banner banner banner
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»

скачать книгу бесплатно


В 1871 году он негласно от имени наследника курировал основание газеты «Русский мир», владельцем и издателем которой стал его сослуживец по Средней Азии, «покоритель» Ташкента генерал М. Г. Черняев, оставшийся не у дел после образования Туркестанского генерал-губернаторства[368 - О критике «Русским миром» хода дел в Средней Азии под началом преемников Черняева см.: Morrison A. The «Turkestan Generals» and Russian Military History // War in History. 2019. Vol. 26. № 2. P. 153–184.]. Главной политической идеей газеты стал особый консервативный извод национализма, противопоставлявший себя, как это виделось, космополитически ориентированной своекорыстной бюрократии, «канцеляризму» – врагу много опаснее радикалов. Примерно то же имеет в виду Серпуховской, говоря, что «[н]икаких коммунистов нет», а есть «люди интриги». В дальнейшем газета не без основания слыла отражающей взгляды окружения цесаревича (а в сущности в немалой степени формировала их). С другими националистически направленными органами печати, включая «Московские ведомости» Каткова и «Гражданин» Мещерского (с выходившим в последнем в 1873 году «Дневником писателя» Достоевского), у «Русского мира» были серьезные разногласия, а порой и вражда как идейного, так и местнического характера[369 - О содействии Воронцова-Дашкова изданию «Русского мира» см.: Христофоров И. А. «Аристократическая» оппозиция Великим реформам. С. 258–266; Dolbilov M. A Courtier’s Services near the Battlefield. P. 125–126.].

В те же годы Воронцов-Дашков содействовал ознакомлению наследника престола с политической публицистикой еще одного пишущего генерала – Р. А. Фадеева, ранее воевавшего на Кавказе. В 1874 году цесаревичу по частям присылался трактат Фадеева «Русское общество в настоящем и будущем (Чем нам быть?)», где предпринималась попытка нарисовать картину грядущего возрождения русского дворянства как одновременно и привилегированного, и открытого для социальной мобильности сословия-класса[370 - Фадеев Р. Русское общество в настоящем и будущем (Чем нам быть?). СПб.: Газета «Русский мир», 1874. О месте публицистики Фадеева среди других политических течений в дворянстве: Христофоров И. А. «Аристократическая» оппозиция Великим реформам. С. 294–309.]. В переданном через Воронцова-Дашкова сопроводительном письме цесаревичу публицист высказывал свое убеждение в «невозможности обойтись в настоящее время в гражданском быте, как и в армии, без исторически зрелого слоя русских людей, сомкнутого политически»[371 - ГАРФ. Ф. 677. Оп. 1. Д. 741. Л. 6–6 об. (письмо Фадеева цесаревичу Александру от 21 марта 1874 г.).]. Слова Серпуховского о «партии власти людей независимых» выражают ту же мысль в более вольной манере и с ударением на первенство тех из этого «зрелого слоя», кто родился в «близости к солнцу».

Итак, введение ранее не планировавшихся в романе глав с Серпуховским (как не планировалось загодя большинство петербургских, «великосветских» глав Части 3 про день после скачек[372 - В этом смысле на заданный Вронским вопрос: «Отчего ты вчера не был на скачках?» (293/3:21) – Серпуховской в некоем автономном пространстве персонажей мог бы ответить: «Вчера меня еще не было в романе, и даже не намечалось». Этим «вчера» автор АК занимался много раньше: сцены скачек были дописаны и напечатаны примерно за девять месяцев до создания глав с Серпуховским, в марте 1875 года. См. подробнее о генезисе Части 3 АК в гл. 3 наст. изд.]) выглядит совсем не случайным именно в 1875 году, когда тяготевшая к наследнику военно-аристократическая котерия укрепила – вместе с ним самим – свои позиции в гвардии. В тот период в соответствующей среде, от которой Толстой вовсе не был наглухо изолирован, о Воронцове-Дашкове и его короткости с цесаревичем Александром говорили много и часто. Он действительно был, как и Серпуховской, «поднимающейся звезд[ой] первой величины» (291/3:20), звездой еще не в зените, но уже мерцающей светом будущего царствования. И это был такой человек наследника трона, какой легко становится бельмом на глазу у приближенных стареющего монарха-отца. Несколько позднее, в начале Русско-турецкой войны 1877 года, 59-летний министр двора граф А. В. Адлерберг, давний наперсник Александра II (он мог бы видеть в 40-летнем генерале при цесаревиче самого себя четверть века назад), в письмах императрице без сочувствия отзывался о Воронцове-Дашкове, как раз тогда впервые в жизни угодившем в большую служебную передрягу (что притормозит его карьеру на несколько лет, до воцарения его императора). Адлерберг комментировал это ремарками, что «слишком быстрая карьера вместе с присущим ему интриганством вскружила ему голову» и что, к сожалению, «всем известны слабость Великого Князя [цесаревича Александра. – М. Д.] к Воронцову (l’engouement du Grand-Duc pour Worontzow) и влияние сего последнего на Него»[373 - ГАРФ. Ф. 728. Оп. 1. Д. 3252. Л. 236–237, 238–239 (письмо А. В. Адлерберга императрице Марии от 4 августа 1877 г.; ориг. на фр.).].

В представленном читательской аудитории в 1876 году толстовском Серпуховском (а точнее, даже Серпуховском-Машкове, как он, вопреки камуфлирующей правке, сделанной перед самой публикацией, все-таки дважды именовался в журнальном тексте[374 - См. примеч. 1 на с. 179.]) содержался, в сущности, прогноз политических амбиций Воронцова-Дашкова. Откровенно выражаемое Серпуховским желание обрести власть, дабы все не пошло «к собакам», и деловитое, хотя и по-своему деликатное, обращение к Вронскому: «Такие люди, как ты, нужны» – созвучны не только культивировавшемуся в кружке цесаревича дискурсу «русской» прямоты (даже если «собаки» отдают галлицизмом), но и индивидуальному стилю самовыражения Воронцова-Дашкова. Так, один из его советов цесаревичу насчет надежных людей сопровождался рассуждением:

[Д]ержусь того мнения, что следует человечество вообще делить на две категории. Первая это собственно люди; вторая это лимоны. <…> [Из последних следует] выжимать сок, выжимать его беспощадно, после чего сухая корка, разукрашенная всеми условными знаками почета, ставится на видное место, в какую-нибудь приемную комнату для назидания и подражания молодым лимонам[375 - ГАРФ. Ф. 677. Оп. 1. Д. 741. Л. 66–66 об. (письмо Воронцова-Дашкова цесаревичу Александру от 29 декабря [1877 г.]).].

Любопытно, что подчеркнутую склонность к доходчивым уподоблениям питает и толстовский молодой генерал. Вронский, отмечающий про себя его необычный для строевого военного «дар слова», выслушивает от него – в варианте автографа – столь же натуралистичное, что и воронцовские «лимоны», сравнение невыгодного служебного назначения с «вонючими устрицами»[376 - Р62: 19.].

В январе 1876 года, когда порция романа с главами о Вронском и Серпуховском увидела свет, в России уже складывалось общественное мнение в пользу прямой поддержки подвластных Османской империи славян, восстания которых ширились тогда на Балканах[377 - См. гл. 4 наст. изд.]. Кружок цесаревича Александра был одним из очагов панславизма в высшем обществе. Позднее в том же году Воронцов-Дашков, с его связями начальника штаба Гвардейского корпуса, негласно помогал М. Г. Черняеву, фактически возглавившему сербскую армию в опрометчиво объявленной Порте войне, набирать русских офицеров-добровольцев для отправки в Сербию, несмотря на недовольство императора этим движением и лично Черняевым[378 - Кривенко В. С. Памяти графа И. И. Воронцова-Дашкова // Он же. В Министерстве двора. Воспоминания. С. 258. Имеется целый ряд неопубликованных дневниковых и эпистолярных свидетельств о негласной координации Воронцовым-Дашковым сбора средств и закупки оружия для сербской армии и воюющих в ней русских добровольцев.].

