
Полная версия:
В двух шагах от тебя

Надежда Даллас
В двух шагах от тебя
Часть
I
. Дом
Глава 1. Сто шестьдесят четвёртый день
Человек может запереть все двери в доме и всё равно остаться снаружи — там, откуда он не вернулся.
Окон в доме тридцать два.
Я знаю это так же точно, как свою дату рождения, потому что каждое утро прохожу их по кругу. Сначала второй этаж: моя спальня, ванная, бывшая детская, где теперь мама хранит платья, которые больше не надевает, кабинет отца, гостевые. Потом лестница — девятнадцать ступенек, — гостиная, столовая, библиотека, кухня, оранжерея. Оранжерея самая неприятная: там стекло от пола до потолка, и шпингалеты на нижних рамах старые, тугие, их надо дёргать двумя руками.
Окна, потом двери. Входная, задняя, дверь в гараж, дверь из оранжереи в сад. Четыре.
Сигнализацию я не проверяю. Сигнализацию проверяет Грант, и если я начну проверять ещё и её, отец снова позвонит доктору Фогель и скажет своим спокойным голосом, каким он говорит с банками: «Мне кажется, у нас регресс».
У нас. Как будто это он сидел три недели в темноте и считал капли из трубы.
На кухне Инес уже варила кофе. Увидела меня, кивнула и ничего не сказала. За это я её люблю. Инес работает у нас девять лет и за полгода ни разу не спросила, как я себя чувствую.
— Твоя мама в гостиной, — сказала она, ставя передо мной чашку. — С утра.
«С утра» на языке Инес означало: уже с бокалом.
Я взяла кофе и пошла в гостиную не потому, что хотела увидеть маму, а потому, что надо было проверить там окна. Мама лежала на диване в шёлковом халате цвета топлёного молока, одна рука свисала вниз, пальцами почти касаясь ковра. Рядом на столике стоял бокал с белым вином, запотевший, полный. Значит, первый.
— Доброе утро, солнышко.
— Доброе.
Я подёргала задвижку на первом окне. Потом на втором.
— Нора, они закрыты. Их никто не открывал.
— Я знаю.
— Тогда зачем…
Третье. Четвёртое. Она замолчала и потянулась к бокалу. Иногда мне кажется, что мы с мамой занимаемся одним и тем же, просто у неё это выглядит красивее.
Доктор Фогель приезжала по вторникам и пятницам в одиннадцать. Ей шестьдесят три, она маленькая, сухая, носит мужские часы на тонком запястье и за первые два месяца не задала мне ни одного вопроса про подвал. Она приносила шахматы. Мы сидели в библиотеке, и я играла чёрными, потому что чёрные ходят вторыми и можно сначала посмотреть, что сделает противник.
В тот вторник она пошла пешкой и сказала, не поднимая глаз от доски:
— Чего ты хочешь, Нора?
Я передвинула коня.
— Ничего.
— Хорошо. — Она подумала над ходом. — Ничего — это тоже желание. Довольно сильное. Его трудно исполнить.
— Почему?
— Потому что, пока ты жива, тебе всё время что-нибудь будет хотеться. Пить. Спать. Чтобы кто-нибудь посмотрел на тебя и не отвёл глаза. — Она съела моего коня слоном, которого я не заметила. — И каждый раз придётся себе это запрещать. Это очень много работы.
Я смотрела на доску. Слон стоял на месте моего коня, белый, гладкий, деревянный. Мне вдруг захотелось смахнуть его на пол.
— Я ничего не хочу, — повторила я. — Мне так проще.
— Я верю, что проще, — сказала Фогель. — Твой ход.
Отец вернулся к ужину, что случалось теперь чаще, чем раньше. До сентября я могла не видеть его неделями: банки, стройки, перелёты, фонд, фотографии с мэром. После сентября он стал приезжать домой каждый вечер, садился во главе стола и смотрел на меня так, как смотрят на дорогую вазу с трещиной. Вроде бы стоит. Вроде бы целая. Но лучше не трогать.
Грант ужинал с нами. Он ужинал с нами двадцать лет, сколько я себя помню, и в детстве я была уверена, что он родственник: какой-нибудь дядя, который просто не любит разговаривать. Грант был широкий, седой, с аккуратно подстриженными усами, и от него всегда пахло мятными леденцами. Когда мне было семь, он учил меня кататься на велосипеде по нашей подъездной дорожке и держал сзади за седло, пока я не крикнула, что всё, отпускай. Он отпустил, а я упала. Он потом три дня приносил мне леденцы.
