Читать книгу Проза жизни или формула счастливого бытия (михаил никитин) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Проза жизни или формула счастливого бытия
Проза жизни или формула счастливого бытия
Оценить:

5

Полная версия:

Проза жизни или формула счастливого бытия

Внезапный стук в дверь — короткий, нервный, будто кто-то боялся передумать, а заодно и дать себе время струсить. И, не дождавшись ответа, в комнату протиснулся мужчина лет шестидесяти — так ловко, будто всю жизнь тренировался протискиваться в узкие проёмы: то ли из природной юркости, то ли из привычки не задерживаться там, где могут и не пустить.

Лысина его поблескивала в лучах солнца, как хорошо натёртый медный таз. Редкие волосы были тщательно зачёсаны назад — словно он пытался обмануть время: мол, глядите, ещё кое-что осталось, не всё пропало, не спешите записывать в безнадёжные. На носу криво восседали очки в старомодной оправе с толстенными линзами: они непомерно увеличивали глаза, делая их похожими на огромные блюдца из японских аниме.

Под мышкой он держал видавшую виды деревянную шахматную коробку — поцарапанную, с облупившейся краской, будто она побывала в десятке переездов, одном небольшом пожаре и двух семейных ссорах, которые почему-то всегда случаются рядом с ценными вещами. А за пояс была заткнута потрёпанная синяя тетрадь — её уголки давно потеряли форму, а обложка выцвела до состояния старинного документа, который стыдно показывать, но невозможно выбросить: вдруг когда-нибудь пригодится, чтобы доказать, что ты вообще что-то делал в этой жизни.

— День добрый, Денис Андреевич, смотрю, у вас гости, — проскрипел незнакомец, будто его голос застрял где-то между ржавой дверью и скрипучей половицей и теперь выбирался наружу с трудом, но упрямо.

— А… Пепка. Здравствуй, — не то чтобы обрадовался, но и не огорчился дед. В его интонации слышалось скорее спокойное принятие неизбежного: раз пришёл — значит, так надо, а раз надо — будем иметь дело. — Проходи, ко мне внук приехал, Артёмом зовут. Ты вовремя: на вторую бутылку всегда третьего не хватает… чтоб разговор разогнать.

Я невольно хмыкнул: как дед умело подал ситуацию так, что даже неловкость становилась частью ритуала, а неудобное — привычным.

— Знакомьтесь, это мой сосед, Пётр Мамченко, поэт и тракторист. Хотя нет, наоборот: тракторист и поэт. Потому что тракторист из него хоть какой-то, а поэт… никакой, — добавил дед с той особой интонацией, когда шутка наполовину правда, а наполовину — способ уберечь чужие чувства, не давая им слишком сильно задеть самого человека.

Кивнув в знак приветствия, я пожал загрубевшую крепкую руку тракториста. В этом рукопожатии чувствовалась сила — та самая, что годами ворочала рычаги и боролась с непокорной техникой, не признающей ни усталости, ни оправданий. Поэта в нём разглядеть было невозможно: ни дрожащих пальцев, ни отрешённого взгляда, ни этой особой рассеянности, которая будто бы говорит: «Я сейчас не здесь, я в строках». Только мозоли, только твёрдость.

Пётр неловко переступил с ноги на ногу, будто только сейчас понял, что ворвался без спроса, и теперь пытался одновременно и не уходить (раз уж пустили), и не слишком мешать (раз уж не звали).

— Да садись за стол, хватит маячить, а шахматы на комод водрузи — не до них сегодня, — пригласил дед соседа, разливая водку по рюмкам — ровно, без лишней капли и без скупости.

Выпили за знакомство. Молча закусили — словно исполнили обряд, где коллективное молчание было как молитва богам гостеприимства: «Приняли. Поняли. Теперь можно и поговорить — а можно и не надо».

