Читать книгу Когда ещё не столь ярко сверкала Венера (Андрей Милов) онлайн бесплатно на Bookz (27-ая страница книги)
bannerbanner
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
Когда ещё не столь ярко сверкала ВенераПолная версия
Оценить:
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

4

Полная версия:

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Свояченица налила Николке чаю, к чаю кусок торта подала. Возвращаясь на своё место за столом, вскользь заметила с раздражением в голосе:

– Не смешно! – точно в пустоту обронила замечание.

Николка отпил чаю глоток, кусочек торта положил в рот. Свояченица сопровождала своими тёмно-карими глазами каждое его движение. Второй кусочек, под её надзором, в горло не полез. Запил чаем кое-как. Пригубил от рюмки ежевичной наливки. Он тщился припомнить, как же по имени звать-то свояченицу, и наспех покопавшись в памяти – оставил напрасные потуги на потом. Мелькнула мысль: застолье распадается надвое и грозит образовать какие-то странные, нелепые пары.

– Милый, прошу тебя, угомонись. Уже давно никому не смешно! – возвысила свояченица голос на супруга и, пригвоздив его взглядом, повторила раздельно, едва не по слогам: – Не смешно!!!

– А почему музыка молчит?! – вместо ответа, вскричал он, точно дитя балованное, с капризными нотками в голосе, и скорчил обиженную мину. Якобы и в самом деле дуется. – Мы где, на празднике или на поминках, а?!

Свояченица с кривой усмешкой покачала головой, как если бы хотела сказать, да не сказала – сдержалась. И как-то по-свойски, заговорщически заглянула в глаза Николке: ну что тут поделаешь?! Шебутной он у меня!

– Я танцевать хочу! – захлопала в ладоши Аннушка. Выскочила из-за стола и, приплясывая на ходу, поскакала к вертушке. Пластинку заводит: – Приказываю всем танцевать!

Шурин тут как тут уже, посреди комнаты, и вскачь пошёл: перебирает ногами, задирает коленки, размахивает руками, зазывая всех на танец. Вот поймал Аннушку за кисть руки, прихватил за талию, притянул к себе и завертел. Плясать он тоже был мастак. А вот Аннушка – неловко да не в такт, не с той ноги да не туда. Сама заметила, что сбилась, и остановила свой неуклюжий скок. Сменила пластинку. Положив братцу Гене на плечи руки, она с душою отдалась ритму плавному враскачку.

Николка взял в руки чашку, поднёс ко рту: уж чего-чего, а танцевать – нет уж, увольте! И отдельное, дескать, спасибо свояченице за то, что, не чая куртуазных замашек здесь и сейчас, не ждёт приглашения на танец, а сама, напротив, непринуждённо заговаривает, и тем самым сглаживает казус момента:

– Вы – вы картины ведь пишете, да? – Поймав удивлённый взгляд, она не оставляет времени Николке на то, чтоб он успел насторожиться, и проливает лучик света на свой вопрос: – Пока с демонстрации ждали вас, жена поделилась, по секрету.

Ну, какого, спрашивается, чёрта тебе надо?! Чего прицепилась к картинам?! Отнекиваться, однако ж, и не подумал, а лишь попытался отделаться от назойливой гостьи банальной сентенцией:

– Всякая жена имеет слабость преувеличивать достоинства своего мужа.

Плутоватой ухмылкой да взглядом лукавым сопроводила его слова, точно бы курьёз какой содержался в них. По той гримасе, полной сарказма, Николка догадался: Аннушка не столько хвалилась перед незваными гостями, сколько жаловалась. И он, едва подавляя досаду, пробурчал:

– Хобби такое у меня – марать красками белый холст. – И вроде как сам же посмеялся над своей дурной привычкой, до которой никому дела нет и быть не должно: – Чем не занятие, когда не знаешь, куда деться от безделья? Всё лучше, чем на диване у телевизора валяться.