Это он нашёл меня тогда, в октябре. То есть не он, а люди, которых наняла страховая, но когда меня привезли домой, первым, кого я увидела, был Грант. Он стоял у машины скорой и плакал. Я никогда не видела, как плачет Грант.
— Завтра приезжает новый человек, — сказал отец, разрезая стейк.
Мама подняла бокал и посмотрела сквозь него на свечу.
— Четвёртый, — сказала я. — Ставки принимаются?
— Нора.
— Нет, правда. Первый продержался три недели. Второй — девять дней. Третьего Грант уволил сам, так что он не считается.
— Он курил в машине, — сказал Грант.
— Он курил в машине, — согласилась я. — Ужасное преступление.
Первый ушёл после того, как я спряталась от него на чердаке на девять часов. Он вызвал полицию, полиция прочесала сад и пруд, а я сидела наверху, среди коробок с ёлочными игрушками, и слушала, как внизу мама кричит. Не на него, на меня. Я потом три дня не выходила из комнаты, и это был, наверное, единственный раз, когда мне было стыдно. Второй ушёл сам. Я просто ходила за ним везде, куда шёл он, на расстоянии двух шагов, и вслух считала его шаги. Он не выдержал на девятый день. Сказал отцу, что я больная. Он был прав, и поэтому я его возненавидела.
— Его рекомендовала страховая компания, — сказал отец. — Люк Мерсер. Восемь лет в морской пехоте, потом частная безопасность. У него очень хорошие отзывы.
— У всех были хорошие отзывы.
— Я был против, — сказал Грант, не поднимая глаз от тарелки. — Слишком молодой. Тридцать два года.
— Грант, мы это обсуждали.
— Обсуждали.
Отец положил нож.
— Нора. Я прошу тебя. Дай ему шанс.
Вот это «я прошу тебя» он говорил редко. Обычно он не просил, а решал. Мне вдруг стало его немного жалко: у него были красные глаза и седина на висках, которой не было в прошлом году. Потом я вспомнила, сколько стоила его тревога. Десять миллионов. Столько заплатила страховая. Я знала эту цифру, потому что мама однажды произнесла её вслух, третьим бокалом, и после этого мне стало ещё труднее смотреть отцу в лицо. Он ведь не платил. За меня платила страховая. Как за разбитую машину.
— Хорошо, — сказала я. — Пусть приезжает.
Отец выдохнул. Грант наконец посмотрел на меня, и в его взгляде было что-то странное, будто он хотел сказать мне что-то, но передумал. Потом он взял солонку и начал крутить её в пальцах, и я решила, что мне показалось.
Почту Инес приносила в восемь вечера. Обычно я её не трогала: письма из банков, счета, приглашения на благотворительные вечера, на которые мы больше не ходили. Отцовские журналы. Мамины каталоги.
Но в тот вечер я спустилась за водой, и Инес как раз раскладывала конверты на столике в холле. Один из них лежал отдельно. Белый, длинный, без марки. На нём печатными буквами, синей ручкой, было написано: «НОРЕ».
— Это в ящике было, — сказала Инес. — Без марки. Наверное, кто-то из университета. Однокурсники?
У меня не было однокурсников. Я проучилась три недели, а потом исчезла. Однокурсники присылали открытку в октябре, большую, с подписями, кто-то нарисовал на ней солнце. Больше не присылали.
Я взяла конверт. Он был лёгкий. Внутри что-то шуршало.
Я хотела отнести его наверх. Правда хотела. Но пальцы уже сами надорвали край, и я стояла посреди холла под люстрой, которую мама когда-то привезла из Венеции, и вытаскивала из конверта сложенный пополам листок.
Не письмо. Страница из книги.
Желтоватая бумага, мягкая, как бывает у старых изданий в бумажной обложке. Край неровный — вырвали, а не вырезали. Номер внизу: восемьдесят семь. И на полях, сбоку от абзаца про реку, — тонкая карандашная линия. Неровная, дрожащая, проведённая огрызком карандаша в темноте, почти на ощупь.
Я знала эту линию. Я её провела.
В подвале был свет — одна лампочка под потолком, которую включали снаружи и выключали снаружи. Иногда она горела по несколько часов. Иногда не горела сутками. На четвёртый или пятый день голос за дверью спросил, умею ли я читать. Я сказала: да. Он сказал: я тебе кое-что оставлю. И под дверью, в щель, где не хватало порога, протолкнули книгу. Потом карандаш. Огрызок, короткий, со сгрызенным концом.