— Стихи пишете? — спросил я, обращаясь к Петру, отчаянно пытаясь разорвать неловкую паузу, которая затянулась в немом ритуале. Казалось, тишина набрала такой вес, что её уже можно было ставить на весы и продавать килограммами для жителей шумных мегаполисов — хотя, возможно, спрос был бы так себе.

— Ещё при советской власти начал, да не печатали нигде. Считал себя диссидентом, — вместо Пепки ответил дед, сочувственно качая головой, будто пересказывал чужую судьбу, к которой давно привык, но до сих пор немного стыдился, словно и сам был отчасти виноват в том, что жизнь так повернулась. — А потом власть сменилась, цензура ушла, а всё равно не издают. Вот и выходит: боролся с системой, а система взяла и исчезла, и бороться стало не с кем. Прямо драма абсурда.

— Стихи сейчас не в моде, — скорбно добавил Пётр, махнув рукой так, будто отгонял назойливую муху, а заодно и все свои литературные амбиции, которые годами жужжали где-то на краю сознания, обещая славу, а в итоге остались просто жужжанием. — Романы со страстями подавай, чтоб кровь кипела, чтоб герой в каждом абзаце кого-то спасал или предавал. Чтоб читатель не успевал дышать. А у меня там про осень, про поле, про то, как трактор глохнет… Кому это надо?

— Ну давай прочти нам что-нибудь, только не длинное, повесели нас с внуком, — попросил дед, лукаво подмигнув мне, будто хотел сказать: «Не переживай, сейчас он прочитает пару строк, мы вежливо кивнём, и можно будет спокойно вернуться к огурцам и разговорам про погоду».

Он достал синюю тетрадь из-за пояса. Открыл нужную страницу, провёл пальцем по краю листа, словно проверяя, всё ли на месте, и прокашлялся — так основательно, будто собирался не стихи читать, а оглашать последнюю волю или зачитывать приговор истории. Выдержал небольшую театральную паузу: глаза чуть прикрыты, плечи приподняты, будто он вбирал в себя тишину комнаты, чтобы потом выплеснуть её в рифмах.

А затем, сильным и громким голосом, будто выступал перед полным залом, начал декламировать:

«Здравствуй друг мой МТЗ-80, конь железный,

Как распашем полюшко,

Да засеем хлебушком.

Эх жалко только одуванчики…»

— Да это ж танка! — говорю я, пытаясь сохранить серьёзность. Но улыбка, упрямая зараза, всё равно пробивается.

— МТЗ-80 — трактор, а Т-34 — танк, — терпеливо, как ребёнку, объясняет Пепка. — Вы, молодёжь, совсем разницы не чуете! В вашем возрасте я уже по отпечаткам шин мог определить, что за машина, — да не просто марку, а год выпуска, завод и даже фамилию мастера, который её собирал!

Я делаю глубокий вдох, собираю остатки достоинства и, стараясь придать голосу серьёзность, будто защищаю кандидатскую по японской поэзии, уточняю:

— Танка — это пятистишие японское, поэзия. Форма такая. Не техника.

На секунду в комнате повисает тишина. Дед замирает с рюмкой на полпути, потом медленно опускает её, пряча глаза, но плечи у него подрагивают. Пепка хлопает себя ладонями по ляжкам так, что даже очки вздрагивают, и вдруг заливается смехом — громким, искренним, без всякой обиды.

— Ааа… Ах, вот почему на Руси меня не поняли и отвергли! — восклицает он, вытирая выступившие слёзы и всё ещё посмеиваясь над собственной бедой. — Ну надо же, сколько лет страдал, думал: народ чёрствый, душа у людей не поёт, рифму не слышат… А оказывается, я просто не тем языком говорил! Не с теми сравнивал!