Думал – вывернулся. Ан нет! Свояченица – женщина сметливая, она с полунамёка догадалась, что по выражению её глаз он понял, о чём подумала она. Заговорщически прошептала:

– Жена ваша ни слова худого о картинах не обронила. Думаю, ей вообще нечего сказать. Не судите строго. Она просто посетовала, что вы мало времени уделяете дому. И только-то.

Безусловно, это был укор, но сокрытый – завёрнутый в обёртку незлого слова. Уколола по-женски и польстила:

– Я бы хотела взглянуть. Хотя бы краем глаза. Мне кажется, ваша живопись не совсем обычна.

– С чего вы взяли? – таки насторожился Николка. Он давным-давно вынес все свои полотна из дому, а потому Аннушка, действительно, ничего не могла показать пришлецам, а на пальцах… на словах… Что она вообще может рассказать?! Ничего – тут свояченица совершенно права.

– Я не слепая. Вижу руки ваши. Утончённые и дюжие, пальцы склонны к изящности линий и скрытой экспрессии. В глазах замечаю глубину… и скуку, может быть – тоску. Если бы из-под вашей кисти рождалась прописная живопись, то прилежания толику – и вы бы, наверняка, стали маститым художником. Или, на худой конец, как мой дражайший супруг, – попсовым оформителем.

– Боюсь разочаровать вас.

– О нет! Я знаю толк в таких вещах. Меня не проведёшь. В вашем случае, я думаю, никто из ценителей пока не открыл для себя внутренний мир творца, не постиг созданные им образы. С настоящими живописцами вечно так: мир образов как откровение, но, увы, лишь через века после кончины безвестного мастера. Созерцатели прекрасного безнадёжно отстают от демиурга в познании искусства, их вкусы теряются во времени, и прозревают они слишком поздно, чтобы отдать должное таланту при жизни…

Её слова причудливо сплетались, образуя льстивой паутины сеть. Николка не привык ни к хвале, ни к хуле, а потому невольно заслушался.

– Вы произнесли: смерть. Когда клюкой безносая старуха постучит по крышке гроба? – обронил хмурую смешинку, представляя сюжет на холсте в натуральную величину, и, будто из летаргического сна, очнулся, осознавая, что за её словами ничего, кроме слов, не стоит. Бает.

Но вот зачем она из кожи вон лезет, чтобы польстить ему?! Всё тот же вопрос – и без ответа.

– Правда! Я бы очень хотела успеть. Так откроете?

В её глазах читалась сокрытая мысль, что просверкнула и затаилась в глубине чёрного взгляда, и только уголки губ заманчиво раздвинулись, обнажая белый оскал в загадочной усмешке. Слова были лукавы, но не глупы – как если бы она понимала, о чём говорит. А как можно судить о том, чего в глаза никогда не видела? Впрочем, у супруги художника должно быть припасено в рукаве несколько неизбитых фраз, и при случае она должна уметь потрафить самолюбию: всяк художник, вестимо, раним и ревнив чрезмерно.

Самолюбие у Николки, однако ж, донельзя ничтожно, ибо не художник он – он просто даёт волю воображению, когда образы просятся на полотно. И всего-то. Он так живёт, в этом болезненном состоянии обретается, как пьяница – в бутылке, а блудник – под юбкой.

И вдруг, словно бы просветив победну головушку, она молвит в унисон его раздумью:

– Хотите упрекнуть, мол: «блажен, кто видел и уверовал, но трижды блажен тот, кто не видел и уверовал»?

О нет, Николка вслух не думал, и сам с собою он не говорил. Слова о словах! Нахмурился: чего такого Аннушка успела наплести за глаза, а?!

– Мне хотелось бы хоть краем глаза взглянуть на ваши картины. Но как бы искус ни был велик… Упаси боже! – От внезапного порыва фибула на затылке расстегнулась, и смоль волос разметалась, опадая на оплечье; алый цветок, вспыхнув пламенем в волосах за окосицей, вдохнул жизнь в портрет. – Не сейчас! И не здесь! И не так!

