
Полная версия:
Чужая доля
– Это вам от всех понемножку, – сказала Зоя Петровна, та самая женщина в очках. Она вошла следом и встала у двери, сложив руки под грудью. Говорила она правильно, по-городскому, учительским голосом. – На обзаведение. Носочки баба Капа вязала, поясок Груня ткала, гребень от Лукерьи, она сама прийти не смогла, хворает. Гребень девочке. При такой косе без хорошего гребня нельзя, пластмассовые только секут волос.
– Зоя Петровна, это слишком, – Вера и вправду растерялась. – Мы не можем столько принять. Давайте я хотя бы заплачу. За продукты. Сколько это стоит?
– Вера Андреевна, – учительница посмотрела на нее поверх очков. – У нас за угощение не платят. Вы людей обидите.
– Тогда я не знаю… Я в долгу быть не люблю.
– А кто говорит про долг? – Зоя Петровна улыбнулась одними губами. – Дареное не долг. Берите и пользуйтесь. Дареному коню, как говорится, в зубы не смотрят.
Она вышла. Вера постояла над столом, чувствуя себя глупо. От пирогов пахло капустой и яйцом. Желудок опять напомнил о себе.
– Мам, – Соня уже держала в руке шаньгу. – Только не говори, что мы это все выкинем.
– Никто ничего не выкинет. Просто я хочу сначала…
– Что? Сдать на анализ? Мам, это бабушки. Обычные деревенские бабушки. Они пирогов напекли, потому что им скучно и к ним сто лет никто не приезжал. Ты можешь хоть раз в жизни просто взять и сказать «спасибо»?
– Я сказала спасибо.
– Ты сказала «сколько это стоит», – Соня откусила полшаньги. – Ты всегда так. Тебе тетя Лена на день рождения шарф подарила, ты ей на следующий день деньги перевела. Она потом плакала, между прочим.
– Тетя Лена не плакала.
– Плакала. Мне ее Дашка рассказывала.
Вера промолчала. Возразить было нечего. Она достала из чемодана коробку конфет, купленную в городе как раз для такого случая, – большую, дорогую, с золотым тиснением, – и пошла на крыльцо. Не платить, так хоть отдариться.
Баба Груня сидела на лавочке у калитки, уже порозовевшая, и что-то говорила двум круглым старухам. Увидев Веру, заулыбалась.
– Аграфена Тимофеевна, это вам. От нас с Соней. К чаю.
Она протянула коробку. Баба Груня на коробку посмотрела с удовольствием, даже головой покачала: ишь, красота какая. А рук с колен не подняла.
– Ой, спасибо, милая, вот уважила! Ты ее на лавочку положи, вот сюда, рядышком. Руки-то у меня в муке, изгваздаю.
Руки у нее были чистые. Вера видела это совершенно отчетливо: сухие, розовые, с коротко остриженными ногтями. Она положила коробку на лавку. Баба Груня выждала, пока Вера уберет пальцы, и только тогда взяла подарок и прижала к груди.
– Вот теперь мое, – сказала она и засмеялась. – Старая привычка, не обессудь. У нас из рук в руки не берут. Примета такая.
– Какая примета?
– А кто ее знает. Бабки наши так делали, и мы так делаем.
«А сами-то подают из рук в руки», – подумала Вера, вспомнив каравай на полотенце. Но мысль была мелкая, и она за нее не зацепилась. Мало ли в деревнях примет. Через порог не здороваются, на ночь не метут, в понедельник не стирают.
До вечера она разбирала вещи и осматривала свое хозяйство. Туалет оказался во дворе, дощатый, с окошком-сердечком, и Соня, заглянув туда, вернулась с таким лицом, что Вера впервые за день рассмеялась. Вода была в колодце через дорогу. Электричество имелось, но розетка в жилой половине была одна, и Соня немедленно заняла ее зарядкой. Печь топилась, надо было только понять, как закрывать вьюшку. Этого Вера не знала, и объяснять прибежала баба Капа, маленькая, быстрая, и за пять минут рассказала про вьюшку, про то, кто в деревне с кем в ссоре, и про лесника, который пьет горькую и на людей кидается, так что вы, Вера Андреевна, с ним поосторожней.