Он переводит дух, утирает лицо рукавом и, уже спокойнее, поворачивается ко мне:

— Скажи, Артём, у тебя есть знакомые трактористы из Страны восходящего солнца? Ну, там, из тех, кто на рисовых полях пашет и при этом знает толк в поэзии? Вы же в своих интернетах все как родные — дружите, переписываетесь, виртуально саке пьёте. А я бы им эти строки посвятил! Чтобы хоть кто-то оценил — пусть даже японец в комбинезоне и резиновых сапогах! Пусть поймёт, что и у нас тут, в наших полях, своя лирика есть.

– К сожалению, нет, вы первый тракторист в моей жизни, – отвечаю я.

Дед наконец не выдерживает и хохочет в голос, откинувшись на спинку стула так, что старый стул под ним жалобно скрипит, — а может, тоже хохочет, поддавшись общему веселью.

Отсмеявшись, он хитро прищурился, потянулся к синей тетради. И, не спрашивая разрешения, взял её, открыл посередине — наугад, будто судьбу хотел угадать по строчкам.

— А ну-ка, давай теперь я, — пробурчал он, напялил очки и нарочно придавая голосу торжественность чтеца из филармонии. — Тут, гляжу, у тебя про дождь и про покос… Не-то… Вот это, пожалуй.

И зачитал, слегка растягивая слова, будто пробовал их на вкус:

поэма «стена и маляр»

Стена сказала маляру,

Помажь меня и подшпаклюй,

Я огражу тебя от бед,

На много-много-много лет.

Мы с дедом снова прыснули звонким искренним смехом — и удержать его внутри было просто невозможно: он рвался наружу, как пар из перегретого чайника, и в какой-то момент даже стало неловко от того, насколько этот смех был неподдельным, почти детским.

— Да ну вас… Это заказ был на день строителя. — обиженно пробубнил Пётр. — Хватит скалиться, наливайте уже.

— Отчего же у вас в селе такая тишь? Ни людей не видать, ни псов не слыхать, — вопросил я у стариков, разливая «сорокоградусную» по стопкам. Прислушиваясь к непривычному для деревни безмолвию.

— Штатная тишина. Ведь нас, коренных, всего двое и осталось, — с грустью отозвался дед. — Третий был Валентин, да год назад на рыбалке утоп…

– Не иначе как Вальку-рыбака водяной к себе прибрал… Точно говорю, – перебил его Пепка. – Ссора у них вышла. Обидел он водяного, хоть и не со зла, а по нечаянности. Валек сам мне сказывал, пока жив был. Дело было в августе позапрошлого года. Поплыл он, значит, на рыбалку, на дальнюю заводь, с похмелья. Потому и пивка с собой две полторашки прихватил.

– Короче говоря, пьяный был, – без осуждения подытожил дед.

– Да что для Валька те полторашки? Так, горло промочить, – возразил Петр. – Якорь бросил аккурат посреди заводи, удочку закинул, сидит, пивко попивает, туманом закусывает, – заглотив кусок колбасы, Пепка громко причмокнул от удовольствия губами и продолжил: – Туманы наши утренние, скажу тебе, Артем, целебные, с похмелья – самое то! Ну, с пива Вальку по нужде сильно и приспичило. К берегу плыть лень, заводь-то большая. Ну, встал он да прямо с лодки в воду и зажурчал. Зажмурился от удовольствия. Тишина, покой… Только на берегу, за туманом, птицы тихонько щебечут. И вдруг – стук снизу в дно лодки…

БАМ! БАМ! БАМ! – громко постучал по столу кулаком Пепка, окинув собеседников тревожным взглядом из-под запотевших от волнения стекол очков.

– Опускает медленно Валентин голову, а из-под воды рожа страхолюдная, – выдержав театральную паузу, взволнованным голосом продолжил Петр, – вся в пиявках, глаза как у жабы, вместо волос водоросли, а струя Валькина точно в центр бьет меж глаз… Как с якоря снялся, как дома очутился, не помнит. Три дня ни капли в рот… И к реке ни ногой.

Дед захохотал, взъерошивая рукой свою серебристую шевелюру.