Палантин слетел, обнажив закорки, плечо и шею. Её оплечье на пол упало, а руки кверху вознеслись; она изобразила чашу – чашу пустого пространства.

Николка уловил призрак пустоты, который она, точно бы мим, одним грациозным движением изваяла из эфира и собственного тела. Образ заворожил, пленяя мечты зреющим плодом. В гармонии, средь сего скучного праздничного застолья, она попала точно в тональность, беря верную ноту из аккорда его минорного настроя. Искорка высеклась во мраке сознания, и тлеет как мета последняя, блаженная. Он схватил абрис, но удержать в себе не мог – слишком эфемерен был образ. Попытался представить, как должна выглядеть пустота на полотне… нет, чует, но не прозревает. Не довлеет образу страсти…

– Но обещайте же мне! – меж тем настаивает свояченица.

Николка неопределённо повёл плечом: какого чёрта?! чего ей надо от меня?! чего баламутит?! – потупил взгляд, чтобы глаза не проговорились, выдавая подспудную мысль, нелюбезную, и проронил-таки, зыркнув исподлобья:

– Ну, хорошо. Обещаю. Как-нибудь.

И наклонился, чтобы поднять с пола упавший с плеч её пашмина чёрный палантин.

Пластинка отыграла, музыка смолкла, но танец на финальной ноте не остановился. Пара лишь застыла, прислушиваясь, и через мгновение, вывернувшись из объятий кавалера, Аннушка подскочила к вертушке и закопалась там, у проигрывателя, перебирая стопку пластинок. Ни на одной не могла остановить свой выбор, и быстро-быстро тасовала в руках, откладывала.

– Ловлю на слове: договорились? – с хитринкой в голосе едва слышно промолвила свояченица и, ввернув с нажимом: – Узелок на память завяжи: я настырна, но терпелива, – прикусила зубками нижнюю губу, ещё и глаза прищурила плутовато.

– Ну, договорились, – уступил Николка.

Согласился, однако ж, он нехотя, уклончиво покачивая головой от плеча к плечу. Если б третьим затесался в их беседу какой-нибудь индус, то он бы, почтя Николку за вежливого человека, истолковал бы, несомненно, его мимику так и только так: да, возможно, и покажу, поживём – увидим, дескать. Тем удивительнее: свояченица, очевидно, поняла, как если бы каким-то мистическим образом между ними образовалась ведическая связь. Она выскочила из-за стола, метнулась к Аннушке, выхватила, показалось, наугад пластинку и поставила на вертушку.

Аннушка удивиться не успела, а пластинка уже шипит, упреждая о начале музыки. Свояченица подступила к Николке близко-близко:

– А я за то вам жгучий танец подарю, – прошептала и положила длань свою поверх тыльной стороны его ладони, обхватила пальцами запястье, стиснула. И дышит в самое ухо, своим горячим духом опаляя щёку: – Позвольте быть вашей Апсарой, с небес, из царства Индры, спустившейся на час, чтобы вдохновить на образ пылкой танцовщицы. Баядеркой, может быть, оживу на полотнах из-под кисти вашей.

Прислушалась к первым тактам, да и выдернула Николку из-за стола. Потянула она его винтом на себя и, точно бы штопором в пробку, сама ввернулась в его объятия. Прильнула. Он опомниться не успел, как баядерка прижала обеих рук его ладони к талии своей, повела и закружила, воедино слившись с ним. Стан соразмерен: вписалась баядерка выступами своей фигуры в его ложбины, и наоборот, вобрала неровности его в себя. Ладони кавалера к бёдрам ниспускает, увлекает их на зад и его руками тесно прижимает себя к нему.