Саму амбулаторию Вера оставила напоследок. Отперла дверь с красным крестом, щелкнула выключателем.
Кабинет был как кабинет: кушетка, стол, весы, шкаф со стеклянными дверцами. В шкафу стояли упаковки с бинтами, пузырьки, коробки с ампулами. Вера взяла одну наугад и посмотрела срок. Годен до марта две тысячи двадцать первого. Взяла другую – то же. Все лекарства в шкафу были просрочены на четыре года, и все упаковки были целые. Запечатанные. Прежний фельдшер, судя по всему, за время работы не вскрыл ни одной.
На столе лежал журнал приема. Она полистала. Записи кончались октябрем двадцатого года, почерк был женский, крупный, сначала ровный, а на последних страницах – ломаный, сползающий со строки. Жалоб в журнале значилось немного, и все от приезжих: дачник с ожогом, геодезист с клещом, какая-то Е. Шумилова, тридцать два года, – «общая слабость, боли в суставах, выпадение волос». Ни одной местной фамилии. За два с половиной года девятнадцать стариков не пришли в медпункт ни разу.
В углу, за ширмой, стоял платяной шкаф. Вера потянула дверцу, ожидая увидеть халаты. Халат там действительно висел, один, пожелтевший. А рядом с ним – женское пальто, темно-синее, драповое, с воротником из искусственного меха. Не новое, но хорошее. Такие вещи не забывают при переезде.
«Выбыл», – сказала про прежнего фельдшера Кривцова. Вера тогда решила: уволился.
Она сама не знала, зачем полезла в карман. Наверное, сработала та же привычка, что и с форменной курткой. В правом было пусто. В левом пальцы нащупали бумажку, сложенную вчетверо.
Это оказался рецептурный бланк с печатью Долговского ФАПа. Лекарств на нем выписано не было. Через весь листок, наискось, тем самым ломаным почерком, каким заканчивался журнал, шли три строчки. Писали с таким нажимом, что ручка в двух местах прорвала бумагу.
«НЕ БЛАГОДАРИ.
НЕ БЛАГОДАРИ.
НЕ БЛАГОДАРИ».
За стеной, в жилой половине, смеялась Соня. Кто-то из старух зашел ее проведать, и теперь там звякали чашки и слышался напевный голос бабы Груни:
– А вот мы косу-то твою расчешем, дитятко. Дай-ка гребешок. Ишь, спутались с дороги…
– Ой, спасибо, – отвечала Соня. – А то я сама не достаю.
Глава 3. «Здоровы будем»
Первую ночь на новом месте Вера спала плохо. Мешала тишина. В городе она привыкла засыпать под гул проспекта, под соседский телевизор, под хлопанье подъездной двери, а здесь не было слышно ничего, кроме собственного дыхания и редкого потрескивания остывающей печи. Под утро где-то далеко, за озером, завыла собака или не собака, и Вера, лежа с открытыми глазами, долго пыталась решить, водятся ли в этих краях волки. Потом все-таки уснула, а когда проснулась, в окна уже лезло солнце, на часах было половина девятого и Сонина кровать стояла пустая.
Одеяло было откинуто, подушка смята. На лавке у стены лежал вчерашний гребень. Вера, проходя, машинально взяла его в руки. Вечером, когда она вернулась из амбулатории с бумажкой в кулаке, баба Груня уже ушла, а Соня сидела на кровати с распущенной косой, сонная и довольная, и гребень этот валялся рядом, весь в длинных каштановых волосах, застрявших между зубьями. Вера еще подумала тогда, что надо бы почистить. Сейчас зубья были чистые. Ни волоска.
«Сама сняла, – решила она. – Надо же, приучается». И положила гребень обратно.