— Да… С бодуна свою собственную харю в отражении не признал! — проговорил он, отсмеявшись, в глазах у него всё ещё искрились слезы. — Улыбнуться надо было своему отражению! «От улыбки станет всем светлей», как в мультике про Крошку Енота поется. Ты, Артём, поди, на других мультфильмах вырос, — обернулся он ко мне.

– Да я, можно сказать, пропитан духом советской мультипликации! От Чебурашки до Серой Шейки – всё отсмотрено, вдоль и поперёк. Бабушка у меня была старой школы, не признавала ничего, кроме нашего, родного, – возразил я, с лёгкой усмешкой. – Дисней для меня – так, факультатив по выходным.

– Эх, если б всё так просто, – Пепка понизил голос, придав ему таинственности. – После того случая отвернулось рыбацкое счастье от Валька. Жор дикий, а у него – ни поклёвки. Сеть поставит – одни коряги. То лодка течь даст, то весло сломается. Он и подношение Водяному сделал – пол-литра беленькой в заводь вылил. А для Валентина водку мимо рта пролить – всё равно что палец себе отрезать. И прощения в полнолуние у реки вымаливал – ничего не помогло. Не ловится рыба, хоть топись… Запил он тогда жутко. Полгода к реке не подходил, а по весне поутру в чистое оделся, сел в лодку и уплыл… Так и сгинул, только лодку ниже по течению нашли, — трагично закончил свой рассказ Пепка, — наливай, Артем, выпьем, не чокаясь… Помянем. А на майские дачники подъедут, закипит жизнь в селе потихоньку…

Солнце, догорев за кроной леса, отбрасывало на веранду последние багряные отблески, словно стараясь напоследок согреть доски и прогреть крышу, чтобы ночь не могла захватить дом своими холодными пальцами. Пепка сладко спал, свернувшись калачиком в кресле и обнимая себя за плечи. Мы с дедом, увлеченные жарким спором об искусстве, держали в руках кружки с давно остывшим чаем. Они служили скорее сдерживающим фактором, чтобы спор не перерос в излишнюю жестикуляцию.

— Передвижники, там всё понятно: тон, цвет, композиция, а что ваша абстракция? Это грязная палитра в раме на стене, — возбуждённо доказывал мне дед, размахивая вилкой в воздухе, словно водил кисточкой по незримому холсту.

— Передвижники прекрасны для своего времени, но с появлением цветной фотографии реалистичное изображение натуры утратило актуальность. Теперь «Рожь» Шишкина украшает этикетки водочных бутылок. Искусство должно развиваться вместе с прогрессом, иначе оно так и застынет в виде наскальных рисунков, — парировал я. — Импрессионисты не побоялись отойти от монументальной академической живописи. Мане, Дега, Сезанн, Ван Гог, наш Коровин — сколько гениальных шедевров, это был настоящий прорыв!

— Да, шаг, ну два, три, Пикассо, Дали… Но дальше — тупик. Малевич своим чёрным квадратом поставил жирную точку. Всё, дальше некуда экспериментировать, табу! — дед чуть повысил голос, но тут же осекся, покосившись на Пепку: не разбудить бы.

— Не точку, а прорубил окно в новые измерения искусства, — не сдавался я. — Неужели среди современных художников никто не вызывает у тебя симпатии?

— Ну почему же, Бато Дугаржапов, к примеру, очень талантлив, — признался дед.

— Да, но в последних работах он упрощает формы, что свойственно наивному искусству, импрессионизм смешивается с абстракцией. Но работы всё равно прекрасны, притягивают взгляд, — добивал я деда.

— Он мастер, всем всё доказал… Может себе позволить и похулиганить, — не отступал дед.

— Хорошо. На этом и закончим. Правда у каждого своя, а истина где-то посередине, — примирительно добавляю я.

— Ну и славно, а то расшумелись на ночь глядя. Чай давно остыл. Пора спать, комната в конце коридора, там уже постель застелена.