Убежденность, диктуемая политическими по сути амбициями, в своем призвании блеснуть в большой войне, которую Россия в 1877 году наконец открыто объявила Османской империи, вовлекла Воронцова-Дашкова в межгрупповые склоки в генералитете. Его резкие высказывания о некомпетентности главнокомандования получили резонанс и были поняты кое-кем как намеренный сигнал о несогласии самого цесаревича с представителями старшего поколения династии[379 - Dolbilov M. A Courtier’s Services near the Battlefield. P. 126–132.]. (Вспомним: Серпуховской удивляет Вронского тем, что «уже дума[ет] бороться с властью и име[ет] в этом мире уже свои симпатии и антипатии <…>» [295/3:21].) Все это стоило Воронцову-Дашкову высокой должности в гвардии и доверия императора. «Я в этом годе сильно изменился, и многое мне послужило хорошим уроком, честолюбие во мне убили, осталось только желание быть посильно полезным тем, кого люблю <…>», – писал он в 1878 году цесаревичу из своего имения в Тамбовской губернии[380 - ГАРФ. Ф. 677. Оп. 1. Д. 741. Л. 76–76 об. (письмо Воронцова-Дашкова цесаревичу Александру от 11 октября 1878 г.).]. Вкус к политике, однако, его не покинул: в последние, сумеречные[381 - Именно таким было восприятие Воронцовым-Дашковым этого времени. См. черновик его, как кажется, неотправленного письма цесаревичу от 26 апреля 1879 года: «Душно

; как перед грозой; что-то давит

на сердце;

как перед каким-то ожиданием бедствия, от которого избавиться нет уже сил и возможности. Тянет высказаться Вам: это единственное наркотическое средство, на меня действующее» (ОР РГБ. Ф. 58/II. К. 129. Ед. хр. 7. Л. 36).], годы царствования Александра II он сотрудничал с Р. А. Фадеевым, готовившим тогда очередной программный трактат – «Письма о современном состоянии России». Свою соавторскую лепту в «Письма» внес и Воронцов-Дашков[382 - Фадеев Р. А. Письма о современном состоянии России. 11 апреля 1879 – 6 апреля 1880. 4?е изд. СПб., 1882. Официально так и не заявленное, соавторство Воронцова-Дашкова устанавливается, в частности, по письму к нему от самого Фадеева: ОР РГБ. Ф. 58/II. К. 51. Ед. хр. 3. Л. 15–16 об. (письмо от 7 июля [1881]).]. Легко вообразить подобную траекторию и для разочаровавшегося Серпуховского, у которого ведь тоже должно быть большое и благоустроенное имение (как Воздвиженское Вронского), где можно было бы переждать паузу в карьере. Служебное восхождение Воронцова-Дашкова возобновилось после воцарения Александра III, когда он был назначен министром двора, сменив в этой должности своего недоброжелателя Адлерберга. Должность была важной, деятельность – разнообразной, влияние – немалым, но на то же исключительное положение при императоре, какое он имел при цесаревиче, граф Илларион Иванович не мог, а возможно и не хотел претендовать.

Другим историческим лицом, отсылка к которому различима в фигуре Серпуховского, является не кто иной, как упоминавшийся выше князь Александр Иванович Барятинский, знаменитый победитель Шамиля (и покровитель Воронцова-Дашкова на раннем этапе его карьеры). Эта отсылка, впрочем, едва ли задумывалась как дешифруемая для «обычного» читателя, будучи скорее аллюзией внутри мира толстовского творчества, актуализацией устойчивого мотива. Выражаясь иначе, это был дальний план исторической, а отчасти и биографической референции, связанной с Серпуховским.

Вершиной карьеры Барятинского было командование Отдельным Кавказским корпусом и управление всем краем из Тифлиса в качестве наместника Кавказского в 1856–1862 годах. Заметим, что он был потомком удельного княжеского рода (ведшего начало, в свою очередь, от князей Черниговских), о чем напоминала звучная фамилия, ничуть не хуже Серпуховского и Белевского[383 - Гордость древним происхождением была визитной карточной Барятинского. Согласно одному свидетельству, он был почти оскорблен намерением Александра II «осчастливить» его дарованием формально высшего, но не имевшего в России давних исторических корней титула светлейшего князя, который был до этого благодарно принят его преемником в Тифлисе графом М. С. Воронцовым (Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 143).]. Метафора удельного княжества, к слову, годится для описания тифлисского полновластия Барятинского. А недолгое время в начале 1860?х разные деятели и наблюдатели видели в нем потенциального дуайена «аристократической партии» – этакого клуба тех недовольных условиями крестьянской реформы 19 февраля 1861 года крупных землевладельцев, кто желал введения хотя бы начатков политического представительства для дворянства[384 - Христофоров И. А. «Аристократическая» оппозиция Великим реформам. С. 104–108. Сатирический очерк этой среды (преувеличивающий ее политическую реакционность) еще в конце 1860?х был дан в «Дыме» Тургенева, где изысканные до женоподобия молодые генералы в 1862 году (время действия романа) по-фрондерски выражают недовольство как уже состоявшейся крестьянской реформой, так и грядущими земской и судебной: «Когда некоторое, так сказать, омрачение овладевает даже высшими умами, мы должны указывать – с покорностью указывать (генерал протянул палец), – указывать перстом гражданина на бездну, куда всё стремится. Мы должны предостерегать; мы должны говорить с почтительною твердостию: „Воротитесь, воротитесь назад…“» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Т. 7. С. 294–304, цитата – с. 300 [«Дым», гл. X]). И во внешности, и в политических высказываниях Серпуховского есть кое-какие черты сходства с тургеневскими молодыми генералами, хотя аналогичной сатирической нагрузки его образ не несет.]. В его намерения, однако, эта роль не входила, хотя горячим сторонником реформ 1860?х он действительно совсем не был.

Толстому довелось лично познакомиться с Барятинским в 1851 году, когда тот, 36-летний генерал-майор, «поднимающаяся звезда первой величины»[385 - Как раз в период службы Толстого на линии Барятинский получил следующий чин генерал-лейтенанта и вскоре был пожалован в генерал-адъютанты (Шилов Д. Н., Кузьмин Ю. А. Члены Государственного совета. С. 53).], друг тогдашнего цесаревича, будущего Александра II, начальствовал над левым (восточным) флангом Кавказской линии, а 23-летний тульский помещик без чина и звания приехал туда волонтером. После участия в набеге на чеченский аул, давшего Толстому материал для одноименного рассказа, лично командовавший этой вылазкой Барятинский, вероятно с оглядкой на хорошее родство молодого провинциала, побудил его поступить на службу и вроде бы обещал ему протекцию в скором производстве в офицеры[386 - Бурнашева Н. И. Комментарии // Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Художественные произведения. Т. 2. М.: Наука, 2002. С. 303–304, 363; Толстая С. А. Дневники С. А. Толстой. М., 1978. Т. 2. С. 102–103 (запись от 26 мая 1904 г.).]. Содействия, однако, не последовало, и Толстой, несмотря на боевые заслуги, два года оставался в юнкерах. Он тяжело переживал индифферентность к себе со стороны того, в ком многие современники видели совершенное воплощение аристократизма – принципа и стиля, притягательных для юного Толстого. По словам В. Б. Шкловского, полнее других биографов проанализировавшего социокультурную составляющую этой встречи в жизни писателя,

Барятинский свой, или, вернее, должен быть своим, с ним связаны мечты о том общественном положении, стремление к которому долго томило Толстого <…> / Барятинский, из?за которого он себя презирает, в то же время недостижим для Толстого того времени[387 - Шкловский В. Б. Лев Толстой. М.: Молодая гвардия, 1963. С. 153. (Серия ЖЗЛ).].

