Читать книгу Пока виден берег (Наталья Константиновна Шпетная) онлайн бесплатно на Bookz
Пока виден берег
Пока виден берег
Оценить:

3

Полная версия:

Пока виден берег

Наталья Шпетная

Пока виден берег

Глава 1. Воронежский снег


В тот год зима пришла в Воронеж рано и без всякого предупреждения.

Ещё накануне по мостовым тянулась грязь, тяжёлая, как плохо замешанное тесто; лошади шли, осторожно ставя копыта, а прохожие поднимали полы пальто и юбок с тем бесполезным усердием, с каким люди вообще пытаются сохранить достоинство в русскую распутицу. Но к утру город побелел. Крыши, палисадники, чёрные ветви за окнами, колеи на дороге – всё оказалось прикрыто тонким, ещё непрочным снегом.

В доме, где снимали комнаты Бунины, было жарко, тесно и тревожно.

Алексей Николаевич Бунин ходил из угла в угол так быстро, что половик под ним начал сбиваться к стене. Он был человеком, которому легче было встретиться с необъезженной лошадью, проиграть в карты сумму, о которой потом придётся сожалеть, или вступить в спор с помещиком вдвое богаче себя, чем сидеть в передней и ждать, пока за закрытой дверью решается то, чего он не мог ни ускорить, ни отменить.

– Да сядьте вы, Алексей Николаевич, – сказала повитуха, появляясь на пороге. – Пол проломите.

– Пол старый, – ответил он, остановившись. – Ему полезно знать, что в доме есть жизнь.

Она посмотрела на него без одобрения: шутка в такую минуту представлялась ей неуместной. Но Алексей Николаевич уже отвернулся к окну.

Там, за стеклом, стоял тихий белый город. Дым из труб поднимался прямо, не встречая ветра. На улице мальчишка в слишком большой шапке гонял палкой промёрзший ком грязи, который с первого взгляда можно было принять за камень. Извозчик, укрывшись воротником, терпеливо ждал пассажира. Всё шло своим порядком, и это почему-то сердило Алексея Николаевича.

Наконец из комнаты донёсся младенческий крик – не особенно громкий, но настойчивый, будто новорождённый сразу хотел заявить, что появился на свет не по собственной прихоти и потому имеет право быть услышанным.

Повитуха вышла, вытирая руки полотенцем.

– Сын, – сказала она.

Алексей Николаевич несколько секунд смотрел на неё, как смотрят на человека, сообщившего нечто слишком важное, чтобы немедленно поверить.

– Сын, – повторил он и вдруг улыбнулся. – Ну, вот. Значит, будет кому спорить со мной в старости.

Мальчика назвали Иваном.

Его мать, Людмила Александровна, лежала бледная, измученная, но спокойная. Когда ребёнка принесли ей, он уже перестал кричать и смотрел куда-то поверх её плеча – так серьёзно, что она невольно перекрестила его маленький лоб.

– Глаза-то какие, – сказала она тихо.

– У всех младенцев глаза одинаковые, – заметил муж, подходя ближе.

– Нет, – возразила Людмила Александровна. – Не одинаковые.

Она не могла знать, конечно, что этот ребёнок будет помнить всю жизнь не только лица и слова, но оттенки неба над полем, свет в окне, запах яблок в холодном сарае, звук колёс по осенней дороге. Не могла знать, что ему суждено будет прожить долгую жизнь среди книг, отелей, поездов, газетных редакций, чужих городов и чужих языков – и всё-таки снова и снова возвращаться мыслью к русскому снегу, к тёмным садам, к ветру в голых ветвях.

Пока что он был просто младенцем, тёплым, беспомощным и неожиданно тяжёлым на руках.


О происхождении Буниных в семье говорили охотно, хотя денег от происхождения не прибавлялось.

В старом шкафу, среди белья, писем, фотографий и вещей, назначение которых давно забылось, хранились бумаги с печатями, выписки, свидетельства, какие-то родословные ветви. Из них следовало, что Бунины – дворяне старинные, что среди предков имелись люди служилые, военные, государевы. Ребёнку Ване всё это казалось чем-то вроде семейной сказки: как рассказы о богатырях, разбойниках или старых царях.

Только в сказках древность непременно вела к кладам и дворцам, а в жизни она чаще приводила к заложенному имению, просроченным платежам и разговорам, которые взрослые прекращали, как только в комнату входили дети.