Я читала, когда горела лампочка. Когда не горела, держала книгу на коленях и водила пальцем по строчкам, которые помнила. Я подчёркивала то, что хотела запомнить, потому что мне казалось: если я умру там, то кто-нибудь найдёт книгу и поймёт, о чём я думала.
Книгу я оставила там. Меня выносили на руках, я не помню, кто, и книга осталась на матрасе.
Про книгу я никому не говорила. Ни полиции, ни агенту Руис, ни Фогель. Ни отцу. Это было моё. Единственное, что было там моим.
Знать о ней могли только те, кто был там.
— Нора? — Инес смотрела на меня. — Ты белая совсем. Сядь.
Я не села. Я начала считать.
Один. Два. Три. Люстра из Венеции, сорок восемь подвесок, я их когда-то пересчитала, когда мне было десять. Четыре. Пять. Дверь входная, заперта, я проверяла в семь. Шесть. Окна в холле, два, заперты.
Семь.
Восемь.
На девяти я поняла, что листок у меня в руке ходит ходуном, будто на сквозняке. А сквозняка не было. Все тридцать два окна были закрыты.
Глава 2. Новый
Страницу я спрятала в «Джейн Эйр», на верхней полке, между двумя томами энциклопедии птиц. Утром оказалось, что это не имело никакого смысла: Инес рассказала Гранту про конверт без марки, Грант рассказал отцу, отец позвонил агенту Руис, и к девяти утра все в доме знали, что мне что-то прислали, но никто не знал что.
— Нора, что было в конверте? — спросил отец через дверь.
— Реклама.
— Нора.
— Реклама пиццы. Я съела купон.
Он постоял ещё немного и ушёл. Я слышала, как он сказал Гранту на лестнице: «Пусть с ней Руис разговаривает». Агент Руис должна была приехать завтра. Новый человек — сегодня в десять.
В девять пятьдесят я была в оранжерее.
Оранжерею мама строила, когда мне было двенадцать. Три года она выписывала откуда-то лимонные деревья, гибискусы, орхидеи в горшках из мха и разговаривала с ними по утрам, как с детьми. Потом ей надоело. Теперь здесь стояли сухие кадки, лимоны в них превратились в серые палки с остатками листьев, а орхидеи Инес выбросила ещё в декабре. Пахло пылью и землёй. Сюда никто не ходил, кроме меня, и то только ради шпингалетов.
Я села на пол за самой большой кадкой, спиной к стеклянной стене, подтянула колени и стала ждать.
Это было глупо. Я понимала, что это глупо. Мне двадцать два года, и я прячусь от охранника за мёртвым лимоном. Но в том, чтобы прятаться, был смысл, который трудно объяснить отцу или Фогель. Когда ты прячешься, ты сама решаешь, когда тебя найдут. Это единственное, что у меня осталось, чтобы решать.
В десять ноль три к дому подъехала машина. Я слышала шорох гравия, хлопок двери. Голоса в холле: отец, низкий незнакомый, Грант. Потом голос отца стал громче: «Нора!» Потом шаги по лестнице. Потом — тишина.
Я смотрела на часы на телефоне.
Тот, первый, искал меня по всему дому, хлопал дверями и звал по имени. Второй даже не стал искать, сел в холле и ждал, пока я выйду сама. Этот не звал и не ждал. Я вообще его не слышала. Это было хуже, чем если бы он звал.
Десять пятнадцать. Где-то на втором этаже скрипнула половица у кабинета. Десять семнадцать. Тихо.
Десять четырнадцать — нет, я перепутала, уже десять двадцать одна. Я перестала понимать, сколько прошло, и от этого у меня начали холодеть пальцы. Я положила ладони на пол. Плитка была холодная, настоящая, твёрдая. Один, два, три.
— За левой кадкой сквозняк, — сказал голос над моей головой. — Там рама неплотно прилегает. Вы застудите спину.
Я дёрнулась так, что ударилась затылком о стекло.
Он стоял в проходе между кадками. Не близко — метрах в трёх, и это я потом тоже отметила: что он не подошёл ближе. Высокий. Тёмные волосы, коротко стриженные, но не по-военному коротко. Серая куртка, под ней чёрная футболка, джинсы. Лицо обычное, без того, что мама называет «породой», нос когда-то был сломан и сросся с лёгкой горбинкой. Глаза светлые, серые или голубые — в оранжерее было не понять. Он смотрел не на меня. Он смотрел на дверь в сад, потом на окна, потом на дверь в дом, и только потом на меня.