— Я планировал вечером домой.

— Дома тебя никто не ждёт, ложись, а завтра в гости поедем на местное капище, не пожалеешь, — зевая, не терпящим возражений голосом заявил дед.

— Я с вами, — не открывая глаз, пробубнил Пепка.

— Куда уж без тебя, — вставая из-за стола, сонно помахав всем ручкой промямлил Денис Андреевич. — Всё, отбой. Спать, спать, спать…

***

Утро выдалось не по-весеннему тёплым. С чашкой ароматного кофе я вышел на веранду. На дубовом резном столе лежала мятая бумажная салфетка со строфами, написанными карандашом неровным корявым почерком:

Я сахар в кружку положу,

Чаинки вихрем закружу.

Глотни отвар…

И разгадай вселенную мою.

— Ну точно японские корни, — подумал я, наблюдая за окном, как Пётр на реке прикручивает мотор к лодке.


— Ну что, готов? — шепнул дед на ухо.

Я вздрогнул, не услышав, как дед подошёл сзади.

— Куда мы? — вопросом на вопрос спросил я.

— В гости к московскому шаману.

— А разве такие бывают? — повернув голову к деду, удивился я, всматриваясь в его лицо в поисках подтверждения, что это не шутка.

— Бывают, — проговорил он со снисходительной улыбкой. — Коренной москвич, начитавшийся эзотерических книг, продал бабушкину квартиру, приехал к нам и нашёл место силы. Выкопал землянку и живёт там с курицей. Говорит, почувствовал зов земли. Еще купил три дома в селе для своих последователей, но пока никто из них не приехал.

— Да, иногда много читать вредно.

— Это точно, одевайся потеплей и выходи, — поторопил меня Андреевич.

***

— Готовы? — спросил Пётр и дёрнул стартер японского мотора.

Ямаха весело заурчала, ровно, уверенно, будто сама радовалась, что наконец-то может разогнать тишину над водой.

— Умеют самураи не только стихи писать! — перекрикивая гул, я показал на лодочный мотор. Пётр улыбнулся и выкрикнул в ответ: — Держись за борт.


Мы отвалили от берега, и лодка, чуть накренившись, пошла вперёд, рассекая гладь, которая ещё хранила утреннюю сонную рябь. После села река петляла по густому лесу, будто не хотела вести нас прямо, а нарочно кружила, чтобы показать всё своё весеннее убранство. Ветки деревьев с молодой, почти прозрачной зеленью склонялись к воде: иногда нежно, едва касаясь, будто хотели просто поздороваться, а то и хлестко шлепали нас по головам — словно упрекали языком жестов и шептали листвой: «Вы куда? Зачем спешите? Мы наряды свежие надели, старались, ждали этого дня! Остановитесь, полюбуйтесь!»

Небольшие островки, зарастающие молодым папоротником, рассекали русло на две части, постоянно заставляя Петра делать выбор: плыть налево или направо. Из прибрежных камышей с нецензурным кряканьем взлетали вверх напуганные утки, недовольные внезапным появлением гостей.

Встречный весенний ветер холодил голову, забирался под воротник, выдувал остатки вчерашнего хмеля, смывал сонные мысли и оставлял только самое простое и настоящее: запах речной воды, молодой листвы, ощущение, как лодка чуть вздрагивает на коротких волнах, и чувство, что ты здесь, сейчас, живой, и впереди — целый день, который можно прожить не спеша, но в движении.

«Как же здесь хорошо», — думал я, вдыхая этот воздух полной грудью и чувствуя, как внутри что-то тихо встаёт на место.

***

Пётр заглушил мотор, и лодка, прокатившись по инерции, мягко ткнулась бортом в старые деревянные мостки. Скрип досок, тихий всплеск воды у свай — и вдруг наступила такая тишина, будто река сама выдохнула и замерла, довольная тем, что доставила нас куда надо.