У Буниных было имя. Было прошлое. Была привычка держаться так, словно за спиной всё ещё стояли обширные земли, крепкие дома, людские дворы и конюшни, полные лошадей.

Но прежний уклад уже трещал, и треск этот слышался не сразу: сперва в мелочах.

У старого сюртука отца лоснились локти. Мать велела экономить свечи. На кухне иногда говорили, что муки осталось на неделю, хотя потом почему-то появлялись пироги для неожиданного гостя. В разговоре о лошадях Алексей Николаевич оживлялся, в разговоре о долгах – делался насмешлив, а потом вдруг уходил из дома, громко хлопнув дверью, будто виноват в неприятностях был не он, а сама дверь.

Он любил охоту, лошадей, простор, шумный разговор, хорошее вино и людей, способных слушать его с восхищением. Он умел быть щедрым, когда щедрость была совершенно некстати; умел жалеть чужого мужика, но не всегда замечал, что собственным детям нужна новая обувь; мог вспылить из-за пустяка и через час уже обнимать того, на кого сердился.

Людмила Александровна была устроена иначе. В ней не было громкости. Она словно берегла силы для вещей, которые нельзя решить ни криком, ни шуткой: для болезней детей, тревожных писем, домашних расчётов, долгих ожиданий. Она любила церковные праздники, старинные песни, семейные воспоминания. И ещё – книги. Иногда, когда в доме затихали голоса, она читала у окна, поднеся лист близко к лицу, и её спокойное выражение менялось: становилось внимательным, печальным, почти юным.

Иван рос среди этой двойственности: отцовской беспечности и материнской тревоги, разговоров о былом достоинстве и ежедневной необходимости выкручиваться из настоящего.

Позже ему казалось, что детство всегда пахло не одним запахом, а несколькими сразу: тёплой шерстью, воском, яблочной кожурой, мокрой землёй, самоварным дымком, сеном, лошадиным потом, материнским платком, который зимой пах морозом.

Воронежские комнаты остались в памяти неясно. Гораздо яснее – деревня.


Когда ему было три года, семья перебралась в имение Бутырки, в Елецком уезде Орловской губернии. Туда везли детей, сундуки, посуду, скрипучую мебель, книги, домашние мелочи, без которых, как уверяла мать, нельзя начать новую жизнь даже в собственном доме.

Иван дорогу почти не запомнил. Осталось только ощущение долгого качания, материнская рука поверх одеяла, запах дорожной пыли, потом сон – и внезапное пробуждение от того, что за окном уже не было города.

Была равнина.

Она открылась ему не в один миг, а постепенно. Сначала – за плетнём, потом за огородом, потом за дорогой, потом за дальним перелеском. И чем старше он становился, тем больше понимал: равнина не заканчивается там, где её перестаёт видеть глаз. Она просто продолжается без тебя.

Дом в Бутырках не был ни большим, ни особенно нарядным. Деревянный, с низкими комнатами, с печами, которые зимой дышали сухим жаром, с окнами, покрывавшимися утром ледяными листьями. Но вокруг дома был сад – старый, не слишком ухоженный, с яблонями, вишнями, кустами смородины, зарослями крапивы в дальнем углу и дорожками, которые после дождя становились такими вязкими, что сапоги приходилось вытаскивать из земли с усилием.

Сад сделался для мальчика первым государством.

В нём были свои владения: толстая яблоня с раздвоенным стволом; скамья, на которой летом сушили бельё, а зимой её почти целиком заносило снегом; старый сарай с сеном; крапива, которую следовало обходить стороной; яма за огородом, куда запрещали ходить; и дальняя часть сада, где деревья стояли тесно, темно и таинственно, словно там начиналось уже не хозяйство, а лес.

Ваня мог часами бродить один. Не потому, что был нелюдим, – напротив, он любил слушать взрослых, любил, когда его замечали, когда брат или сестра брали его в игру. Но одиночество в саду не казалось одиночеством. Там всё было занято собственной жизнью: муравьи тащили свою невидимую поклажу, птицы ссорились в ветвях, листья шептались, ветер менял запах травы.

Однажды, в конце августа, он нашёл под яблоней плод, уже тронутый тёмной гнилью. Яблоко было холодным, жёлтым, с красным боком. Он поднял его, понюхал – и запах оказался таким сильным, терпким, сладким, с примесью сырой земли, что мальчик замер.