Шаг в такт мелодии, а через такт – уже в противоход: выкрутилась, волчком завертелась и снова в объятья кинулась, обвилась им – вокруг него змеёй пошла. Оборот за оборотом голову кружил, и, охмеляя, закипала в танце кровь. Как под гипнозом, в полусне, через такт она вела, через такт была ведома – и так до полного головокруженья. Гибкий стан податлив, нежны прикосновенья рук. Отбросила кудрей копну с плеча, запрокинув голову назад. Белками глаз сверкнула, оскалилась в улыбке. Чар полон был её оскал, как в истоме на пике страсти. Ветвями нежных рук обвила – и к обнажённой шее устами притянула. Туда, где беспокойно бьётся жилка голубая. Отдавшись пылу танца, слились и замерли они на такт, другой. Толкнула снизу в пах лобком, скользнула под него меж ног, мах за спину ему и каблучком о пол с размаху – стук! Открылось декольте, раздвигая вширь брега ложбины, оголённое плечо, и шея, и завиток ушной… Вспарили руки, и она повисла, преломившись, на его руке. Свисает долу кудрей смоль. Поволокой томной подёрнуты глаза. Приоткрыты губы, точно поцелуя алчут.

Она восстала и прильнула.

Звучит завершающая танец кода, наполненная агонией страсти. Модуляция с новой силой раздувает пламя жгучего танца в пылу яростного порыва. Финал клонирует аккорды. Она в запале прижала крепко-крепко чресла: влево – вправо, вправо – влево, назад – вперёд, вперёд – назад… Огненное па – и упала на руки ему: глаза в глаза, смущения ни тени, и только грудь вздымается…

Доверилась поддержке, когда с руки на руку перебросил и на ноги поставил. Чуть голову склонил в поклоне. Оставил руку легкомысленно на талии лежать. И проводил на выход.

Достойный ученик галантно ставил точку в пленительного танца па, ан нет: она подставила его под венец движений в ритме страсти. С улыбкою манящей протянула кавалеру изогнутую ручку для губ воздушного прикосновенья. Смутила красноречием безмолвным на мгновенья долю проникновенным взором – блеск очей на сретенье заманчивее тёмной ночи, коль притаился бес в зеницах ока.

Всё это было бы чудно ему и удивительно прекрасно, кабы не здесь и не теперь.

Казалось, все взгляды устремились на него и на неё. И в самом деле! Вдруг хлопки в ладоши – снискали рукоплесканий дар в перекрестье глаз ревнивых.

– Вы, ребята… ну и даёте! – восклицает шурин. Завистливой ноткой звенит в голосе струна недобрая. Усы кручёные расплылись по щекам. Ощерился, и губы в витую суровую нить сплелись, застыв в натянутой ухмылке. Его рука на плече у Аннушки ещё лежит. Он отпускает и к бокалу тянет, шагнув к столу: – Так выпьем же за это!

За что за это?! А шурин-то вовсе и не пьян – ну да, хмельной, но не дурной. Прикидывается, что ль?

От Аннушки ревнивое послание ему через весь стол:

– Со мной, поди, так никогда не танцевал.

К нему тянется бокал – и он чокается раз, и другой, и третий.

– С праздником всех вас, ребята! – Опять шурин шумит волнительным прибоем. – Пировать, так пировать!

Слов ненужных избегая, Николка глотнул с досады из бокала, поморщился и выдыхает:

– Фу!

На что шурин ему во весь свой басистый голос:

– Ну, ты, братец, и каприза! Фукает он на коньяк! Всё ему не так. Не угодишь.

Надсадный смех звучит как эхо.

Его смущение мнилось откровением лишь для него самого. Едва уловив промежуток, когда на минутку без внимания оставили его персону, Николка бежал. Заперся он в ванной комнате. Повернул кран и, опершись обеими руками на раковину, заглянул в зеркало.

Оттуда, из зазеркалья, глядит на него некто со скукою в глазах. Он здесь – один, он там – другой. А ещё он третий, который с тоскою свысока взирает, как он глядит уныло в зазеркалье и как понуро глядит из зазеркалья он.

Висит на стене зеркало кривое. С незапамятных времён висит. Но всякий раз поутру, наведя красоту на физиономию, на выходе из ванной Аннушка сетует: давно пора заменить зеркало, чтоб не врало, не искажало лик. Какая глупость! Откуда человеку знать, что отраженье его криво?!