Место и правда было потрясающим. Вокруг большой поляны тесно жался дремучий ельник — тёмный, густой, будто нарочно старался держаться на расстоянии, не смея переступить незримую черту и нарушить покой этого открытого пространства. А в самом центре, широко раскинув ветви, высился огромный вековой дуб. Он стоял так уверенно, так основательно, словно был тут задолго до леса, до реки, до любых людских историй — и останется, когда всё остальное уйдёт.

В тени дуба стоял грубо сколоченный стол и две лавки — простые, без затей, будто их делали не для красоты, а чтобы было где присесть, поесть, подумать. А во главе стола, в потрёпанном холщовом шезлонге, вальяжно восседал мужичок неопределённого возраста — где-то между сорока и пятьюдесятью. Лицо у него было тёмное, прокопчённое от дыма костров. На нём был бухарский национальный халат — местами вытертый до тонкой, почти прозрачной ткани, местами испачканный птичьим помётом, но носимый с таким видом, будто это не пятна, а особые знаки, оставленные вселенной, метки пройденных дорог и принятых решений. На голове низко сидела папаха, украшенная по периметру самыми разными птичьими перьями — будто он собрал эту коллекцию со всей округи, прислушиваясь к каждому крылу, к каждому полёту, запоминая, откуда какая птица прилетела и что принесла на своих перьях.

На спинке шезлонга сидела чёрная курица и периодически что-то выклевывала в густом меху его головного убора.

— С утра вас жду, не соврала Чернушка, — скосив глаза на курицу, улыбнулся шаман и чуть кивнул ей, словно признавая её роль в этом хозяйстве не меньшей, чем свою собственную. — Садитесь за стол, уха уже на подходе. Аромат такой, что даже медведь за рекой нос по ветру держит.

— Уха с похмелья — то, что организму надо, — довольно облизнулся Пепка, потёр ладони и тут же бухнулся на лавку.

Дед представил нас друг другу спокойно, без лишней торжественности, так, как представляют людей, которым предстоит вместе сидеть у одного костра:

— Это Артём, мой внук, а это Эдик.

— Просто Шаман, — перебил деда Эдуард, чуть приподняв подбородок, но не с высокомерием, а скорее с привычкой к тому, что имя тут не главное. — Очень приятно, рад знакомству.

— Взаимно, — коротко бросил я.

Из большой корзины дед, словно фокусник из котелка, достал сначала скатерть, затем столовые походные приборы, тарелки из нержавеющей стали и такие же стопки, сыр, колбасу, хлеб и в финале, вместо кролика, литровую бутыль самогона. Настоянную по рецепту Петра с громким названием «Слеза Комбайнера».

— Первую надо обязательно выпить под холодные закуски, а дальше под горячее, — торопливо разливая самогон по стопкам, со знанием знатока заявил Пётр.

Эдик поводил чёрным пером над столом, что-то тихо бормоча себе под нос — не то заговор, не то просто слова, которые ему казалось нужным произнести именно сейчас, чтобы всё пошло как надо. Потом чуть наклонил голову, будто прислушиваясь к чему-то невидимому, и тихо произнёс:

— Теперь можно.

Все дружно выпили, щёлкнув стопками, и тут же потянулись к закускам — кто к ломтику колбасы, кто к кусочку сыра, кто просто к краю хлеба, чтобы хоть чем-то смягчить резкий, обжигающий вкус. И только я застыл с поднятой стопкой в воздухе, чувствуя, как этот маленький наполненный сосуд вдруг стал тяжелее всего на свете.

Чем выше я поднимал стопку, тем дальше поднимался тошнотворный комок по пищеводу, подбираясь к горлу, холодя всё внутри. А когда опускал руку — комок чуть откатывался, будто давал короткую передышку. Но облегчения не было: я знал, что все смотрят на меня, ждут, и эта пауза стала почти осязаемой.

— Не могу, — выдохнул я, и слова прозвучали не как каприз, а как признание факта. — Желудок и рюмка — как сообщающиеся сосуды: опустеет один, опустошится и другой.

