?

– Ученица. Не отвлекайтесь.

Больше Соня не спрашивала. Но ей показалось, что у девочки на снимке знакомое лицо. Острое, сердитое. Стрижку бы покороче и сигарету в зубы.

«Экология, – думала Соня. – Воздух. Еда нормальная, без химии. Вот что значит деревня».

* * *

Блог у нее назывался «Соня не спит», и подписано на него было четыреста двенадцать человек, из которых живых, по ее прикидкам, набиралось от силы сорок. Переезд она задумала превратить в сериал. Название придумалось само: «Соня в глуши». Она снимала все подряд: дорогу, каравай, печку, туалет с сердечком, деда Савелия с гармонью, бабу Капу, которая на камеру страшно важничала и поджимала губы, петуха у колодца. За неделю материала накопилось часа на три.

Выкладывать можно было только с бугра. Бугор торчал за околицей, лысый, с одинокой сосной на макушке, и к нему вела тропка мимо кладбищенской ограды. На самом верху, под сосной, стояла скамейка, сколоченная из двух чурбаков и доски. Сигнал тут ловился на две палки, а в ясную погоду и на три.

На десятый день после приезда Соня сидела на этой скамейке и монтировала первую серию. Она просматривала отснятое, выбирая, что оставить, и на куске, где вся деревня шла навстречу автобусу, нажала на паузу.

Что-то было не так с картинкой.

Она отмотала назад. Запустила снова. Вот гармонь. Вот платки и кофты. Вот каравай на полотенце. Камера чуть дрогнула, фокус на секунду поплыл, и в эту секунду лица в кадре поменялись.

Соня приблизила изображение двумя пальцами.

На экране, вместо румяной бабы Груни, каравай держало существо, которому она не сразу нашла название. Череп, обтянутый желто-серой кожей. Провалы на месте щек. Безгубый рот, из которого торчал один длинный зуб. Глаза, ушедшие так глубоко, что в глазницах лежала тень. Платочек был тот же, беленький, а под платочком – вот это. И рядом, с гармонью в руках, стоял такой же: высокий скелет в пиджаке с орденскими планками. И дальше, и дальше, вся толпа. Двадцать четвертых секунды. Потом фокус вернулся, и баба Груня опять улыбалась своей ясной улыбкой.

– Ни фига себе, – сказала Соня вслух.

Страшно ей не было. Ей было смешно. Она знала, как это называется: глитч. Нейросеть в камере, которая сама подтягивает лица, сбоит и вместо улучшения выдает черт знает что. Сейчас в каждом телефоне сидят такие фильтры, и у Кристины Жарковой однажды на селфи выросло третье ухо. А тут, видно, алгоритм прикинул возраст и перестарался.

Она нашла еще три таких места. В одном дед Савелий, рассуждая о колхозных надоях, на полсекунды превращался в мумию с отвисшей челюстью. В другом баба Капа с бабой Манефой, хихикающие на лавочке, оборачивались двумя серыми мешками костей. В третьем, снятом у бабы Груни в избе, было видно только руку, лежащую на прялке, и рука эта была как куриная лапа, с черными ногтями.

«Бабушки-зомби, – придумала Соня подпись. – Мой телефон считает, что они слишком старые для этого мира». Вырезала четыре куска, склеила, наложила музыку из фильма ужасов и отправила. Ролик ушел, покрутив колесиком.

– Чего снимаешь, коллега?

Она подскочила. Дед Савелий стоял у нее за плечом, а когда он подошел, она не слышала. Ходил он для своих лет на редкость тихо.

– Здрасьте, Савелий Кузьмич. Да так. Монтирую.

– Покажь.

Соня повернула к нему телефон. Не из вредности, а просто не подумав: ей казалось, что деду, как человеку с юмором и с двумя тысячами подписчиков, это должно понравиться. Ролик пошел по кругу. Музыка завывала.

Савелий Кузьмич смотрел молча. Досмотрел до конца, подождал, пока начнется сначала, досмотрел еще раз. Веселое лицо его не изменилось, только как-то подсохло.