Мне представляется, что, независимо от позднейших радикальных перемен в воззрениях Толстого на службу, чины, титулы, социальный престиж, Барятинский остался для него символически заряженной реминисценцией, синонимом власти, которую над умом и душой имеет зрелище чужого блистательного успеха. Более или менее отчетливо соотнесенный с реальным Барятинским персонаж – баловень судьбы в генеральских эполетах и в ранге еще высшем, чем просто генеральский, в неофициальной иерархии, властный, самоуверенный, лощеный, располагающий к себе красотой и обходительностью, наконец небезответно женолюбивый – мелькает на страницах нескольких толстовских произведений, относящихся к самым разным периодам его творчества.

В 1853 году молодой автор тревожился, не узнает ли Барятинский себя в генерале из «Набега», изображенном, по меткому определению Шкловского, «иронично и завистливо»[388 - Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Т. 2. С. 16, 304; Шкловский В. Б. Лев Толстой. С. 152.]. В датируемых предположительно 1870-ми годами набросках незавершенного (точнее, едва начатого) сочинения – повести или романа – «Князь Федор Щетинин», сюжетом которого, как кажется, должно было стать столкновение начальника и подчиненного из?за женщины в обрамлении исторических событий, того же облика герой в одном варианте зовется князем Федором Мещериновым, в другом – князем Михайлой Острожским[389 - См. замечания о Барятинском как «прообразе» персонажа в комментариях к новейшему изданию: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Т. 9. С. 424–428 (автор комм. – А. В. Гулин).]. Подобно Серпуховскому и Белевскому, эти топонимические фамилии в сочетании с княжеским титулом имеют ауру старинности, ассоциируясь с существовавшими когда-то небольшими по меркам царства, но обособленными владениями – чем-то средним между государством и вотчиной (при том, что исторические князья Острожские были руськими (русинскими) магнатами в Великом княжестве Литовском и затем в Речи Посполитой). Мещеринову «было 34 года, а он уж был генерал-лейтенант, генерал-адъютант и командующий войсками, из некоторого приличия только перед старыми полными генералами не названный главнокомандующим» (и Барятинский, и Воронцов-Дашков стали генерал-адъютантами в 38 лет); и по-разному судящие о нем люди «должны были соглашаться в том, что человек этот независимо от своих свойств <…> имел еще какую-то помимочную силу, очевидно сообщавшуюся всем людям, приходившим с ним в сношение». Вариант с Острожским дополнительно высвечивает коннотации средневековых княжеских фамилий: «Острожский, молодой красавец, сильный по связям, холостяк, богач, независимый начальник края, жил царем в маленьком и прелестном южном городке, окружив себя блестящей военной самовластной роскошью <…>»[390 - Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Т. 9. С. 146–156, цитаты – с. 146, 149; курсив мой.].

В написанной еще десятилетия спустя повести «Хаджи-Мурат» Барятинский появляется под собственным именем в сцене военной пирушки по случаю его назначения на пост командующего флангом – в обстановке, похожей на ту, в которой Вронский встречается с Серпуховским[391 - Юб. Т. 35. С. 96–99 («Хаджи-Мурат», гл. XXI). В одной из черновых рукописей повести имеется зарисовка Барятинского-царедворца, рассказывающего сомнительную историю о храбрости наследника престола (Там же. С. 524 [отрывок № 132]).].

Серпуховской без натяжки встраивается в этот ряд. К уже отмеченным выше его характеристикам надо добавить и такую, как внешность. Эта внешность словно нарочно создана для демонстрации успеха, а в действительности от успеха неотделима. Впервые мы видим его глазами Вронского, и этот цепкий взгляд, прочитывающий признаки высокого статуса в мелочах, как можно догадаться, телодвижений и мимики, не столь уж отличен от «ироничного и завистливого» взгляда, каким рассказчик в «Набеге» смотрит на генерала, опознавая в нем человека, «который себе очень хорошо знает высокую цену»[392 - Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Т. 2. С. 16.]:

Он возмужал, отпустив бакенбарды, но он был такой же стройный, не столько поражавший красотой, сколько нежностью и благородством лица и сложения. Одна перемена, которую заметил в нем Вронский, было то тихое, постоянное сияние, которое устанавливается на лицах людей, имеющих успех и уверенных в признании этого успеха всеми. Вронский знал это сияние и тотчас же заметил его на Серпуховском (293/3:21).

Красота Барятинского, особенно в молодости (а Толстой видел его хотя и давно отпустившим взрослящие бакенбарды, но еще не начавшим болеть и заметно стареть), была предметом восхищения современников. Вот как вспоминал свое первое впечатление от него В. А. Инсарский, в начале 1840?х петербургский чиновник, вхожий в высшее общество, а затем – управляющий огромным майоратом Барятинского в Курской губернии и его же сотрудник на Кавказе:

Молодой человек <…> беспримерно стройный, красавец собой, с голубыми глазами, роскошными белокурыми вьющимися волосами, он резко отличался от всех других, составлявших свиту наследника, и обращал на себя всеобщее внимание. Манеры его отличались простотой и изяществом[393 - Инсарский В. А. Записки Василия Антоновича Инсарского: В 6 ч. Ч. 1. СПб., 1898. С. 81.].

К середине 1870?х годов Барятинский утратил не только изрядную долю прежнего обаяния, но и почти все реальное политическое влияние, которого было не восполнить пышным букетом почестей, включая чин генерал-фельдмаршала, на тот момент никому более из здравствовавших российских военачальников не принадлежавший. У его преждевременного обращения в «бывшего» имелась, кроме действительного ухудшения здоровья, причина, упомянуть которую особенно уместно в разговоре о подтекстах АК. Такова была цена за эскападу с увозом за границу любовницы, жены собственного адъютанта, за «правильно» организованный в Синоде бракоразводный процесс, на котором муж фиктивно выступал виновной стороной, и за последующее восстановление репутации нововенчанной жены Барятинского принятием ее ко двору[394 - См. об этой эскападе: Милютин Д. А. Воспоминания генерал-фельдмаршала графа Дмитрия Алексеевича Милютина. 1860–1862 / Под ред. Л. Г. Захаровой. М.: Российский архив, 1999. С. 124. Княгиня Е. Д. Барятинская, урожденная княжна Орбелиани, в первом браке Давыдова, была пожалована орденом Св. Екатерины 2?й степени, а затем стала статс-дамой (Шилов Д. Н., Кузьмин Ю. А. Члены Государственного совета. С. 52).]. И если мой тезис о том, что в Серпуховском заключалась аллюзия и к Барятинскому, верен, то можно сказать, что аллюзия в определенный момент как бы замыкается на самое себя: предостерегая Вронского, молодой генерал напоминает ему об их знакомых, которые «погубили свои карьеры из?за женщин», и добавляет: «Тем хуже, чем прочнее положение женщины в свете, тем хуже. Это все равно, как уже не то что тащить fardeau [груз. – фр.] руками, а вырывать его у другого» (296, 297/3:21). С учетом этого еще пикантнее звучит двусмысленный каламбур Стивы Облонского, поздравляющего себя с улаживанием развода Анны и Каренина. Этот пассаж вскоре после написания и выхода глав с Серпуховским был добавлен в одну из глав следующей, 4?й, части: «Какая разница между мною и фельдмаршалом? Фельдмаршал делает развод – и никому оттого не лучше, а я сделал развод – и троим стало лучше…» (406/4:22)[395 - Наверное, подавляющее большинство тех сегодняшних читателей АК, кто помнит эту шутку, знакомы с нею только по варианту, где вместо «фельдмаршал» читается «государь». Именно таков был исходный вариант пассажа, но Толстой сам изменил его уже в автографе, так что его современники – читатели журнального текста видели в этом месте наименование высшего военного чина, а не титул монарха (РВ. 1876. № 3. С. 311). Редакторы советского Юбилейного издания сочли правомерным возвращение к чтению нижнего слоя автографа (Гудзий Н. К. Текстологический комментарий // Юб. Т. 19. С. 502), и в такой редакции каламбур Облонского тиражировался с 1934 года и в собраниях сочинений, и в отдельных изданиях романа. В 2020 году новое академическое издание Частей 1–4 АК (по которому в настоящем исследовании цитируется текст первой половины романа) восстановило чтение журнального текста – «фельдмаршал», так что можно ожидать соответствующей коррективы и в будущих массовых изданиях книги. См. об этом же пассаже в контексте темы развода с. 391–393 наст. изд.]. «Фельдмаршалом» в значении имени собственного тогда в высшем обществе нередко звали Барятинского, и он за десять лет перед тем действительно сделал развод – не воинский церемониал, как вроде бы подразумевается каламбуром, а расторжение первого брака своей будущей жены.