Пепка хмыкнул, но без насмешки — скорее с тем пониманием, которое приходит, когда сам не раз оказывался в такой же ситуации: когда все пьют, а ты вдруг понимаешь, что сегодня твой организм категорически против любых экспериментов.

— Надо резко, на опережение, — посоветовал он, протягивая кружку с морсом. — Вливай и не дыши. Первая уляжется, а дальше легче пойдёт.

Я зажмурился так крепко, что перед глазами вспыхнули разноцветные искры, и буквально выплеснул содержимое стопки в горло. Оно обожгло, ударило по всем нервам сразу — резко, беспощадно, без всяких церемоний. Следом я тут же отправил в себя клюквенный морс — холодный, терпкий, с лёгкой кислинкой, которая хоть немного помогала ополоснуть раздражённые вкусовые рецепторы и вернуть ощущение реальности.

— Слишком много в тебе света, Артём, — произнёс Шаман, глядя на меня так, будто видел не просто парня с покрасневшими от возлияния глазами, а что-то, от чего и самому становилось чуть светлее и чуть тревожнее. — Таким в нашем тёмном мире жить нелегко.

Пепка тут же нахмурился, будто кто-то посмел бросить тень на весь их с Денисом Андреевичем порядок вещей. Он выпрямился, посмотрел на Шамана с укоризной, которая у него звучала твёрже любого крика, и заявил тоном, не терпящим возражений:

— Мы с Денисом Андреевичем тоже на светлой стороне, тоже за мораль и этику.

Шаман чуть склонил голову, будто не спорил, а просто давал каждому услышать себя до конца. Потом медленно провёл пальцем по краю своей кружки, словно стирал с неё невидимую пыль, и тихо, но отчётливо проговорил:

— В тебе, Пётр, едва лучина тлеет, у Андреевича свечной огарок догорает, а у него, — перстом указав на меня, — канделябр аж на семь свечей. Горит так, что глазам больно.

Я, не моргнув глазом, позволил себе ироничную ремарку, да ещё и с лёгким поклоном:«Освещаю путь во мраке».

— Выгоришь ты быстро изнутри, если свет не погасишь, — продолжал Шаман, и в его голосе не было угрозы, а была какая-то усталая уверенность человека, который видел, как сгорают даже самые яркие.

— Почему как лучина? Я церковь сельскую помогаю восстанавливать, — не сдавался Пётр, чуть подавшись вперёд, будто хотел, чтобы Шаман повнимательней его рассмотрел, увидел не просто упрямого мужика, а человека, который знает цену хорошим поступкам. — Это не гордыня, это… это чтобы людям было куда прийти, когда тяжело.

Шаман не отводил взгляда, но в нём не было ни насмешки, ни торжества. Он будто взвешивал каждое слово, прежде чем его отпустить.

Богов вы измыслили по образу и подобию своему, воздвигли им храмы земные, а Ему-то это не надобно, — проговорил он тихо, но так, что каждое слово ложилось точно в тишину между нами. — Купола золотом кроете, иконостасы пышные ставите — всё то от гордыни людской, тщеславия ради. Боги ваши в зеркалах обитают, а истинный Бог — что? — Шаман обвёл нас по очереди пронзающим взглядом, и на секунду показалось, что он смотрит не на лица, а сквозь них, туда, где прячется самое сокровенное. — Он — кристально чистый свет, незамутнённый, без примеси. А где свет, там и тень. Мы же — порождения тени, нам к свету нельзя, испепелит он нас, выжжет дотла.

— Чем во мраке непроглядном сидеть, лучше мотыльком на свет костра, — шутливым тоном возразил я, не отводя взгляда от пляшущих языков пламени костра.

— Вот и порхаете потом с тлеющими крылышками, вроде и светло вокруг вас, да недолго, пока крылья не догорят.

bannerbanner