– Не ешь, – сказала за его спиной мать. – Оно испорчено.

Он послушно положил яблоко обратно.

– А почему пахнет хорошо?

Людмила Александровна посмотрела на него и улыбнулась.

– Потому что не всё хорошее годится для еды.

Этот ответ он запомнил, хотя тогда не понял. Позже ему не раз приходилось убеждаться: красота редко бывает удобной, а то, что особенно дорого сердцу, нередко уже несёт в себе начало исчезновения.


В доме жила большая семья, и ребёнок быстро понял, что любовь взрослых распределяется неравномерно, хотя никто не желает в этом признаться.

Старшие были уже почти отдельными людьми. Они знали что-то о мире, чего он ещё не знал: умели читать длинные книги, разговаривать шёпотом, уходить за ворота без разрешения, сердиться друг на друга по причинам, непостижимым для младших. Особенно выделялся Юлий – старший брат, худой, серьёзный, с привычкой смотреть так, словно всякая фраза требует проверки.

Когда Юлий приезжал или появлялся в доме после своих занятий, Ваня старался держаться поблизости. Не лезть, не надоедать, а просто быть рядом: сидеть на полу с деревянной лошадкой, листать книжку вверх ногами, слушать.

Юлий говорил не так, как отец. Без громких жестов, без охотничьих историй, без внезапных вспышек веселья. Он мог произнести несколько слов – и после них в комнате становилось тише. Ему верили даже те, кто спорил с ним.

Однажды вечером, когда за окнами уже стояла густая осенняя темень, отец сказал за ужином:

– Главное для мужчины – не давать себя в обиду.

– Главное для мужчины – не давать себя в невежество, – заметил Юлий.

– Вот видишь, – Алексей Николаевич усмехнулся. – Учёность с тобой сделала ужасную вещь: ты перестал понимать простые слова.

– Напротив. Я перестал считать их простыми.

Людмила Александровна тихо произнесла:

– Не при детях.

– А дети пусть слушают, – сказал отец. – Авось один из них вырастет умнее нас.

Ваня не знал, кого именно имеет в виду отец – Юлия, его или всех сразу. Но от этих слов ему стало приятно и тревожно. Он почувствовал: быть умнее взрослых – это не только почётно. Это ещё и опасно.


В Бутырках сменялись времена года, и каждое казалось окончательным.

Зимой снег ложился ровными полями до самого горизонта. Дорога исчезала, оставляя только накатанную колею. В сильные морозы деревья стреляли по ночам – сухо, звонко, будто кто-то ломал огромные стеклянные палки. Утром на окнах вырастали ледяные сады, прекраснее настоящих, но недолговечные: стоило затопить печь сильнее, и они начинали таять, съёживаться, стекать прозрачными каплями.

Весна приходила не ласково, а шумно. Снег делался серым, земля – чёрной, дороги – непролазными. Вода стояла в колеях, вороны кричали над голыми деревьями, и вся деревня пахла дымом, навозом, мокрой соломой и чем-то молодым, тревожным, неумолимым.

Летом мир становился почти невыносимо богат. Пыльные дороги, лопухи у заборов, сладкий запах сена, грозы, после которых сад казался вымытым и больше обычного, тёплые вечера с далёкими песнями. Иван учился различать голоса птиц, по звуку дождя угадывать, долго ли он продлится, по походке взрослого понимать, в каком тот настроении.

Осень была его любимым временем, хотя он ещё не умел назвать это любовью.

Осенью всё обнажалось: запах земли делался сильнее, воздух – прозрачнее, разговоры в доме – громче, потому что окна закрывали. В саду падали яблоки. Вечером издалека тянуло дымом: где-то жгли листья или топили баню. И было в этой поре нечто такое, что заставляло его вдруг остановиться посреди дорожки, ничего не делать, только смотреть.

Он не знал, что именно теряет в такие минуты. Ведь ничего ещё не было потеряно.

Но, может быть, чувство утраты рождается раньше самой утраты – в ту минуту, когда ребёнок впервые понимает, что солнечный свет на стене, запах яблока, голос матери из окна не будут длиться вечно.


Отец однажды взял его с собой к лошадям.

Конюшня стояла за домом. Внутри было полутемно, тепло и пахло так сильно, что у мальчика сначала закружилась голова: сеном, кожей, паром, навозом, чем-то крепким и живым. Лошади переступали в стойлах, фыркали, косили большими влажными глазами.