И все-таки в середине 1870?х если не сам Барятинский, то его имя, а в конечном счете миф об утонченном русском аристократе, сломившем сопротивление воинственных горцев, еще значили много. Родовитость, близость ко двору, удачливость на поле брани в далеких «восточных» землях сближают Серпуховского с Барятинским. Туркестан как вновь завоеванная и продолжающая расширяться азиатская окраина империи, аналог Индии под британским владычеством привлекал к себе в 1870?х все больший интерес, отчасти замещая популярную в предшествующие десятилетия поэтику покорения Кавказа. Соединяя в себе черты деятелей, принадлежавших один к предыдущему, другой к молодому поколению имперских победителей Востока (к слову, уже достигший служебных высот Воронцов-Дашков дружил с бывшим патроном, оставшимся не у дел[396 - Письма А. И. Барятинского И. И. Воронцову-Дашкову за 1860–1870?е гг. см.: ОР РГБ. Ф. 58/II. К. 5. Ед. хр. 7.]), Серпуховской придавал зарисовке политических амбиций военной аристократии колорит колониального, конквистадорского удальства[397 - Ко внедрению мотива Средней Азии в текст романа на этапе завершения Части 3 Толстой мог быть побужден самыми последними известиями из Ташкента. Начиная с августа 1875 года в еще не полностью аннексированном Кокандском ханстве велось российское наступление на мусульманских повстанцев. В этой кампании отличился – как ратным талантом, так и жестокостью (см. подробнее: Morrison A. The Russian Conquest of Central Asia. P. 382–404) – хорошо известный в петербургском светском кругу 32-летний флигель-адъютант Михаил Дмитриевич Скобелев, как раз тогда получивший первый генеральский чин (к слову, брат эксцентричной Зинаиды Скобелевой, о чьих письмах великому князю Николаю Константиновичу ходили в те же месяцы пикантные слухи, подогретые публикацией «Романа американки в России» Х. Блэкфорд; см. примеч. 1 на с. 170). Несмотря на высокую вероятность того, что Толстой в конце 1875 года слышал о военных действиях в Коканде, не представляется убедительным высказанное Э. Г. Бабаевым предположение, что в Серпуховском отобразилась фигура Скобелева – удачливого полководца с претензией на политическую роль (Бабаев Э. Г. Комментарии. С. 489). Эта «бонапартистская» репутация закрепится за туркестанским генералом уже после прославившей его Русско-турецкой войны 1877–1878 годов.].

И именно к кануну возобновления работы Толстого над Частью 3 относится любопытное и релевантное для нашего анализа эпистолярное свидетельство. В годы писания АК (за исключением первого года – 1873-го) на осень вообще выпадали полосы творческой апатии автора, выражаясь банально – ожидания вдохновения. Делясь в конце октября 1875 года с А. А. Фетом надеждой на скорое возвращение в рабочее состояние («Для того, чтобы работать, нужно, чтобы выросли под ногами подмостки. И эти подмостки зависят не от тебя. <…> Теперь, кажется, подросли подмостки и засучиваю рукава»), Толстой писал о пока заменяющих творчество радостях чтения: «Читал я это время книги, о которых никто понятия не имеет, но которыми я упивался. Это сборник сведений о Кавк[азских] горцах, изд[анный] в Тифлисе. Там предания и поэзия горцев и сокровища поэтические необычайные»[398 - Юб. Т. 62. C. 209 (письмо Фету от 26 (?) октября 1875 г.). Толстой, как установлено комментаторами Юб., читал статьи А. П. Ипполитова и П. К. Услара в сборнике, изданном в Тифлисе в 1868 году.]. Толстой был неподдельно восхищен: следом идет несколько выписок из аварских и чеченских песен. Как хорошо известно толстоведам и не только им, спустя четверть века одной из этих песен, превозносящей, согласно переводу, прочность уз кровной мести, найдется применение в «Хаджи-Мурате». Здесь она поется побратимом героя Ханефи и поражает подружившегося с этими горцами русского офицера Бутлера «своим торжественно-грустным напевом», так что тот просит пересказать ее содержание, а затем еще больше отдается «поэзии особенной, энергической горской жизни», воображая себе, что «он сам горец и что живет такою же, как и эти люди, жизнью»[399 - Там же. Т. 35. С. 92 («Хаджи-Мурат», гл. XX). Глубокую трактовку историком мотива насилия в горском фольклоре (мотива, в числе других легко ориентализируемого имперскими наблюдателями) см.: Бобровников В. О. Историческая память горского «хищничества» в аварской «Песне о Хочбаре» // Историческая экспертиза. 2016. № 1. С. 3–33. Благодарю Владимира Бобровникова за любезно данные дополнительные пояснения по этому сюжету.]. Судя по письму Фету, восторг, испытанный самим Толстым при первом прочтении этой подборки, был того же ориенталистского свойства, так что введенная вскоре в творимый роман фигура бравого генерала, приезжающего с далекой «туземной» окраины, могла как-то вступать во вновь актуализованную для автора симфонию мотивов войны, власти, насилия и восточной экзотики.

***

В исторической действительности середины 1870?х годов две описанные в этой главе придворные среды – или, если угодно, два магнитных поля маленьких кружков и котерий – не находились, конечно же, в прямой конфронтации друг с другом, но трения и напряженность между ними были вполне ощутимы. Тому немало свидетельств в эпистолярии, дневниках и мемуарах тех современников, кто не избегал обсуждать неформальную подоплеку династических, служебных и светских иерархий и взаимоотношений. В том же деле великого князя Николая Константиновича – характерного экземпляра золотой молодежи романовской фамилии – императрица Мария Александровна сочла уловкой объявление его помешанным и почти требовала от мужа наказать племянника как дееспособного преступника[400 - Милютин Д. А. Дневник. 1873–1875. С. 290 (цитируемые публикаторами записи в дневнике вел. кн. Константина Николаевича весной 1874 г.). См. цитату из письма императрицы от апреля 1874 года на с. 132 наст. изд.]. Ею двигало не только желание воздать по заслугам за кражу тех или иных драгоценностей – это была и принципиальная позиция в отношении вольных нравов молодых мужчин династии.

В свою очередь, старший из фигурирующих на этих страницах августейших Николаев, главнокомандующий гвардией, по отзыву С. Д. Шереметева, «не терпел женского персонала, окружавшего императрицу, и не мог без негодования говорить об Анне Федоровне Тютчевой <…>». И он, и большинство остальных великих князей «чурались <…> как лешего» другой «политической фрейлины» императрицы – А. Д. Блудовой[401 - Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 125, 122. О роли Блудовой в панславистском подъеме 1876 года в связи с темой ложной спиритуальности в АК см. с. 463–464 наст. изд.]. Одним из исключений, и весьма примечательным, был наследник Александр Александрович, находившийся в натянутых отношениях с отцом-императором: он симпатизировал фрейлинам своей матери – Блудовой, А. А. Толстой – и другим панславистам. Понятно, что вот он, в противоположность своему дяде Николаю, «в Красносельский театр <…> езжал неохотно», ибо «[е]ще свежи были предания о Числовой, процветавшей на этой сцене, где хозяином был великий князь Николай Николаевич с его свитой, особенно претившей цесаревичу»[402 - Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 442.]. Такими нюансами публичной саморепрезентации, поведения, вкусов – конечно же, вкупе с действием других факторов – структурировались межличностные симпатии и тяготения (или подчеркивалось их отсутствие) и в самом ядре монархии, и в облегавшей его аристократической среде.