— Как вы меня нашли?
— Одиннадцать минут, — сказал он, как будто я спросила, сколько времени. — Я проверил места, где вас не было.
— Это не ответ.
— Это ответ. Наверху вас нет, вы бы не пошли туда, где вас станут искать первым делом. В подвал вы не пойдёте. — Он сказал это ровно, без паузы, как говорят «в гараже темно». — Чердак ваш предшественник уже проверял, вы бы не повторились. Значит, где-то внизу, где есть второй выход. Тут их два.
— Вы считаете выходы?
— Всегда.
Я встала, не отряхиваясь. Затылок саднило, и мне было стыдно, а когда мне стыдно, я становлюсь неприятной.
— Вас предупредили, что я ненормальная?
— Мне сказали, что вы выгнали троих.
— Одного выгнал Грант.
— Значит, двоих. — Он слегка пожал плечами. — Нормальные люди столько не выгоняют. Им лень.
Внутри у меня что-то дёрнулось, похожее на смех, и я задавила его так быстро, что почти поверила, будто его не было.
— Меня зовут Люк Мерсер, — сказал он.
— Я знаю.
— Хорошо. Тогда одна вещь, мисс Хейл, и я больше не буду вам надоедать сегодня. Нас ждут в кабинете вашего отца.
— А если я не пойду?
— Тогда я пойду один и скажу ему, что вы здесь. И он придёт сюда. И будет стоять примерно вот тут. — Он кивнул на сухой гибискус. — И говорить с вами таким голосом, каким говорят с людьми на краю крыши. Вы этого хотите?
Нет. Я этого не хотела. Я ненавидела этот голос больше всего на свете.
Я прошла мимо него, задев плечом лимон, и с ветки посыпались сухие листья. Он отступил, пропуская меня, и пошёл следом. Не за спиной, а чуть сбоку, так, чтобы я его видела.
В кабинете отец сидел за столом, Грант стоял у окна. Мне предложили кресло, я его не взяла и встала у книжного шкафа. Люк тоже не сел.
Отец говорил долго. Про ситуацию, про агента Руис, про то, что мы «все надеемся на сотрудничество». Я смотрела на корешки книг, которые никто никогда не открывал: «Искусство войны», «Семь навыков», биография Рокфеллера. Отец любил книги, которые обещают, что жизнь можно выиграть.
— Мистер Хейл, — сказал Люк, когда отец замолчал. — Одно условие.
— Слушаю.
— Я работаю на вашу дочь. Не на вас.
Отец поднял брови. Грант отвернулся от окна.
— Плачу вам я, — сказал отец мягко, тем голосом, каким он говорит с банками, когда банки ещё не поняли, что проиграли.
— Платите вы. А отчитываюсь я перед ней. Вам — только то, что касается её безопасности. Куда она ходит, с кем говорит, что читает — это не ваше дело и не моё.
— Это так не работает, — сказал Грант. Голос у него был спокойный, но я знала Гранта двадцать лет. Он злился.
— Тогда найдите пятого, — сказал Люк. — Я уеду через десять минут, без обид.
Стало тихо. Отец посмотрел на меня. Я смотрела на Рокфеллера.
Я не знаю, почему я это сделала. Может, мне просто хотелось, чтобы Грант разозлился ещё больше. Может, я хотела посмотреть, что будет. А может, никто никогда не говорил при мне вслух, что моя жизнь — это не дело моего отца, и мне хотелось услышать это ещё раз.
— Пусть остаётся, — сказала я.
Отец выдохнул. Грант снова отвернулся к окну.
Первую проверку я устроила в тот же день, в четыре. Пошёл дождь, холодный, мартовский, с ветром, и я спустилась в холл, где Люк разговаривал с Инес про расписание доставок.
— Мистер Мерсер.
— Люк.
— Мистер Мерсер. Мне нужно, чтобы вы постояли у ворот.
Он посмотрел в окно, на ворота, на дождь, потом на меня.
— Зачем?
— Мне так спокойнее.
— Нет.
Инес, которая делала вид, что ищет что-то в ящике комода, замерла.
— Что значит «нет»? Вы же работаете на меня. Сами сказали.
— Работаю. Поэтому и нет. — Он сказал это без раздражения, будто объяснял дорогу. — У ворот есть камера, сигнализация и датчик движения. Если я буду там стоять, я буду мокрым и бесполезным, а дом останется без меня. Это не про безопасность. Это про то, сколько я выдержу.