– Вот это, брат, животное, – сказал Алексей Николаевич, похлопав по шее гнедую кобылу. – Не то что люди. У лошади, если характер есть, он честный.

– А у людей нечестный?

Отец рассмеялся.

– У людей характер всегда с примесью расчёта.

Он поднял сына и усадил на широкую спину смирной старой лошади. Ваня вцепился в гриву, почувствовал под собой горячее движение мышц и вдруг испугался не падения, а высоты: мир оказался дальше, чем он думал. В щели конюшни виднелось небо – холодное, бледное, огромное.

– Не бойся, – сказал отец. – Мужчина должен сидеть прямо.

Ваня выпрямился.

С тех пор он долго помнил не слова, а это усилие: выпрямиться, когда страшно.

Позже он поймёт, что человек может всю жизнь держаться прямо – и всё же быть полон страха, сомнений, боли. Но детство не терпит сложных выводов. Оно сохраняет только картину: тёплая лошадиная спина, рука отца рядом, холодное небо в щели.


Вечером Людмила Александровна читала детям вслух.

Они сидели в гостиной. Лампа под абажуром освещала стол, книгу, её тонкие пальцы. Всё за пределами света казалось несуществующим: и коридор, и кухня, и сад, и вся огромная Россия за садом. Отец иногда слушал, иногда дремал в кресле, иногда перебивал чтение замечанием, которое никому не требовалось.

– Это она слишком печально читает, – говорил он. – Так и ребёнка можно испортить.

– Ребёнка портит не печаль, – отвечала мать. – Ребёнка портит пустота.

Он хмыкал, но не спорил.

Ваня слушал слова, не всегда понимая их значение. Однако ему нравилось, как одни слова текут медленно, другие вдруг ударяют, третьи оставляют после себя тишину. Он начинал догадываться, что в словах есть особая власть: ими можно вызвать то, чего нет в комнате; заставить человека увидеть далёкий город, услышать море, испугаться, пожалеть, заплакать, хотя ничего с ним не случилось.

Однажды мать закрыла книгу, заметив, что младший сын уже не слушает.

Он сидел у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу.

– О чём ты там думаешь? – спросила она.

Он повернулся не сразу.

За окном был сад. Луна стояла над чёрными ветвями, и снег – первый снег новой зимы – начинал тихо падать на землю.

– О том, что сад ночью другой, – сказал он.

Мать посмотрела в окно, потом на сына.

– Да, другой.

– А куда он девается днём?

Она улыбнулась, но не ответила.

Возможно, потому, что не знала ответа. Или потому, что некоторые вопросы не нужно торопиться объяснять ребёнку: пусть они останутся с ним, вырастут вместе с ним, станут его собственным способом смотреть на мир.

Иван снова повернулся к окну.

Снег падал беззвучно. Дом за его спиной был тёплым, освещённым, полным голосов. Но сад уже принадлежал ночи – огромной, безлюдной и прекрасной.

Он ещё не умел писать.

Зато уже умел смотреть.

Глава 2. Имение, которого уже нет


В Бутырках всё имело привычку стареть на глазах.

Старел дом – не величественно, как стареют каменные московские особняки, приобретая от времени достоинство, а по-деревенски: оседал одним углом, темнел брёвнами, скрипел половицами, выпускал тепло из щелей, которые каждую осень затыкали паклей. Старели сараи, у которых провисали крыши. Старел сад: одни яблони ещё давали плоды, другие стояли сухие, с расщеплёнными стволами, и весной казалось почти невозможным, что на них снова появятся листья.

Даже вещи в доме старели с какой-то поспешностью.

Медный самовар покрывался пятнами, которые кухарка не успевала оттирать. Зеркало в гостиной темнело по краям, и лица в нём выглядели так, будто их уже слегка припорошило временем. На обивке кресел проступали нитки. В столовой стоял буфет с резными дверцами – массивный, тёмный, будто присланный сюда из той поры, когда у Буниных было достаточно прислуги, чтобы каждое утро натирать его до блеска.

Теперь буфет открывали осторожно.

Там ещё держали графины, рюмки, старый фарфор с тонкой синей каймой, но доставали всё это нечасто. Для гостей – если гость был важный. Или для праздника. Или когда Алексей Николаевич, проснувшись в особенно хорошем настроении, заявлял, что жить надо не как бедняки, а как люди, помнящие, кто они такие.