В большом свете, изображенном в АК, происходят похожие вещи. В одном из вариантов «крокетных» глав героиня едет к нуворишам Иленам, презрев важное неписаное правило:

При прежних условиях жизни Анна непременно отказалась бы <…> потому, что у Анны было то тонкое светское чутье, которое указывало ей, что при ее высоком положении в свете сближение с Иленами отчасти роняло ее, снимало с нее пушок – duvet – исключительности того круга, к которому она принадлежала[403 - ЧРВ. С. 281 (Р54).].

С учетом изложенного выше я бы решился утверждать, что эту тонкую, уязвимую «исключительность», подчеркнутую образным употреблением французского слова (словно бы это пушок на персике – фрукте, который в смежной главе съедает без спросу ее сын Сережа[404 - ЧРВ. С. 286 (Р56). Эта деталь перешла в ОТ (275/3:15).]), надо понимать вполне определенно – как принадлежность к «интимному кружку» императрицы, где культивировался рафинированный, ригористический тон. В ОТ, в согласии с толстовской техникой приглушения и драпировки слишком прямо выраженного в ранних редакциях, тем же смыслом отмечено не столь самоочевидно рискованное, но все-таки дающее в конечном счете негативный эффект сближение Анны с Бетси.

Разумеется, Толстой не задавался целью реконструировать в своем романе механику придворно-династической политики. Проанализированные выше, а также смежные с ними эпизоды и реминисценции должны были работать как прерывистые серии сигналов, как дуновения дразнящей атмосферы, различимые для осведомленных, обостряющие восприятие любовных и экзистенциальных драм романа. В ОТ Анна и Вронский скандализируют высшее общество не только тем, что любят друг друга «открыто» (рядом с ними есть более открытые супружеские измены), или тем, что соединяются до получения Анной развода и при малых шансах его добиться, но и нарушением своеобычных неписаных запретов. Одна из самых непростительных, по тогдашним меркам, трансгрессий, совершаемых ими, относится к четко опознаваемой, весьма замкнутой среде, взятой в определенное историческое время. Флигель-адъютант императора, молодой аристократ из высшей гвардейско-великокняжеской касты, где процветала маскулинная либертинская субкультура, «похищает» молодую замужнюю даму, близкую по карьерным связям мужа и личным знакомствам к избранному кружку императрицы Марии Александровны. Это случается именно тогда, когда адюльтер и вторая семья самого императора не просто становятся притчей во языцех, но и непреднамеренно способствуют формированию виктимизированного образа императрицы среди ее ближайшего окружения. Под таким углом зрения эскапада Анны и Вронского оказывается вопиющей бестактностью: представляя себе реальность АК за рамками повествования, «за кадром» – или ее проекцию на реальность фактуальную, – мы можем догадываться, что происшедшее оскорбляет императрицу и растравляет чувство вины императора. Все это, как мы еще увидим ниже, усугубляется одновременностью вызывающего двойного отказа: Вронского – от важного назначения и дальнейшей блестящей карьеры, а Анны – от положения в свете вообще и в своей обособленной высшей «секции» (толстовское слово) в частности.

Этот исторический контекст сказался на соотношении между динамикой создания романа и внутренней архитектоникой окончательного текста, чему и посвящены две следующие главы.

Глава 2

СТАТЬ ЛИ АННЕ ЗАКОННОЙ ЖЕНОЙ ЛЮБОВНИКА?

ИСТОРИЧЕСКАЯ ДОСТОВЕРНОСТЬ, ТЕЛЕОЛОГИЯ ЗАМЫСЛА И ИЗМЕНЯЕМОСТЬ СЮЖЕТА В ТВОРИМОМ РОМАНЕ

Процесс создания АК не оставлял главной героине шансов избежать самоубийства в финале романа ни в одной из его черновых редакций. Уже в самом раннем конспективном наброске ключевых глав, относящемся к весне 1873 года, о котором автор, еще блаженно не предвидя предстоящих четырех лет трудов, писал Н. Н. Страхову: «[З]авязалось так красиво и круто, что вышел роман <…> очень живой, горячий и законченный <…>»[405 - Толстой–Страхов. С. 101 (неотправленное письмо Толстого от 25 марта 1873 г.).] – уже на этой стадии зачина гибель Татьяны Ставрович, вскоре переименованной в Анну Каренину, выглядит предрешенной волею Толстого[406 - Как ясно из цитируемого ниже пассажа, совсем недолгое колебание автора касалось в этом эскизе лишь способа самоубийства, и от принятого тогда решения не отступает ни одна из дальнейших редакций: «Она ушла. Через день нашли

под рельсами тело» (ЧРВ. С. 46).]. Позднее среди взыскательной публики нашлась и такая читательница, которая пыталась предостеречь автора от чересчур тривиальной, по ее мнению, развязки. «[У]моляю вас, дайте нам поскорее продолжение и конец. Вы не можете представить, как все заинтересованы этим романом. <…> Здесь прошел слух, что Анна убьется на рельсах железной дороги. Этому я не хочу верить. C’est un pur commеrage [Это чистой воды сплетня. – фр.]. Вы не способны на такую пошлость», – писала Толстому в марте 1876 года графиня А. А. Толстая, вместе с другими приближенными императрицы и с нею самой, а может быть и императором ожидавшая новых номеров «Русского вестника» с очередными выпусками романа[407 - ЛНТ–ААТ. С. 333 (письмо от 28 марта 1876 г.). О причастности этого письма к генезису АК в 1876 году см. подробнее на с. 397–398 наст. изд. О чтении в кружке императрицы именно того выпуска АК, который появился вскоре после сообщения Толстой автору о нетерпеливом ожидании со стороны «всех», см. в письме самой императрицы мужу от 4–5 мая 1876 г.: ГАРФ. Ф. 678. Оп. 1. Д. 794. Л. 7 об.]. На тот момент, однако, этому замыслу было уже не менее трех лет; в авантексте романа героиня погибла давно, и даже – учитывая редакции, о которых речь пойдет далее, – не один раз.

Если ужасное происшествие на станции Обираловка Московско-Нижегородской железной дороги составляло в значительной мере телеологию генезиса АК, то развод Анны и Алексея Александровича, напротив, выступал в этом генезисе важным переменным элементом сюжета. Вообще, получение или неполучение Анной развода в сменявших одна другую черновых редакциях не отражалось на неотвратимости ее гибели. Как в романе завершенном, так и на определенных этапах его сотворения статус законно разведшейся и сочетавшейся вторым браком великосветской дамы не должен был и не мог спасти Анну от ее внутреннего ада. Однако те или иные решения проблемы развода в сюжете, которые Толстой тестировал в разные периоды работы над текстом, раз за разом изменяя их, вбирались в исторически чувствительную ткань произведения, и для ряда тем, мотивов, сюжетных ходов оппозиция состоявшегося и несостоявшегося развода героини значила немало.

В этой главе мы начнем, а в следующей продолжим и завершим рассмотрение того, как в генезисе АК происходил выбор между двумя альтернативными сюжетными конструкциями – той, где законный развод между Анной и Карениным все-таки совершается, и той (победившей), где развод предстает лишь возможностью, причем все менее осуществимой. Хотя в ракурсе бытийного, повторюсь, речь идет о двух траекториях следования в один и тот же пункт назначения, весьма длительное сосуществование этих модальностей повествования играло смыслообразующую роль для политически и социально злободневной топики рождавшегося романа. Весьма примечательно уже то, сколь небыстро, неким возвратно-поступательным манером Толстой приходит к очень существенной для мировоззрения романа сцене в финале Части 4 – Анна отказывается от развода, ставшего технически достижимым благодаря порыву всепрощающего великодушия ее мужа.