Я почувствовала, как у меня горят уши.
— А вы сколько выдержите?
— Больше, чем вы думаете, мисс Хейл, — сказал он. — Но не под дождём просто так. Это скучно.
И вернулся к Инес и её расписанию. Инес вытащила из ящика наконец какую-то бумагу, хотя я была уверена, что ей там ничего не было нужно, и посмотрела на меня поверх неё. Мне показалось, что она улыбается. Я ушла наверх и хлопнула дверью. Потом вспомнила, что не хочу закрытую, и открыла её снова, на ширину ладони, и от этого разозлилась ещё сильнее.
К вечеру я заметила про него несколько вещей, хотя совсем не собиралась ничего замечать.
Он не садился спиной к двери. Даже на кухне, где Инес поставила ему тарелку на привычное место водителя, он молча переставил её на другой край стола.
На левой руке у него были шрамы на костяшках, белые, старые, как будто он однажды ударил кулаком что-то, что было твёрже кулака.
Он говорил мне «вы». Все в этом доме, кроме мамы, говорили мне «вы» только тогда, когда сердились, а потом снова переходили на «Нора, солнышко, детка». Этот говорил «вы» всё время, ровно, без нажима. Как будто я была взрослым человеком, а не вазой с трещиной.
И ещё. В восемь, когда Инес несла почту, он вышел в холл, взял у неё стопку конвертов, просмотрел каждый и только потом положил на столик. Я стояла на лестнице и видела, как он задержал пальцы на пустом месте, где вчера лежал белый конверт без марки.
Он поднял голову.
— Что было в письме, мисс Хейл?
— Реклама пиццы.
Он кивнул.
— Хорошо.
И всё. Никаких «Нора, это важно» и «мы все за тебя переживаем». Просто «хорошо», как будто моя ложь была ответом, который его вполне устроил. Я поднялась к себе и долго стояла перед полкой с «Джейн Эйр», не решаясь её достать.
Люк
Комнату ему отвели над гаражом: кровать, шкаф, стол, окно во двор. Из окна был виден дом, и окно на втором этаже, третье слева, в котором горел свет.
Он сидел на кровати, не включая лампу, и смотрел на это окно.
Она его не узнала. Он был почти уверен, что не узнает, — она тогда была под чем-то, зрачки во всю радужку, голова болталась у него на плече. Но всё равно, когда он вошёл в оранжерею и увидел её на полу за кадкой, у него на секунду перехватило в груди, и он, чтобы не стоять столбом, начал считать окна.
В подвале был коридор. Узкий, бетонный, метров пятнадцать. Лампа в конце мигала. По коридору шли двое: она, босиком, и парень в серой толстовке с капюшоном. Парень держал её за запястье. В другой руке у парня был пистолет.
Люк выстрелил один раз.
Потом он нёс её по лестнице наверх, и она ничего не весила, совсем. Как будто под одеялом, которое ему кто-то сунул, никого не было. На середине лестницы она открыла глаза и сказала одно слово. Отчётливо, как будто это было самое важное.
«Книга».
Он не понял тогда, о чём она. Он не вернулся.
Телефон завибрировал. Рэй.
— Ну? — сказал Рэй вместо приветствия. — Как она?
— Пряталась от меня в оранжерее.
— Нашёл?
— За одиннадцать минут.
— Стареешь. — Рэй помолчал. — Ты ей сказал?
Люк смотрел на окно. Свет не гас.
— Нет.
— Люк.
— Ей кто-то прислал страницу из книги, Рэй. Из той, что была в подвале. Я видел её сегодня в холле, у неё лицо было как тогда, на лестнице.
Рэй долго молчал.
— Тем более скажи.
— Не сейчас.
— А когда?
Он не ответил. Рэй вздохнул в трубку, сказал, что позвонит завтра, и отключился. Люк положил телефон экраном вниз и не лёг.
Свет на втором этаже, в третьем окне слева, горел до утра. Он знал это точно, потому что тоже не спал.
Глава 3. Дверь
Агент Руис писала перьевой ручкой. Это было первое, что я запомнила о ней ещё в октябре, когда она пришла в мою палату и села на стул у окна: у неё была чёрная перьевая ручка с золотым колпачком, и она писала ею в блокноте на пружине, мелко, с наклоном влево. Все остальные полицейские стучали по планшетам.
В этот раз она села в библиотеке, в отцовское кресло, положила блокнот на колено и сказала:
— Покажи.
Не «что было в конверте». Не «нам нужно поговорить». Просто: покажи.