От горячей воды, что текла из крана, поднимался пар, и зеркало запотевало. Отражение как в тумане. Растворяется. Вот и вовсе скрылось за густой пеленой, непроглядной.

Николка пальцем начертил косой крест на мутном стекле и выговорил вслух: «Всё!» Что этим «всё» он хотел сказать, он вряд ли сумел бы объяснить себе, но твёрдо знал и чувствовал, что всё – это всё, и ничто иное.

Он перекрыл горячую воду, пустил холодную, умыл лицо и вышел из ванной комнаты.

В его недолгое отсутствие будто кошка между ними пробежала, недобро махнула ветреным хвостом – и всех расстроила. Замятня, да и только.

Шурин, откинувшись в кресле, мычит и то кивает, а то мотает головой. Присев на корточки у ног братца, Аннушка успокаивающе гладит того по руке и утешает словом, взглядом, прикосновением. Рядом, на журнальном столике, бокал с коньяком, наполненный до краёв. Под пепельницей – червонец и талон на водку, в пепельнице – смятая сигарета, выкуренная едва до половины, со следами помады.

На праздничном столе, со стороны, где свояченица сидела, – вскрытая пачка сигарет, «Столичных», и спичечный коробок поверх. Фибула, разобранная на две части. Алый цветочек. Осмотрелся – нигде не видно её: может, ушла? Через спинку стула, однако ж, перекинут пашмина чёрный палантин.

– Она там! – глухо шепнула Аннушка, заметив Николку, растерянно застывшего на пороге комнаты.

Тут же, как Аннушка отвлеклась, шурин вскинулся и выкрикнул что-то бессвязное. Водянистая голубизна глаз навыкате подёрнулась кровавой пелены налётом: озлобленность во взгляде, слеза отчаянья блестит. Аннушка зажала братцу рот ладошкой, попридержала поверх скривившихся губ его – только завитки усов торчали и шевелились. Николка чуть было не прыснул смехом, до того потешна была картина. Меж тем, смиряя словесные позывы братца Гены, Аннушка принялась размашисто гладить его по лицу сверху вниз. И рот ему затыкала, и глаза ему заслоняла, и при этом успокаивающе шипела: тшш-тшш-тшш… Николка таки не удержал в себе смешинку: так, случается, пыль, убираясь в доме, жена сметает с мебели. Меж тех движений, однако, Аннушка бросала искромётные взгляды в Николку, нарочито поводя глазами: туда, туда, туда… Её губы беззвучно шевелились, усиленно артикулируя безгласные звуки: должно быть, чтобы он, как глухонемой, смог считать с них, что же именно она наказывает.

Николка чертыхнулся про себя: вечер, похоже, совсем не задался.

Аннушка, опять бросив в него взгляд, полный укоризны, просунула обе руки свои под мышку братцу Гене и попыталась приподнять с кресла, дёргая вверх и на себя. Тот взвёл на неё покрасневшие глаза и моргал невменяемо. В его жалком взгляде могло примерещиться нечто собачье – глаза спаниеля, да и только.

– Ну, вставай же, идём! Идём!!! – Аннушка дёргала и понукала.

Шурин затравленно озирался:

– Куда?

– Вставай, говорю, идём!

Николка посторонился, уступая дорогу. На шаге Аннушка опять с укоризной пронзила его взглядом, покачала осудительно головой и обозначила беззвучным шевелением губ своё крайнее неудовольствие им.

Возмущена она была, а шурин – раздавлен, что ль?

Николка пожал плечами, проводя взглядом престранную парочку, завернувшую за угол – на кухню, стало быть. И вдруг осенило: неужели приревновали? Ничто не шевельнулось в груди – ни раскаяния, ни сожаления тень не омрачила его чувства, впрочем, и без того не самые светлые. Но ведь пришло на ум таки! И он подумал, что подумает позже о том, отчего же одни концы его мыслей не сходятся с другими. Сейчас думать было лень.