1. Развод и новый брак Анны, или «Стальные стали формы жизни»

Замысел, по которому главная героиня становится законной – юридически законной – женой своего любовника, ярко запечатлелся в характерном варианте заглавия книги – «Два брака». На рубеже 1873 и 1874 годов, во второй фазе интенсивной работы над романом, он ненадолго заменил собою в одной из рукописей уже придуманное и опробованное «Анна Каренина», чтобы затем, на сей раз окончательно, уступить тому место[408 - ОпР. С. 196 (о рукописях 17 и 18); Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной»: Материалы и наблюдения. М., 1957. С 22–23. Толстой правит своей рукой «Анна Каренина» на «Два брака» в рукописи 17, но уже в копии ее верхнего слоя, содержащейся в рукописи 18, авторская правка восстанавливает первое заглавие.]. Очевидно, что слово «брак» употребляется здесь в смысле не уже существующей семьи, а бракосочетания, вновь заключаемого супружеского союза. Иначе говоря, здесь имеются в виду, во-первых, женитьба Левина (в ранних редакциях – Ордынцева) и Кити и, во-вторых, выход Анны замуж за любовника (в ранних редакциях именуемого Балашевым, Гагиным, Удашевым) – а не ее девятилетнее супружество с Карениным. Вот как отразилось проектируемое Толстым содержание одной из частей романа в плане, составленном весной 1873 года:

4-я часть.

<1 гл. Брак Орд[ынцева] с Кити. Ст[епан] Арк[адьич] пос[аженый] отец.>

2 гл. Ст[епан] Арк[адьич] устроивает развод.

<…>

4 гл. Брак Уд[ашева] с Анной[409 - ЧРВ. С. 8; ОпР. С. 188–189 (план 3; по устаревшей систематике Юб. – 4).].

Еще одна часть, обозначенная в этом плане тоже как 4-я, но явно относящаяся к следующему звену фабулы (и в основном соответствующая Части 6 ОТ), выдерживает ту же линию на синхронизацию и своеобразную симметрию важных событий в жизни двух пар:

IV часть.

<6 гл.> Как жил Орд[ынцев].

<7 гл.> Варит варенье, разговор.

<8 гл.> Приезд Ст[епана] Аркадьича и охота.

< 9 гл.> Поездка Долли.

<10 гл.> Сцена между К[ити] и О[рдынцевым] и между Уд[ашевым] и А[нной][410 - Там же. С. 9.].

В другом плане, в его верхнем слое, датируемом концом 1873 года, когда Толстой творил с одновременным прицелом на обе модальности сюжета – с разводом Анны и без него, подчеркнутая синхронизация сюжетных линий по-прежнему сохраняется. Союз Анны и Вронского не называется здесь браком, но, как мы увидим, сама идея этого сюжетного хода на тот момент еще не была отброшена окончательно: «5 [часть. – М. Д.]. Сватьба К[ити] и Левина и разрешение судьбы Вр[онского] и Кар[ениной]»[411 - ЧРВ. С. 6 (план 2). ОпР не дает определенной датировки этого плана, замечая, что он «относится к тому периоду работы, когда начало романа уже было перенесено в Москву и Алабин переименован в Облонского» (ОпР. С. 188). К характеристике верхнего слоя плана надо добавить, что и Удашев здесь переименован во Вронского, а Ордынцев – в Левина. Эти же переименования в развернутых рукописях Части 1 романа четко датируются концом 1873 года, о чем см. далее в данной главе.].

Впервые в развернутом черновом тексте развод как свершившийся факт возникает в датируемом 1873 годом нижнем слое рукописи 68, входящем в состав реконструированной В. А. Ждановым ПЗР[412 - О рукописи 68 и смежной с нею рукописи 67 – прообразе будущей главы 17 Части 4 (возвращение Каренина из Москвы в Петербург по телеграмме о болезни Анны) – см. ниже в данной главе.]. Эта сравнительно короткая рукопись (о ее верхнем слое речь впереди) была первым подступом Толстого к одному из самых сложных мест романа, его середине и своего рода ложной сюжетной развязке – главам Части 4 о христианском прощении Карениным и Анны, и Вронского и о ближайших последствиях этого самоотвержения для всех троих (4:17–23). Соответствующая сводка нарратива замыкает эскиз патетической сцены соединения Анны и Вронского (в этой редакции – еще Удашева) вскоре после ее выздоровления от «родильной горячки»:

Когда Степан Аркадьич пришел им объявить о успехе своего посольства, Анна уж выплакала свои слезы и казалась спокойной. С этого дня она не видала Алексея Александровича. По уговору, он оставался в том же доме, пока шли переговоры о разводе, чтобы уменьшить толки, и адвокат московский вел переговоры. Через месяц они были разведены. И Удашев с Анной поехали в ее именье, 200 верст за Москвой, чтобы там венчаться. А Алексей Александрович, с воспоминанием всего перенесенного позора, продолжал свою обычную служебную и общественную жизнь вместе с сыном в Петербурге[413 - Р68: 7 об. (опубл. с несколько иным чтением последней фразы: ПЗР. С. 769). Некое имение Анны в двухстах верстах от Москвы (которым, в соответствии с нормами российского имущественного права, она действительно могла бы владеть и распоряжаться независимо от мужа, особенно если это была часть ее приданого) нигде более, насколько мне известно, в черновых редакциях не упоминается; не фигурирует ничего подобного и в ОТ.].

Ко времени первой, журнальной, публикации соответствующего места в ОТ в марте 1876 года[414 - РВ. 1876. № 3. С. 306–311.] от процитированного пассажа уцелела идея посредничества Стивы в деле развода, ключевая для всей линии этого персонажа, и определение в один месяц срока, по истечении которого Алексей Александрович остается «один с сыном» (410/4:23). Однако в разбираемой сейчас ранней версии остается он не просто «один», но как бывший муж, прошедший через позорную для себя – ибо он выступил виновной, то есть уличаемой в прелюбодеянии стороной – процедуру развода.

Почему упоминание этого эпизода, немаловажного для влюбленной пары, а для Каренина так и вовсе рубежного, столь лаконично? Ведь в генезисе романа персонаж Каренин имел прямым предшественником Михаила Михайловича Ставровича из раннего конспективного наброска сюжета и фабулы – высокопоставленного и умного чиновника, но кроткого, чудаковатого, обделенного маскулинностью человека, становящегося жертвой безрассудства жены-прелюбодейки, которой нужно узаконить свою любовную связь. В сущности, трагическим героем должен был стать именно он: «Подробности процедуры для развода, унижение их – ужаснуло его. Но христианское чувство – это была та щека, которую надо подставить. Он подставил ее»[415 - ЧРВ. С. 43 (Р1).]. Образ Каренина в ПЗР, уже существенно усложненный, в главном все-таки развивает эскизную характеристику Ставровича: персонаж предстает страдающим и призван вызывать сострадание. И, казалось бы, как раз происходящее расторжение брака могло бы стать поводом для того, чтобы больше сказать о мире внутреннем и мире внешнем Каренина, о противоречии между его религиозно-этическим неприятием развода и импульсивно данным обещанием освободить Анну от брачных уз, о том, как он пережил воистину страшное столкновение своего почти поэтического представления о машине государственного управления с прозой правоприменения. Немногословию процитированного выше пассажа, вероятно, можно дать чисто литературоведческое объяснение, усматривая в нем понятный схематизм пока еще ранней, «разминочной» редакции. Но я бы предположил, что здесь сказалась и связь с историческим контекстом. Телеграфность извещения читателя о состоявшемся разводе могла служить иносказанием того, что «легкий» развод был тогда в высшем обществе еще интересным новшеством, но уже не диковиной.