– И куда ты это?

– В блог. Уже выложила. А что, прикольно же!

– Прикольно, – согласился он. – Ты вот что, Софья. Ты это убери.

– Почему?

– Некрасиво вышли. Старым людям обидно будет. Они тебя привечают, пирогами кормят, а ты их на весь свет страшилищами выставила.

– Да это же глюк! Все поймут, что глюк!

– Все, может, и поймут, – сказал он. – А кое-кто, может, и не поймет. Убери, Софья. По-хорошему прошу.

«По-хорошему» прозвучало так, что Соне расхотелось спорить. Она обиженно ткнула в экран, удаляя пост. Двенадцать просмотров, один лайк. Кто-то из сорока живых успел.

– И с телефона сотри.

– Савелий Кузьмич!

– Сотри, говорю. Я прослежу.

Она протянула ему телефон: нате, мол, стирайте сами, раз такой умный. Дед Савелий не взял. Он даже руки убрал за спину.

– На лавку положи.

– Чего?

– На лавку, говорю, положи. Вот сюда.

Соня положила. Тогда он взял телефон с доски, отошел на два шага, повернулся к ней спиной и довольно долго возился, тыча в экран коричневым пальцем. Потом вернул таким же манером: положил на скамейку и отступил.

Из галереи исчез не только ролик. Исчезли все исходники. Все три часа.

– Вы зачем?! Там же все было! Дорога, приезд, все!

– Заново снимешь, – сказал Савелий Кузьмич. Он уже опять улыбался, и в уголках глаз собрались лучики. – Деревня никуда не денется, и мы никуда не денемся. А телефон твой, коллега, я тебе настрою. Есть там одна галочка, «улучшение портрета». С ней никаких глюков не будет. – он шагнул было прочь, но обернулся. – И матери про это не рассказывай. Она у тебя женщина нервная, еще подумает чего. Договорились?

– Договорились, – буркнула Соня.

Она смотрела, как он спускается с бугра, прямой, легкий, помахивая сорванной травинкой, и злилась. Не на то, что стер. На то, что командовал. Мама тоже командовала, но мама хотя бы имела право.

А еще что-то царапало. Какая-то мелочь, которую она не могла ухватить. Ну, не взял из рук, подумаешь. Тут никто не брал из рук, она давно заметила, примета у них. Но телефон-то ему был нужен, он за ним, можно сказать, потянулся – и отдернул пальцы, как от горячего.

* * *

Обратно она пошла не по тропке, а напрямик, через кладбище. Просто чтобы не идти следом за дедом Савелием. Калитка в ограде была не заперта.

Покойников Соня не боялась. С мамой-фельдшером о смерти дома говорили так же буднично, как о погоде. Кладбище оказалось небольшое и делилось надвое поперечной дорожкой. По левую руку, в старой части, под березами, стояли кресты, темные, покосившиеся, и на тех табличках, где еще можно было что-то прочесть, фамилия была почти везде одна: Долговы. Долгов Тимофей, Долгова Улита, Долгов Савватей. Даты кончались пятидесятыми. Самая поздняя, какую Соня нашла, была шестьдесят вторая: «Долгова Ефросинья Никитична, 1880–1962».

Правая сторона была новее и ухоженней. Здесь стояли не кресты, а памятники: железные пирамидки со звездами, плиты из бетонной крошки, два-три гранитных. Соня шла вдоль ряда и читала.

«Ковригин Алексей Петрович, учитель. 1940–1965».

«Сафонова Нина Ивановна, агроном. 1938–1967».

«Рабочие Лихвинского леспромхоза» – общая плита, и на ней столбиком двадцать шесть фамилий. Год смерти у всех стоял один: шестьдесят третий.

«Белкин Г. А., геолог. 1951–1979».

«Супруги Вайнштейн, Марк и Роза. Дачники. Умерли в 1988 году». Кто-то не поленился выбить это слово на камне: дачники.