Вечер потускнел, но взбитые сумерки ещё не успели омрачиться непроницаемой чернотою ночи. Николка вышел на лоджию, задёрнув полупрозрачные сетчатые занавеси за спиной, подобные вуали на вешнем лике за окном, и притворил за собою дверь. Свояченица стояла, облокотившись о перила, и смотрела с высоты этажа вниз, в пюсовую густоту грязного майского вечера, слегка подкрашенного у самой земли белёсой тенью жёлтого уличного фонаря. Должно быть зябко ей, а ещё прохладнее смотреть: в утончённой бархата оправе обнажено плечо и спина до половины гола.

– Случилось что? – спросил Николка.

Не оборачиваясь на голос, она тихо, почти шёпотом отозвалась:

– Ничего особенного. Подумаешь, обозвали меня дурой! И что с того?!

Николка стал рядом, облокотился о перила, заглянул вниз, куда она глядела, – в сгущающуюся пустоту, где сирый вечер сыр и тучен.

– Скажи! Если кто правду в глаза скажет, то что – он дурак?

– Ну, я не знаю, как у вас, у женщин, а по мне, так дурак – это умница в превосходной степени.

Свояченица резко обернулась и медленно взвела расширившиеся от удивления глаза на Николку. Не мигая, уставилась на него, глаза в глаза. Должно быть, пыталась осмыслить им сказанное: и вправду, что ль, дура?! Вдруг прыснула и, покачивая головой, как давеча Николка от плеча к плечу, отвела смешливый взгляд. В глазу, показалось, хрусталиком проблеснула слезинка.

Молчали и глядели вниз – глядели вниз и молчали. Время, казалось, замедлило свой бег. Наконец, она заговорила:

– А ты? Ты что думаешь, то и говоришь?

– Я вру. Всем. Всегда.

Она засмеялась беззвучно, как задрожала, и каламбурит невольно:

– Врёшь, что врёшь, даже когда не врёшь?

Николка не знал, что придумать ей в ответ. Когда не знаешь, что сказать, то лучше молчи. Он и промолчал.

Вдали, за сквером, на площади у кинотеатра, вспыхнули праздничные разноцветные фонарики. Замигали. Огни, как из тумана, просвечивались сквозь голые кроны деревьев, едва подёрнутые распускающимися из почек листочками. Показалось, что ночь упала с неба и окутала их мраком, или же, быть может, так совпало, что они канули в пустоту праздничного вечера. Оттуда, где у рукодельной сцены уже толпились гуляющие, окрест разносились звуки музыки. Уличное веселье только-только разгоралось, и, смешиваясь с музыкой, торжественное эхо возбуждало тоску в душе и чувство одиночества.

– За что же он так – дурой тебя обозвал?! – Николка озадачился – вслух, но так тихо, как будто самому себе под нос пробурчал с ноткой недоумения в голосе.

– За то, что сказала правду, – откликнулась.

– Какую правду?

– Я сказала твоей благоверной, что бесполезно спрашивать мнения художника, который сам устал от собственной бездарности!

Николка едва не присвистнул: под дых удар.

Вслух он не думал, сам с собой не говорил – она будто прочитала его мыли:

– Ревновать Апсару всё равно, что художника подозревать в измене своей Музе за то лишь, что и как изобразил он на холсте. Не грешит ветер дуновеньем, а солнце – слепящим светом. Чувства скупы на слова. А страсти что стихии – чисты и невинны.

– Зачем ты так сказала?