Записку она перед сном перечитала раз десять. Вертела так и этак, смотрела на свет. Ничего нового не высмотрела. Три строчки, написанные больным человеком, и вывод из них можно было сделать только один: прежний фельдшер к концу работы был, что называется, не в себе. Ломаный почерк в журнале говорил о том же. Тремор, спутанность, навязчивые идеи. Вера навидалась таких записок у одиноких стариков, которые пишут на обоях, что соседи пускают к ним газ через розетку. Женщине, правда, судя по пальто, до старости было далеко. Но деменция бывает и ранняя. А еще бывает алкоголь, особенно в деревне, особенно когда на девятнадцать пациентов ни одного вызова за два с лишним года.
Объяснение ее устроило. Почти. Бумажку она все же не выбросила, а убрала в паспорт, под обложку.
На столе под полотенцем стояло вчерашнее. Пирогов убыло, от шанег осталась одна, крынка с молоком была пуста наполовину. Вера достала из чемодана пачку гречки, привезенную из города, банку тушенки и кипятильник. Позавтракала, глядя в окно на улицу. Улица была пустая и чистая, как выметенная. Возле колодца важно ходил рыжий петух.
Соня нашлась через три дома. Она сидела на крыльце у бабы Груни, зажав между коленей клубок, и водила перед собой двумя спицами с таким сосредоточенным лицом, с каким обычно проходила уровни в телефонной игре. Баба Груня стояла над ней и поправляла петли.
– Мам, смотри! – Соня подняла спицы. На них висело нечто серое, сантиметров пять в ширину, кривое на один бок. – Я вяжу! Это будет шарф. Баба Груня говорит, у меня руки правильные.
– Золотые руки, – подтвердила баба Груня. – Сроду такой понятливой не видала. Я ей показала разок, а она уж сама. Доброе утречко, Вера Андреевна. Как спалось на новом месте? Не снился ли жених?
– Спасибо, хорошо. Соня, ты завтракала?
– Ага. Блинами. Со сметаной, – Соня снова уткнулась в вязание. – Мам, ты иди, я тут побуду. У меня петля убегает.
Вера постояла у калитки. Картина была мирная до приторности: бабушка, внучка, клубок, солнце на крыльце. Именно то, чего у Сони никогда не было. Верина мать умерла, когда девочке исполнилось два, а Олегова за четырнадцать лет видела внучку трижды и каждый раз забывала, в каком та классе. Соня про бабушек не спрашивала. Только в шесть лет однажды пришла из сада и сообщила, что у всех есть баба, которая вяжет носки, а у нее нет, и это нечестно.
– К обеду домой, – сказала Вера. – И телефон заряди, он у тебя наверняка сел.
– Угу.
– Ты ее не тереби, милая, – ласково сказала баба Груня. – Пускай дитя порадуется. Я пригляжу.
* * *
Лавка помещалась в бывшем сельпо, приземистом строении из силикатного кирпича с решетками на окнах. На двери висело расписание, от руки, синей пастой: «Пн, ср, пт с 10 до 14. Вт, чт – если надо, стучите. Сб, вс – не стучите». Была среда. Вера вошла.
После вчерашнего вышитого рая лавка показалась ей чуть ли не родной. Здесь все было как в любом сельском магазине от Калининграда до Камчатки: крупа и макароны на полках, консервы пирамидой, сигареты за спиной у продавца, хозяйственное мыло рядом с пряниками, выцветшая реклама мороженого на холодильнике, который не работал. Над прилавком бормотал радиоприемник. Стену возле кассы от пола до потолка покрывали открытки и вырезки из журналов, и на всех было одно и то же: море. Синее, зеленое, штормовое, с пальмами, с чайками, со скалами, с белым пароходом.
За прилавком сидела женщина и курила в форточку. Вера видела ее вчера, она одна из всей деревни не подошла к караваю, а стояла поодаль, сунув руки в карманы кофты. Сейчас, вблизи, стало понятно, что это и есть та самая «младшая жительница шестидесяти восьми лет». На шестьдесят восемь она никак не тянула. Худая, жилистая, с короткой стрижкой и с резкими складками у рта, она походила на спортивного тренера, который вышел на пенсию по выслуге и до сих пор об этом жалеет.