Я посмотрела на отца. Он стоял у камина и делал вид, что его здесь нет, у него это никогда не получалось. Грант стоял у двери. Люк — у окна, спиной к стене, так, чтобы видеть всех.
Я встала, сняла с полки «Джейн Эйр» и вытащила сложенный листок.
Руис развернула его, не торопясь. Посмотрела на номер страницы, на карандашную линию. Посмотрела на меня.
— Это ты подчеркнула?
— Да.
— Где?
Я молчала. В комнате стало так тихо, что было слышно, как тикают каминные часы, которые мама называла «бабушкиными», хотя бабушка их в глаза не видела.
— Там, — сказала я. — Внизу.
Отец сделал шаг от камина, и Руис, не поворачиваясь, подняла руку. Он остановился.
— Расскажи про книгу.
И я рассказала. Не всё — про голос за дверью я не сказала, только что «кто-то из них» просунул книгу под дверь. Про карандаш. Про то, что я читала, когда горела лампочка. Про то, что книга осталась там, на матрасе.
Руис записывала. Когда я замолчала, она закрыла колпачок и положила ручку в блокнот, как закладку.
— Книги на месте не было, — сказала она. — Когда мы описывали помещение. Матрас, ведро, бутылки с водой. Книги не было.
— Значит, её кто-то забрал.
— Значит, её кто-то забрал, — согласилась Руис. — Кто-то, кто был там до нас или вернулся после. А теперь он знает, где ты живёшь, и подходит к твоему почтовому ящику.
Отец сказал что-то про охрану, про камеры по периметру, про то, что он «завтра же» что-то сделает. Грант сказал, что камеры по периметру есть. Руис их не слушала. Она смотрела на Люка.
— Мерсер, — сказала она. — Мы не встречались?
— Нет, мэм.
— Странно. Фамилия знакомая.
— Распространённая.
Она посмотрела на него ещё секунду, потом кивнула и убрала блокнот в сумку. Страницу она положила в прозрачный пакет и забрала с собой. Я смотрела, как пакет исчезает в её сумке, и мне казалось, что у меня что-то отбирают. Глупо. Это была просто страница. Восемьдесят седьмая. Про реку.
К вечеру в доме стало тесно.
Отец вызвал людей, и они до темноты ставили новые камеры: на воротах, на углу гаража, над задней дверью. Грант ходил за ними и проверял углы обзора. Мама заперлась в спальне с бутылкой и сериалом про английских аристократов. Инес приготовила ужин на шестерых, а ели трое: я, отец и Люк, который сел на дальний конец стола, лицом к дверям.
Отец пытался говорить. Про погоду, про то, что в апреле надо будет почистить пруд. Я отвечала «да» и «наверное». Люк молчал. Он ел быстро и аккуратно, как едят люди, которые привыкли, что их могут в любой момент позвать.
— Мистер Мерсер, — сказал отец, — где вы будете ночевать? Над гаражом далеко от дома.
— В коридоре второго этажа. Если мисс Хейл не против.
Оба посмотрели на меня.
Я была против. Мне не нужен был чужой мужчина под дверью, который слышит, как я хожу ночью по комнате, как включаю и выключаю лампу, как открываю окно и закрываю. Мне не нужен был свидетель.
— Не против, — сказала я.
Потому что подходил к моему почтовому ящику кто-то, кто был там. А Люк Мерсер, по крайней мере, точно там не был.
В подвале была труба. Она шла под потолком в углу, ржавая, толстая, и из неё капало. Не всё время, а с какой-то своей логикой, которую я так и не поняла за три недели: то по капле в секунду, то с перерывами в минуту, а то вдруг подряд, быстро-быстро, как будто кто-то наверху открыл кран. Капли падали в лужу на бетоне. Звук был негромкий. Звонкий. Я его слышала даже во сне.
Я его и сейчас слышала.
Я открыла глаза в темноте и не сразу поняла, где я. Было темно, и капало. Капало. Капало.
Кран в ванной. Инес вечером меняла прокладку и, видимо, не дотянула. Капало в раковину. Я это поняла головой, но тело уже не слушало голову.
Дверь была закрыта.
Я оставляла её открытой на ладонь. Всегда. Каждую ночь. А сейчас она была закрыта: может, мама шла мимо, может, сквозняк от новых людей с камерами, которые весь вечер открывали окна на лестнице. Я не знаю. Я видела в темноте белый прямоугольник двери, и между ней и косяком не было никакой щели.