Действительно, именно в царствование Александра II, как убедительно продемонстрировано в недавних работах ряда историков, прежде всего В. А. Веременко, Г. Фриза и Б. Энгел, начинается негласная либерализация подхода светских властей и православной церкви к проблеме развода[416 - Веременко В. А. Дворянская семья и государственная политика России (вторая половина XIX – начало ХХ в.). СПб., 2007. С. 320–377; Фриз Г. Мирские нарративы о Священном таинстве: Брак и развод в позднеимперской России / Пер. с англ. М. Долбилова // Православие: Конфессия, институты, религиозность (XVII–XX вв.): Сб. ст. / Ред. М. Д. Долбилов, П. Г. Рогозный. СПб., 2009. С. 122–175; Engel B. A. Breaking the Ties That Bound: The Politics of Marital Strife in Late Imperial Russia. Ithaca: Cornell UP, 2011. P. 214–218. См. также анализ толстовского романа и его рецепции как локуса пореформенной общественной дискуссии о проблематике семьи: Заламбани М. Институт брака в творчестве Л. Н. Толстого: «Семейное счастие». «Анна Каренина». «Крейцерова соната» / Пер. с итал. К. Ланда. М.: РГГУ, 2017. С. 53–134.]. Вообще, тогда, как и при Николае I, у достаточно образованных и имущих как мужчин, так и женщин, будь то дворян(ок) или нет, убедившихся в измене партнера по браку и желающих предпринять что-либо в ответ на это, в принципе имелась юридическая альтернатива разводу: поскольку прелюбодеяние – нарушение святости брачных уз – квалифицировалось светским правом как уголовное преступление, то подозреваемый(-ая) в прелюбодеянии, а заодно и «соучастник» такового могли законно подвергнуться судебному преследованию. Кто-то из подателей таких исков надеялся на вразумление и возвращение в семью заблудшего супруга, кто-то элементарно мстил, еще кто-то использовал угрозу иска как шантаж с целью получения отступных или увеличения уже назначенного денежного пособия при раздельном проживании, но в любом случае осуждение прелюбодея светским судом само по себе не прекращало брака[417 - См.: Веременко В. А. Дворянская семья и государственная политика России. С. 378–382.]. Среди людей, искавших защиты своих интересов в этой норме закона, лица высшего сословия отнюдь не преобладали (и ни в одной из редакций сцены беседы между Карениным и адвокатом, о чем речь впереди, на возможность подобного иска против жены нет и намека; остается неясным, слышал ли сам Толстой хотя бы об одном из подобных судебных процессов).

Иное дело – иски, которые подавались в суд церковный специально с целью добиться расторжения брачного союза на основании прелюбодеяния супруга. Доля разводов, совершенных на основании прелюбодеяния (одного из немногих оснований, допускавшихся законом, наряду, например, с многолетним безвестным отсутствием супруга), устойчиво и быстро росла во второй половине XIX века. Так, с 1867 по 1876 год состоялось 450 таких разводов, а с 1877 по 1886 год – уже 1202[418 - Там же. С. 373.]. И большинство этих бракоразводных дел приходилось на супругов дворянского звания.

Хотя церковные установления и конкретные правила, которыми руководствовались епархиальные консистории и выступавший апелляционной инстанцией Синод в рассмотрении прошений и исков о разводе, оставались по-прежнему нацелены на то, чтобы увековечить понятие о браке как таинстве и отбить всякую охоту домогаться его расторжения, в действительности у состоятельных супругов, желающих развестись, появились в то время новые возможности манипулировать процедурой развода[419 - См. подробнее: Фриз Г. Мирские нарративы о Священном таинстве. С. 136–146.]. При помощи искушенного адвоката можно было составить юридически веское, но не перегруженное риторикой прошение и разработать непротиворечивую легенду о супружеской измене, нередко диаметрально противоположную подлинной истории. Именно так в 1863 году был устроен упомянутый в конце предыдущей главы развод В. А. Давыдова c Е. Д. Давыдовой, урожденной княжной Орбелиани, которая, выступив фиктивно невиновной стороной, сохранила право на новый брак и вскоре вышла замуж за фельдмаршала князя А. И. Барятинского. От точного исполнения супругами ролей истца и ответчика, уличающей и уличаемой стороны вердикт церковно-судебной инстанции зависел в очень большой мере. Самой трудной задачей было приискание требуемых законом двух свидетелей – очевидцев не просто флирта, но соития как такового. Нетрудно догадаться, как добывались свидетельства о самом акте прелюбодеяния, если они были отчаянно нужны для совершения развода обеим сторонам, сговорившимся между собой о распределении ролей на процессе. Траты на адвокатские услуги и взятки подставным свидетелям достигали сумм в несколько тысяч рублей[420 - Веременко В. А. Дворянская семья и государственная политика России. С. 356–357, 371–373.]. А учитывая, что уличение дамы в супружеской измене, при участии двух очевидцев, будь то мнимых или действительных, выглядело, особенно в дворянской среде, чересчур неджентльменски, нетрудно понять, почему некоторым рогоносцам приходилось принимать вину на себя, даже если развод диктовался иной ближайшей причиной, чем стремление неверной жены к немедленному новому замужеству. Разумеется, успешно сработавший в суде самооговор в прелюбодеянии совсем не был безобидным в плане прямых последствий: за освобождение таким манером от брачных уз принявший на себя вину платил семилетней епитимьей и утратой права на новый брак. (Впрочем, при наличии хороших связей в верхах последний запрет можно было обойти.) Репутационный же ущерб для фиктивного прелюбодея – к примеру, слухи о полученных за «отпущенную» жену деньгах – мог оказаться еще болезненнее наложенных законом взысканий. Такие слухи ходили, например, о фигуранте еще одного бракоразводного дела, нашумевшего в высшем обществе в конце 1860?х и отозвавшегося, как отмечено С. А. Экштутом, в третьем томе «Войны и мира», – неприметном во всех других отношениях чиновнике В. Н. Акинфове. В его жену Надежду Сергеевну, вдохновлявшую на лирические стихи самого Тютчева, были одновременно влюблены министр иностранных дел князь А. М. Горчаков и родной племянник Александра II – и внук пасынка Наполеона I Эжена Богарне – герцог Николай Лейхтенбергский (который пожертвовал ради этой любви карьерой, фактически покинул Россию и в конце концов, после развода Акинфовой, сочетался с нею морганатическим браком)[421 - Экштут С. А. Надин, или Роман великосветской дамы глазами тайной политической полиции. М.: Согласие, 2001. С. 41–52, 81–84, 100–101, 140–141.].