– Фельдшерица, – сказала она, не вынимая сигареты. – С добрым утром. Тоня. Чего тебе?
– Хлеба, если есть. Чай. Сахар. И вот это, – Вера показала на тушенку.
– Хлеб в пятницу привезут, Космонавт привезет. Есть сухари и галеты, – Тоня слезла с табурета и стала выкладывать товар на прилавок. – Ты ж вроде одаренная. Я вчера видала, тебе полстола натащили. Или не по вкусу пришлось?
– По вкусу. Просто я привыкла свое покупать.
Тоня перестала двигать банки и посмотрела на нее. Внимательно, с каким-то новым выражением.
– Свое, – повторила она. – Это ты правильно привыкла. Купленное – оно твое и есть. Пятьсот сорок.
Вера положила на блюдце шестьсот. Тоня отсчитала сдачу и положила туда же, на блюдце, не в ладонь. Потом, помедлив, сняла с полки пачку печенья и поставила рядом с покупками.
– А это от меня. Бери, не бойся. Оно фабричное, запечатанное, я к нему руки не прикладывала, – она усмехнулась, заметив, что Вера не понимает. – Ладно, не бери в голову. Ты знаешь, сколько у меня за последние три года было покупателей? Ты да лесник. Остальным покупать незачем. У остальных все свое.
– А вы сами разве не…
– Я сама тут сижу, потому что мне надо где-то сидеть, – отрезала Тоня. – Район дотацию платит, чтоб торговая точка числилась. Девке своей печенье отдай. Хотя она у тебя, я гляжу, уже прикормленная.
Сказано было зло. Вера собиралась ответить, но не успела: дверь за спиной грохнула так, что в окнах дрогнули стекла.
Вошедший был высок, широк в плечах и одет в защитного цвета куртку с какой-то нашивкой на рукаве. Лицо у него заросло темной, с проседью, щетиной, под глазами лежали мешки, и от него на всю лавку несло дымом, псиной и перегаром. Не свежим, а тем застарелым, какой бывает у людей, пьющих помногу и не первый год. На Веру он не взглянул, шагнул прямо к прилавку.
– Тонь. Две белой, соль, спички. И сухарей кило.
– И тебе не хворать, Матвей Ильич, – Тоня не шевельнулась. – Знакомься. Новая фельдшерица, Вера Андреевна. Вчера приехала.
Он повернул голову. Глаза у него оказались серые, воспаленные, и смотрели они с такой откровенной неприязнью, что Вера невольно выпрямилась.
– Очередная, – сказал он. – Ну, и за сколько тебя купили? За миллион?
– Простите?
– Я спрашиваю, почем нынче фельдшера. В двадцатом году, помнится, тоже миллион давали. Не подорожало, стало быть. Дешево продаешься, Вера Андреевна.
– А вы, я вижу, уже с утра хороший, – сказала Вера. За пятнадцать лет на скорой ее обзывали так, как этому человеку и не снилось, и голос у нее сам собой сделался ровный, служебный. – Давление давно мерили? При таком цвете лица я бы на вашем месте водку брала через раз.
Тоня хмыкнула. Лесник, а это, конечно, был тот самый лесник, про которого вчера тараторила баба Капа, осекся. Похоже, он ждал, что новенькая испугается или обидится.
– Ты одна приехала? – спросил он после паузы, уже другим тоном.
– С дочерью.
– Сколько ей?
– А вам зачем?
– Сколько лет дочери, спрашиваю!
– Четырнадцать. И не орите на меня, я вам не жена.
Она сказала это без всякого умысла, просто первое, что пришло на язык. Но лесник дернулся, как от удара. Тоня за прилавком быстро отвела глаза.
В эту минуту на крыльце затопали, дверь распахнулась, и в лавку влетела Соня, румяная, запыхавшаяся, с берестяным туеском, который она прижимала к животу обеими руками.