На такие слова мать обычно поднимала глаза от шитья.

– Помнить – дело хорошее, – говорила она. – Только сахар от памяти не прибавляется.

Отец морщился.

– Ты всё о хозяйстве.

– Потому что хозяйство не умеет говорить само за себя.

– Хозяйство, Людмила, – это мелочная тирания.

– А долги?

– Долги – временное недоразумение.

– Они у нас очень постоянные.

После этого Алексей Николаевич мог рассмеяться, обнять жену за плечи, назвать её своим домашним министром финансов – с таким видом, будто этим титулом оказывал величайшую честь. Мать не отстранялась, но и не улыбалась сразу. Она слишком хорошо знала: у весёлого расположения духа мужа была удивительная способность обходиться дорого.

Иван, которому исполнилось уже шесть, сидел в такие минуты тихо. Он понимал не всё, но понимал главное: существуют слова, после которых взрослые говорят тише. «Закладная». «Проценты». «Продажа». «Отсрочка». «Уездный предводитель». «Банк».

Они не были страшными, как волки из сказки или тёмный чулан. Они были хуже: невидимыми. Волка можно представить, чулан можно обойти, а что делать с «процентами», Иван не знал. Он только замечал, как от этих слов мама бледнеет, а отец вдруг начинает особенно громко звенеть ложкой о стакан.


В один из мартовских дней в Бутырки приехал человек в сером пальто, с жёстким воротничком и кожаным портфелем.

Его встретили не как гостя.

Кухарка, увидев с крыльца незнакомую повозку, сразу ушла на кухню и принялась с ожесточением рубить капусту. Старшая сестра Мария закрыла книгу, не дочитав страницы. Отец, который только что весело рассказывал что-то про охоту, замолчал на полуслове и велел Ване с младшими не путаться под ногами.

– А кто приехал? – спросил Иван.

– Человек по делу.

– По какому?

– По такому, по которому детям лучше не спрашивать.

Отец сказал это без злости, но мальчик всё равно почувствовал себя отодвинутым от важного. Он вышел в сени, потом – на заднее крыльцо. Там было сыро. Снег лежал грязными островами, с крыши капало, у забора чернела земля. В саду кричали грачи, словно спорили между собой о чём-то неотложном.

Иван обошёл дом, стараясь ступать по твёрдым местам. Окно гостиной было чуть приоткрыто. Изнутри доносились голоса.

– …не первый раз вам говорят, Алексей Николаевич, – произнёс незнакомый, ровно и без удовольствия. – Я приехал не для того, чтобы осложнять вам жизнь.

– Благородно с вашей стороны, – отозвался отец.

– Я приехал, потому что сроки…

– Сроки, сроки. У вас, сударь, должно быть, в голове вместо мозгов календарь.

– У меня, Алексей Николаевич, есть поручение.

– У всех теперь поручения. Никто не приезжает просто выпить чаю и поговорить о погоде.

– Папа, – тихо сказала мать.

После этого наступила тишина. Даже грачи, казалось, перестали кричать.

Иван присел под окном. Он не хотел подслушивать – по крайней мере, не хотел считать, что подслушивает. Просто слова взрослых иногда сами находили ребёнка, как холодный сквозняк находит щель в окне.

– Часть земли придётся уступить, – сказал человек в сером пальто.

– Землю? – голос отца стал низким. – Какую часть?

– Ту, что указана в бумагах.

– В бумагах у вас, вероятно, и солнце указано. И воздух. И могилы.

– Алексей Николаевич, прошу вас…

– Нет, это вы меня прошу вас. Вы приезжаете сюда, садитесь в моём доме, пьёте мой чай…

– Чай, между прочим, мой, – вдруг сухо заметила мать.

Незнакомец кашлянул. Отец, вероятно, посмотрел на неё, потому что затем раздался его короткий, невесёлый смех.

– Вот видите, – сказал он. – Даже чай уже не мой.

Мальчик не понял, почему у него защипало в глазах.

Он знал, что земля начинается за огородом, тянется к дороге, к лугу, к далёкому леску. На ней росла рожь, по ней ездили телеги, в ней после дождя вязли сапоги. Земля была настолько большой, что не могла принадлежать кому-то одному и тем более исчезнуть из-за листа бумаги.