Вместо ответа: потому что, мол, дура, – она придвинулась к Николке вплотную, прислонилась плечом к плечу, обмениваясь с ним живым теплом. Смотрит вниз и молчит. Тут Николка вспомнил, что не помнит он, как по имени свояченицу зовут: Апсара – это ведь дух, это миф, это смутный для него образ. Полюбопытствовать, однако, не успел. Она заговорила, и её голос разливался чистым потоком слов, без ряби и порогов посреди ровного течения:

– Там, в царстве небесном, восседает на троне верховный бог Индра. По-нашему – Ярило, уже низвергнутый и превращённый в соломенное чучело, которое сжигают всякий раз, когда весна грядёт. И сила возрождающегося по весне истукана не в том, что бессмертен, а в том, что неистребим, неумираем. Не желает Индра себе судьбы вешнего идола, и царствует он над богами и людьми в страхе оттого, что однажды родится на свет божий человек, который познает премудрость бытия, вознесётся демиургом в царство небесное и низложит его с трона. Поэтому назначил бог человеку час смертный и отмерил жизни срок, который длится короче путешествия в тот мир искушения, где, превозмогая страдания, можно познать себя. И всё равно гложет вечный страх. Покинет смертный всё: и семью, и дом – отречётся от жизни земной и, впав в аскезу, таки познает себя, пройдя через мытарства, и тогда сам отыщет путь-дорогу в царство небесное, вознесётся и низвергнет. Поэтому на всякого, кто впадает в аскезу, он насылает искусительницу – Апсару, чтобы совратила и отвратила. Ни один простой смертный не устоит перед её чарами… Но порой случается так, что Апсара вдруг сама пленяется: сила демиурга, физика тела, химия чувств – не подвластны богам. Любовь – это не про то, когда ты берёшь, любовь – когда ты отдаёшь себя. Зачарованная, Апсара жертвует демиургу своё нечеловеческое могущество.

И вдруг голос её дрогнул и приобрёл силу:

– О боже, берегись демиурга, которого вдохновляет на подвиги Апсара!

– Какая замечательная сказка! Наверное, достойна кисти художника?

– Сказка – ложь, да в ней намёк. – Пролились слова, как чувства из глубин души. – Сами боги тебе будут кисти подносить, лишь бы ты славил их божественность своим талантом. Ты пожнёшь славу земную при жизни, но однажды сам почувствуешь, как устал ты от собственной бездарности, восхваляя бездарность, но будет слишком поздно. Я ответила на все твои вопросы?

Николка кивнул, но ни слова не промолвил: не всё святое свято – слова такие показались бы банальнее тишины. Она поразила его… и испугала: невольно закрадывалось подозрение, а не страницы ли раскрытой книги жизни она перелистывает так, как читает мысли?

Всё так же глядя в пустоту, снова заговорила:

– Мудрец изрёк: ex nihilo nihil…

Услышав, как она по-латыни произнесла вот это вот самое: ex nihilo nihil – Николка вздрогнул от пронзительных коликов в самых кончиках пальцев рук и ног. Тончайшими иголочками прострелило всё его существо. И мозжило. Так, верно, бог Индра испуганно вздрагивает всякий раз, когда по весне поджигают Ярила соломенное чучело. Николка, впрочем, знает, ибо давным-давно недобрые учителя растолковали ему сей немудрёный феномен и доказали: внезапный многоигольчатый укол разом во все конечности – эхо дремучего звериного инстинкта, который напоминает человеку, что он тоже животное. Напрягся: неужели намёк?! И отмёл от себя невольные воспоминания, как если бы переполошился от того, что некто, будто в чулан со свечой, может заглянуть внутрь памяти забвенной, считать мысли, срисовать видения.

В её голосе послышались ему грудные нотки, смешанные с горечью:

– Из ничего ничто не происходит. – Она оторвала взгляд от пустоты. Светясь мертвенно-матовым пятном в опушке чёрных волос на фоне чёрного неба, её лицо показалось ему безжизненным. Заглянув ему в глаза, она добавила для пущей ясности: – По воле богов.

Выветрело сердце от напрасных подозрений, когда брови взметнулись как крылья птицы и распахнули навстречу его взгляду глубину её чёрных глаз, осенённых густыми щёточками ресниц. Зеницы заискрились горящими угольками. Щёки зардели румянцем. Она шевельнула губами, и по строгим, правильным чертам её лица разлилась манящая теплота улыбки, одушевив прохладный образ.

bannerbanner