– Мам, ты тут? А я тебя ищу! Смотри, чего мне дед Митрий дал! Мед! Свой, с пасеки! Он глухой совсем, я ему ору «спасибо», а он не слышит, я тогда поклонилась, как баба Груня, он так обрадовался! Теть Тонь, здрасьте, а ложка есть? Я прямо тут попро…
Договорить она не успела. Лесник шагнул ей навстречу, слишком резко, будто оступился, и задел туесок плечом. Береста выскользнула у Сони из рук. Туесок ударился о порог, крышка отлетела, и мед, густой, темный, гречишный, пополз по доскам тяжелой лужей.
– Вы что?! – крикнула Соня. – Вы совсем?!
– Не видел, – сказал лесник. – Извиняй.
Он не выглядел ни смущенным, ни виноватым. Он смотрел на лужу с тем выражением, с каким смотрят на раздавленную гадюку. А потом его взгляд поднялся к Сониной руке, протянутой к туеску, и остановился.
Вера во второй раз за сутки наблюдала, как человек меняется в лице при виде серого обрезка. Только баба Груня тогда посерела, а этот побелел, разом, до самых губ.
– Откуда? – спросил он хрипло.
– Что откуда? – Соня спрятала руку за спину. – Отстаньте от меня! Мам, он пьяный!
– Откуда у нее это? – он повернулся к Вере. – Это пояс. Это кусок ихнего пояса. Кто ей дал? Груня? Уже дала?
– Никто ей ничего не давал. Мы привезли это с собой. Из города.
– Из города, – повторил он. Постоял, покачиваясь с носка на пятку. Вера видела, как у него на шее бьется жила. – Из города такое не привозят. Ты, фельдшерица, либо врешь, либо сама не понимаешь, куда влезла. И я не знаю, что хуже.
Он бросил на прилавок мятую тысячу, сгреб в охапку бутылки, соль и сухари и пошел к выходу. Мед он перешагнул. На пороге обернулся.
– Седьмой кордон. Три километра по просеке за озером. Если надумаешь поговорить – приходи. Одна. И ничего у них не ешь.
Дверь хлопнула. В лавке стало слышно радио, передававшее прогноз погоды для областного центра.
– Псих, – сказала Соня дрожащим голосом. – Мам, он реально псих. Он специально толкнул, я видела! Такой мед был!
– Я тебе другой куплю.
– Такого не купишь! – она присела над лужей, макнула палец и сунула в рот. – Вкусно-то как…
– Соня! С пола!
– Да чистый же пол!
Тоня принесла ведро и тряпку. Собирая мед, она ни на кого не глядела, и только когда Соня, обиженно сопя, вышла на улицу, сказала негромко, обращаясь будто бы к тряпке:
– Ты на Матвея зла не держи. У него жена тут лежит. На кладбище. Восьмой год.
– Сочувствую. Это не повод кидаться на детей.
– Не повод, – согласилась Тоня. – Он и не кидался.
* * *
Обход Вера начала после обеда. Она рассудила так: раз пациенты в медпункт не идут, медпункт пойдет к пациентам. Диспансеризацию с нее спросят в любом случае, и лучше сразу понять, что за контингент ей достался. Взяла тонометр, глюкометр, фонендоскоп, пульсоксиметр, стопку чистых бланков и отправилась по дворам.
К пятому двору у нее было чувство, что над ней издеваются.
Капитолина Ефимовна, восемьдесят девять лет: давление сто двадцать на восемьдесят, пульс шестьдесят шесть, сахар пять и одна. Сестра ее Манефа Ефимовна, девяносто один год: сто двадцать на семьдесят пять, пульс шестьдесят четыре, сахар четыре и девять. Дед Митрий, пасечник, девяносто семь лет: сто двадцать пять на восемьдесят, пульс шестьдесят. Глухота у него была настоящая, но больше не находилось ничего. Суставы гнулись. Отеков не было. Легкие дышали так чисто, как у нее самой не дышали с тех пор, как она в двадцать лет начала курить, а в тридцать бросила.