Дальше шли девяностые, нулевые. Могил становилось меньше, промежутки между датами – длиннее. Какой-то фермер. Какая-то «беженка из Душанбе с дочерью». Священник – «иерей Николай, настоятель строящегося храма». Строящегося храма Соня в деревне не видела. Видела только фундамент за лавкой, заросший крапивой.

Она поймала себя на том, что считает годы. Двадцать пять лет учителю. Двадцать девять агрономше. Двадцать восемь геологу. Здесь лежали молодые. Одни молодые. И ни одного с фамилией Долгов.

«Ну и что, – сказала себе Соня. – Деревенские – долгожители, они не умирают. А приезжим тут, наверное, климат не подходит. Или болото. Или радон какой-нибудь».

Мысль была неуютная. Она ускорила шаг.

Последние три могилы были совсем свежие, если мерить кладбищенской меркой. На первой, под серым гранитом, значилось: «Шумилова Екатерина Дмитриевна. 1985–2018. Прости». У плиты лежали живые цветы, поздние астры, и стоял граненый стакан, накрытый куском хлеба.

На второй – «Жданова Галина Сергеевна, фельдшер. 1976–2020».

Третья была одна на троих. «Корнеевы». Отец, мать и строчкой ниже, буквами помельче: «Миша. 2018–2021». В камень была вделана овальная фотография. Мальчик лет трех сидел на деревянной лошадке и смеялся. Волосы у него были белые-белые, как пух одуванчика.

Соня стояла и смотрела на эту фотографию, пока не услышала за спиной шаги.

– Это который мед любил, – сказал хриплый голос. – Дед Митрий ему каждый день носил. В таком же туеске.

Она обернулась. Лесник стоял в трех шагах, держа в опущенной руке пучок еловых веток. Он был трезвый. Это Соня определила сразу, у нее на отцовских приятелях глаз был наметан. Трезвый, выбритый и от этого казавшийся еще более угрюмым.

– Вы за мной следите?

– Я к жене пришел, – он кивнул на серый гранит. – Каждую пятницу хожу. Это ты тут чужая.

– Я гуляю. Нельзя?

– Можно. Гуляй. Только читай внимательно, – он положил ветки на плиту, поправил стакан. – Корнеевы приехали в девятнадцатом. Дом купили за материнский капитал, тут тогда три избы продавалось. Хорошие ребята были, веселые. Она все варенье варила, он баню рубил. Малец у них по всей деревне бегал, его бабки с рук не спускали. Через год у мальца нашли то, что бывает у стариков. Кости стали как мел. В три года. Врачи в области руками разводили. А еще через год схоронили всех троих, одного за другим. Родители, говорят, от горя.

– Зачем вы мне это рассказываете?

– Затем, что мать твоя меня слушать не станет. Она из тех, кто сам все знает, – он выпрямился и посмотрел Соне в лицо. Глаза у него были красные, как у человека, который давно не спал. – Тебе пояс дали?

Соня молчала.

– Дали, – сказал он. – Вижу, что дали. Ты по-другому стоишь. Катя тоже так стояла первый месяц, будто крылья выросли. Сними его.

– Это не ваше дело.

– Сними и сожги. Сама. С тебя его никто снять не сможет, только ты.

– Вы пьяница и псих, – сказала Соня звонко. – Вы меня толкнули и мед разлили. Про вас вся деревня говорит. Баба Капа говорит, вы жену свою сами в гроб вогнали, пили и били ее, а теперь ходите и на людей кидаетесь, потому что совесть мучает!

Она ожидала, что он заорет. Или замахнется. Он не сделал ни того, ни другого. Он только провел ладонью по лицу, сверху вниз, словно стирая что-то.

– Про совесть баба Капа правду говорит, – ответил он. – А про остальное врет. Ты, девочка, спроси у своей бабы Груни одну вещь. Спроси, почему у нее у самой внуков нет. И у Капы. И у Манефы. У всех спроси. Девятнадцать стариков в деревне, а в гости к ним ни разу никто не приехал. Ни сын, ни внук, ни правнук. Тебе не странно?

Он повернулся и пошел к калитке, тяжело ставя ноги в сапогах. Соня показала его спине язык. Получилось как-то неубедительно.