Но взрослые, как видно, умели делать с землёй страшные вещи.


Вечером мать долго сидела в своей комнате.

Она не зажигала лампу, только поставила свечу на стол. Пламя двигалось от сквозняка, и тень её головы скользила по стене. Перед ней лежали бумаги, счётная книжка и небольшая шкатулка, обитая выцветшим зелёным бархатом.

Иван остановился в дверях.

– Мама.

Она вздрогнула, быстро закрыла шкатулку ладонью.

– Что, Ванечка?

– Ты плачешь?

– Нет.

Он подошёл ближе. На щеке у неё действительно блестела слеза, но мама вытерла её так быстро, словно слеза была чем-то неприличным.

– Этот человек заберёт сад?

– Нет, милый. Сад никто не заберёт.

– А землю?

Она помолчала.

– Земля останется там, где была.

– Тогда почему все сердятся?

Мать подняла его на колени. Он уже считал себя почти большим и обычно не любил, когда с ним обходились как с маленьким, но теперь прижался к ней без сопротивления.

– Потому что иногда люди забывают, – сказала она, – что им дано не навсегда.

– Кто забывает?

– Все. И твой папа. И я. И тот человек в сером пальто. Только каждый по-своему.

– А нам кто дал землю?

– Наши предки. И Господь. А теперь… теперь надо думать, как жить дальше.

Иван посмотрел на шкатулку.

– Что там?

– Вещи.

– Какие?

– Старые.

Это была неправда, и оба это знали. В шкатулке лежали не просто старые вещи. Там были серьги, которые мать надевала только в праздники, тонкая золотая цепочка, перстень с камнем тёмно-красного цвета, ещё какие-то мелочи, завёрнутые в бумагу. Когда она открывала шкатулку, оттуда исходил слабый холодный блеск – такой же, как от инея на оконном стекле.

– Ты их продашь? – спросил он.

Людмила Александровна посмотрела на сына внимательно.

– Может быть.

– А потом купишь обратно?

– Может быть.

Он подумал и спросил:

– А если не купишь?

Мать улыбнулась. Теперь уже по-настоящему, хотя глаза у неё оставались усталыми.

– Тогда будем помнить, какие они были красивые.

Эта мысль показалась ему ужасной.

Зачем помнить красивое, если можно его оставить у себя?

Но он ничего не сказал. Только взял мать за руку и увидел, что на одном пальце у неё нет кольца, которое он прежде часто разглядывал: синий камень в нём казался кусочком вечернего неба.


Весной отец сделался особенно деятельным.

Он ездил куда-то с раннего утра, возвращался поздно, мокрый, злой или оживлённый. Рассказывал, что «всё устроится», что есть знакомые, что деньги могут прийти со дня на день, что один человек в городе – редкий мерзавец, а другой, напротив, порядочный человек и обещал помочь.

– Кто? – спрашивала мать.

– Неважно.

– Если неважно, значит, не поможет.

– Людмила, ты обладаешь редким даром: ты умеешь заранее огорчаться даже тому, что ещё не произошло.

– А ты умеешь заранее радоваться тому, что никогда не произойдёт.

Отец бросал на стол перчатки.

– Вот и поговорили.

Однако на следующий день всё начиналось снова.

Иван видел, как отец перед отъездом долго расчёсывает усы, надевает лучший сюртук, хотя на рукаве уже лоснится ткань, и смотрится в зеркало с выражением человека, который намерен лично убедить судьбу в том, что она ошиблась адресом.

В этом было что-то смешное. И что-то трогательное.

Отец не умел сдаваться красиво, потому что вообще не умел сдаваться. Ваня ещё не мог судить его, но уже чувствовал: папа живёт так, словно неприятности – это невежливые гости, которых можно перекричать, пересидеть или угостить вином, а потом они сами уйдут.

Иногда они и вправду уходили.

Но чаще оставались.


В июне приехал дядя, дальний родственник со стороны матери. Его звали Сергей Петрович, и он был человеком сухощавым, аккуратным, с такими чистыми сапогами, словно земля под ним не смела пачкаться.

Он говорил негромко, но все слушали.

За обедом он похвалил суп, спросил у детей, учатся ли они, и рассказал отцу, что в губернии снова продают одно имение, «почти даром, если иметь наличные». Алексей Николаевич сначала оживился.

123...5
bannerbanner