Савелий Кузьмич встретил ее на крыльце с телефоном на палке для селфи.
– А вот и медицина пожаловала! – объявил он в камеру. – Дорогие мои подписчики, сейчас вашего деда будут обследовать. Делайте ставки, сколько мне осталось. Вера Андреевна, ты в кадр встань, не стесняйся. Народ должен знать своих героев.
– Савелий Кузьмич, уберите телефон. Это врачебная тайна.
– Какая у меня тайна? Я весь как на ладони, – но телефон он все же опустил. – Ну, давай, меряй. Только, чур, не пугаться.
Сто пятнадцать на семьдесят. Пульс пятьдесят восемь, как у лыжника.
– Вы спортом занимались?
– Колхозом я занимался. Сорок лет. Это тебе почище всякого спорта, – он подмигнул. – Что, не сходится у тебя, фельдшерица? Вижу, не сходится. Думаешь, документы у нас поддельные? Все так думают. Из района приезжали, из области приезжали, один раз даже из Москвы, из института какого-то, кровь брали. Ничего не нашли. Воздух, говорят, у вас особенный. Экология.
– И давно у вас такая экология?
– Да уж порядочно.
– Мне нужно вас послушать. Рубашку снимите, пожалуйста.
– А ты через рубаху слушай.
– Через рубаху плохо слышно.
– А ты постарайся. Я человек старой закалки, я перед дамами не заголяюсь.
Он смеялся, и глаза у него были веселые, но рубаху, застегнутую до горла, он так и не расстегнул. Вера приложила фонендоскоп поверх ткани. Сердце стучало ровно и сильно. Тоны ясные, шумов нет.
То же самое повторялось в каждом доме. Руку для манжеты давали охотно, палец для прокола – пожалуйста, язык показывали, в горло заглянуть разрешали. Раздеваться не желал никто. Старухи конфузились и махали руками: что ты, милая, срам-то какой. Старики отшучивались. Зоя Петровна сухо сообщила, что она человек здоровый и в осмотре не нуждается, а если Вера Андреевна хочет заполнить бланк, то пусть пишет: «жалоб нет».
Савелий, провожая ее, потянулся снять с гвоздя гармонь, висевшую высоко под притолокой. Рубаха у него выбилась из-под ремня и задралась на спине.
Под рубахой, на голом теле, чуть ниже ребер, шла серая полоса в три пальца шириной.
Вера стояла на нижней ступеньке и смотрела на нее снизу вверх. Та же ткань. Те же редкие прожилки, темные и светлые. Полоса сидела плотно, врезаясь в кожу, но кожа у Савелия Кузьмича вокруг нее была розовая и гладкая. Никакой борозды.
– Что это у вас? – спросила она. Получилось сипло.
Он оглянулся, проследил за ее взглядом и неторопливо заправил рубаху.
– Это? Пояс от радикулита. Собачья шерсть. Груня ткет. Мы тут все в таких ходим, дело-то стариковское, поясница у всех одна, – он уже опять улыбался. – А что, в городе не носят?
– Носят, – сказала Вера. – Один носил.
Улыбка у него на лице не погасла. Она просто застыла, как застывает на морозе вода в ведре.
– Вот и я говорю, – произнес Савелий Кузьмич после очень короткой паузы. – Полезная вещь.
* * *
Дом Лукерьи стоял последним в ряду, на самом берегу. Вера шла к нему и пыталась собрать мысли в какой-нибудь порядок. Порядка не выходило. Девятнадцать человек в одинаковых поясах из человеческих волос. Старик, сбежавший от этих девятнадцати в город и попросивший срезать с него пояс. Обрезок, который не берут ножницы. Записка в кармане чужого пальто. Пьяный лесник с его «ничего у них не ешь» и водитель с его «ничего не бери». Все это было как рассыпанный пазл, в котором не хватает половины кусков, а на коробке нет картинки.