* * *

Она спросила. Не потому, что поверила. Просто вопрос застрял занозой, а занозы Соня терпеть не умела.

Баба Груня в это время чесала шерсть на двух больших щетках с железными зубьями. Соня сидела рядом на лавке, вязала шарф, который дорос уже до полуметра, и долго ходила вокруг да около, прежде чем выговорить:

– Баб Грунь, а у вас дети есть?

Щетки остановились.

– Есть, дитятко. Тоня. В лавке сидит.

– Тетя Тоня – ваша дочка?! – Соня чуть не уронила спицы. Худая, злая, вечно дымящая Тоня и баба Груня никак не складывались у нее в одну семью. – А почему она к вам не заходит?

– Заходит, когда надо. Характер у нее. В отца пошла.

– А еще? Кроме нее?

Баба Груня положила щетки на колени. Смотрела она мимо Сони, в окно, за которым качалась рябина.

– Четверо было до Тони. Ванюшка, первенький, в сорок седьмом году. Три месяца пожил. Молока у меня не стало, голодно было, одну лебеду ели. Потом двойняшки, Зина да Зоя, в пятидесятом. Тех корь унесла, обеих за одну неделю. Фельдшер приехал, когда уж отпевать было впору. А потом Алешенька, – голос у нее не дрогнул, только стал ниже. – Этот до шести годков дожил. Самый был ласковый. В озеро провалился на Николу зимнего, под лед. Петя за ним нырял, муж мой. Достал. Да поздно.

Соня не знала, что сказать. Она отложила вязание.

– Я когда его в гробу увидела, махонького, в белой рубашечке, – продолжала баба Груня ровно, – я так себе положила: все. Больше никого не отдам. Хоть что со мной делайте, хоть режьте, хоть на том свете в смоле варите. Ни одного своего больше в землю не положу. И не положила.

– А тетя Тоня? У нее дети есть?

– Нету. Не дал Бог.

– А у других? У бабы Капы, у деда Савелия?

– И у других нету, дитятко. Так уж вышло. Кому здесь рожать-то было? Молодые разъехались, а мы остались. Живем вот, – она повернулась к Соне и вдруг улыбнулась, светло, как умела она одна, и глаза у нее заблестели. – Долго живем, а радости в том мало. Дом без ребенка – что печь без огня. Я уж и забыла, как это: чтоб кто-то по избе бегал, чтоб косу кому заплести. А тут ты. Ты мне теперь заместо внученьки, слышишь? Заместо всех, кого не дождалась.

Она притянула Соню к себе и прижала ее голову к плечу. От кофты пахло мятой. Соня зажмурилась. В носу у нее защипало, и она подумала, что лесник – сволочь. Обыкновенная пьяная сволочь, которой завидно, что у кого-то есть близкие. Спроси, говорит. Вот, спросила.

Мягкая ладонь гладила ее по волосам. Долго, ласково, от макушки до самых кончиков. Потом Соня почувствовала, что ладонь на секунду задержалась и что-то едва ощутимо дернуло у виска. Наверное, волосок зацепился за шершавую кожу.

– Ишь, лезут, – пробормотала баба Груня. – Линяешь, внученька. Это к осени, это ничего.

* * *

Скандал случился в тот же вечер.

Мама ждала ее дома, сидя за столом перед тарелкой гречки с тушенкой, которую она ела который день. Подарки с лавки исчезли. Банки, туесок с остатками меда, носки, полотенце, красный пояс, даже гребень – все было сложено в картонную коробку и вынесено в сени. На столе стояли только хлеб, привезенный в пятницу Космонавтом, и пачка печенья.

– Садись, – сказала мама. – Надо поговорить.

Соня села. Она знала этот голос. Таким голосом мама объявляла, что отец больше с ними не живет.

– С завтрашнего дня ты у них ничего не ешь. Вообще ничего. Ни пирогов, ни молока, ни яблок. Готовить я буду сама, продукты из лавки. И ничего у них не берешь. Никаких подарков.

bannerbanner