«Секта», – снова сказала она себе. Слово уже не успокаивало, но другого у нее не было. Закрытая община. Отсюда и долгожительство: травы какие-нибудь, режим, особая диета. Отсюда и пояса – ритуальный предмет, знак принадлежности. Отсюда подарки: заманивают, вербуют. Прежняя фельдшерица не выдержала, повредилась рассудком. Что ж. Вера Ладыгина рассудком повреждаться не собиралась. Она отработает пять лет, получит свой миллион и уедет. А Соню надо просто чем-то занять, чтобы меньше торчала у бабок.
Дверь ей открыл один из близнецов. Фрол или Лавр, она пока не научилась их различать: оба были низкорослые, кряжистые, с одинаковыми лысыми головами и одинаковыми тяжелыми руками, и оба за весь вчерашний день не произнесли ни слова. Этот молча посторонился.
В избе было темно от задернутых занавесок и пахло так, как пахнет в домах, где давно лежит больной: мочой, лекарственной травой и несвежим бельем. Этот запах Вера узнала бы с завязанными глазами. Он был первым настоящим, неподдельным запахом старости, который она почувствовала в Долгом.
Лукерья лежала на высокой кровати у печи. Вера подошла, и что-то в ней отпустило. Перед ней наконец была обыкновенная очень старая женщина. Маленькое ссохшееся лицо на подушке, запавший рот, редкие белые волосы, сквозь которые розовеет темя. Руки поверх одеяла, все в коричневых пятнах, с вывернутыми артритом пальцами. Дыхание частое, поверхностное, с хрипами. Вот так и должен выглядеть человек на исходе десятого десятка. Наконец-то хоть кто-то в этой деревне выглядел правильно.
– Давно она слегла? – спросила Вера у близнеца.
Тот показал три пальца.
– Три дня? Три недели?
Кивнул на втором.
Три недели. Вера посчитала в уме и поняла, что ей не хочется досчитывать до конца. Три недели и еще несколько дней назад она стояла на первой платформе с ножницами в руке.
Давление у Лукерьи было девяносто на пятьдесят. Пульс нитевидный, с перебоями. В нижних отделах легких булькало. Вера привычно прикидывала: застойная пневмония, сердечная недостаточность, нужен стационар, кислород, антибиотики, мочегонные. Нужна машина из района. Она откинула одеяло, чтобы осмотреть ноги на предмет отеков, и увидела, что рубаха на старухе сбилась кверху.
Пояс у Лукерьи тоже был. Только он не обхватывал ее тело плотным кольцом, как у Савелия. Он висел, провисал, как резинка на исхудавшем животе, и был не серый, а какой-то блеклый, вытертый, с торчащими во все стороны оборванными волосками. В двух местах ткань разлезлась до дыр.
– Спустило, – прошелестело с подушки.
Вера вздрогнула. Лукерья смотрела на нее. Глаза в глубоких глазницах были мутные, слезящиеся, но вполне осмысленные.
– Петлю спустило, – повторила старуха. – Одну нитку выдернули – все полотно ползет. Ты, что ли, новая лекарка?
– Я. Вера Андреевна. Лежите спокойно, я вас сейчас посмотрю, и будем вызывать машину. Вам в больницу надо.
– Не надо мне в больницу. Мне Петю надо, – скрюченные пальцы поползли по одеялу и вцепились Вере в рукав. – Ты ведь его видала. Я знаю, что видала, мне Груня сказывала, на девке твоей его лоскут. Скажи мне. Он как… отмучился? Легко?
Близнец у двери шевельнулся. Вера услышала, как скрипнула половица, но не обернулась. На стене над кроватью, между бумажной иконкой и отрывным календарем, висела фотография в деревянной рамке. Мужчина и женщина, молодые, плечом к плечу. Она – круглолицая, в белом платочке. Он – широкий, русый, с тяжелыми руками, сложенными на коленях.
Женщину Вера узнала: баба Груня, моложе нынешней лет на сорок. А мужчина был с платформы.