«Ранний» Каренин, однако, приходит к сценарию самооговора не вследствие сразу сделанного прагматического выбора, а более сложным маршрутом. В великолепной, сдобренной по-толстовски нежелчным сарказмом[422 - Я нахожу приложимыми к АК наблюдения Дж. Брукса над толстовским юмором на более раннем этапе творчества: Брукс Дж. Лев и медведь: Юмор в «Войне и мире» / Пер. с англ. Д. Хазанкина // Новое литературное обозрение. 2011. № 109. С. 151–171.] сцене в ОТ романа дока-адвокат называет уже вошедшую тогда в употребление юридическую хитрость, к недоумению Алексея Александровича, «прелюбодеянием по взаимному соглашению» и рекомендует действовать именно так, заранее с понимающей улыбкой предупреждая о том, что заседающие в консисториях протопопы «в делах этого рода большие охотники до мельчайших подробностей» (347/4:5). В первоначальной же, 1873 года, версии этого диалога, происходящего не в Петербурге, а в Москве, та же опция фигурирует под более откровенным названием «обращение на себя мужем фиктивного прелюбодеяния», и адвокат как раз не советует Каренину идти этим путем, полагая, что у того есть шанс – и нет моральных противопоказаний – прибегнуть к «невольному уличению жены в прелюбодеянии» через «1) уличение хитростью, 2) подкупом свидетелей, 3) доказательство незаконной беременности». И хотя побелевший, устрашенный презентацией этих юридических технологий Алексей Александрович высказывается сначала за «уличение невольное, подтвержденное свидетелями[,] и неподкупленными»[423 - ПЗР. С. 748–749 (Р65; см.: ОпР. С. 212).], роды и болезнь Анны меняют дело. Когда одновременно с выздоровлением Анны вопрос о разводе вновь встает перед Карениным, но теперь уже по инициативе Стивы – «[В]опрос, как сделать развод. Ты ли возьмешь на себя?» – Алексей Александрович, заложник своей новой религии всепрощения, обреченно соглашается: «Да, да, я беру на себя позор <…>»[424 - ПЗР. С. 768.]. (Эмоции, которые в Толстом вызывала эта юридическая уловка, прорывались и в его позднейших произведениях. Четверть века спустя после публикации АК дилемма мужа, искренне желающего освободить жену – правда, не прелюбодейку в данном случае – от брачных уз с собою, но не способного «лгать, играть гнусную комедию, давая взятки в консистории», стала основой интриги в пьесе «Живой труп», где мятущийся муж героини, Федя Протасов, инсценирует самоубийство, а позднее в самом деле сводит счеты с жизнью[425 - Юб. Т. 34. С. 72 («Живой труп», действие IV, картина 2, явл. V). Отметим типичную для Толстого ассоциативность: фамилия героя, который должен выиграть от этого развода, женившись на героине, – Каренин. Если вспомнить, что уже в «Войне и мире» ненавистная нарратору Элен Безухова, выбирающая между молодым иностранным принцем и старым вельможей (в этом-то эпизоде и отозвался скандал 1868 года вокруг Н. С. Акинфовой), убеждена, что Пьер готов все сделать для нее, даже дать развод (Юб. Т. 11. C. 288 [т. III, ч. 3, гл. VII]), то можно предположить, что положение мужа, вынуждаемого обстоятельствами на такой шаг, устойчиво, в течение многих лет ассоциировалось у Толстого с подлинной трагедией, рисовалось ему одним из воплощений ужаса брака.].)

Словом, в ранней, еще 1873 года, персонажной инкарнации Каренин должен до конца доиграть – правда, не в фокусе нарратива – спектакль «обращения на себя фиктивного прелюбодеяния». То, что являлось для него не просто унижением (кого, интересно, нанял московский адвокат в подставные очевидцы «прелюбодеяния» – случайных ли людей или знакомых Каренина?[426 - О практике получения лжесвидетельств о прелюбодеянии от сослуживцев ответчика (обычно они как по писаному рассказывали о случайно увиденном ими соитии ответчика с проституткой) см.: Фриз Г. Мирские нарративы о Священном таинстве. С. 142 примеч. 53, 54).]), но и нравственным самопожертвованием, профанацией таинства, для некоего числа его современников, товарищей по несчастью, могло быть куда менее драматическим опытом[427 - Ср.: Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной». С. 43.]. Небрежная краткость сообщения о совершающемся-таки разводе преподносит этот факт так, как мог бы отнестись к нему этически нейтральный, если не циничный наблюдатель нравов эпохи, – и эта перспектива значимо контрастирует с восприятием случившегося самим Карениным. «Это очень просто», – без обиняков формулирует то же воззрение еще в ранней редакции Стива Облонский[428 - ПЗР. С. 767 (Р68).], и в ОТ вторит ему не кто иная, как княгиня Бетси Тверская, говорящая Вронскому: «Вы мне не сказали, когда развод. Положим, я забросила свой чепец через мельницу, но другие поднятые воротники будут вас бить холодом, пока вы не женитесь. И это так просто теперь» (446/5:28).

Но еще примечательнее, что произносить нечто похожее в сколько-то аналогичных жизненных обстоятельствах невымышленной действительности приходилось и самому Толстому. В 1864 году он – подобно брату героини в будущей АК – деятельно хлопотал об устройстве развода своей сестры Марии, чей брак с дальним родственником графом В. П. Толстым к тому времени фактически распался, а сама она, находясь за границей, родила дочь от любовника. Спросив предварительно у зятя, не может ли «начинание этого дела» «значительно повредить» ему «по службе и вообще в общественном мнении» (на что последовало заверение в готовности начать процедуру) Толстой спешил известить сестру: «Он на всё согласен <…> Прошенье о разводе [от имени сестры. – М. Д.] я не подавал, хотя навел справки и убедился, что дело это очень легко может быть сделано и окончено в 6 месяцев сроку <…>»[429 - Юб. Т. 61. С. 38–39 (неотправленное письмо Толстого В. П. Толстому от 24 (?) февраля 1864 г.; как ясно из последующей переписки между братом и сестрой, если не идентичное, то похожего содержания письмо было все-таки послано в те же дни); Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями / Сост., подгот. текста, комм. Н. А. Калининой, В. В. Лозбяковой, Т. Г. Никифоровой. М.: Худож. лит., 1990. С. 280 (письмо Л. Н. Толстого М. Н. Толстой от 24 марта 1864 г.).]. О том, действительно ли легким и простым могло бы быть в этом конкретном случае дело развода для мужа, выступающего единственной виновной стороной, остается только гадать: смерть ответчика в следующем же году сняла проблему. Еще восемь лет спустя, вкладывая реплику о чаемой простоте разводе в уста Облонского, Толстой позаботился о том, чтобы читатель расслышал ее легкомысленное звучание.

Обыденность семейных драм и неурядиц в родственном и дружеском кругах Толстого, которую для сегодняшнего исследователя отчасти скрадывает его собственное заслуженное реноме если не слишком счастливого, то уж точно примерного семьянина, удачно акцентирована автором одной из недавних биографий классика Р. Бартлетт, причем как раз в связи с анализом замысла АК[430 - Bartlett R. Tolstoy: A Russian Life. London: Profile Books, 2010. P. 241–244.]. Совсем рядом с Толстым в его как молодые, так и зрелые годы происходили адюльтеры, рушились семьи, длились внебрачные сожительства, заключались браки с участием разведенного или разведенной. Здесь будет уместно упомянуть не слишком известный случай такого рода, приключившийся в 1840?х годах с представителем старшего поколения его родни по отцу – заметным в свое время военачальником князем Андреем Ивановичем Горчаковым, в чьем доме в Москве Толстой бывал и в детстве, и позднее и в чьей благосклонности к себе был заинтересован. Так, на высокую протекцию Горчакова он надеялся, когда после нескольких лет службы на Кавказе добивался производства в первый офицерский чин[431 - См. письма Толстого С. Н. Толстому от 15 декабря 1850 и 17 апреля 1853 г. и письмо С. Н. Толстого Толстому от 16 мая 1853 г.: Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями. С. 65, 140, 143.].

Уже пожилым человеком Горчаков женился на овдовевшей даме много моложе его, имевшей детей от первого брака. Она приходилась внучкой не кому-нибудь, а покойному генералиссимусу А. В. Суворову, в силу чего пользовалась покровительством самого Николая I. Несмотря на обязательство мужа выдавать жене с ее потомством значительное содержание, союз оказался непрочным, так что старый генерал, узнав (если верить ему) об исключительно оскорбительной для него неверности жены, обратился буквально с мольбой к императору – «защитить меня от врага моего», т. е. расторгнуть брак высочайшим повелением. Почтенный проситель особо отмечал, что располагает письмами жены ее молодому любовнику, содержащими «самые развратные выражения». Переданный через министра двора князя П. М. Волконского ответ императора ставил условием дальнейших действий предъявление Горчаковым «письменных доказательств неверности» его супруги: «…Вам следовало бы присоединить их подлинником к Вашим объяснениям <…>»[432 - РГИА. Ф. 472. Оп. 39. Д. 38. Л. 1–2 об. (письмо Горчакова П. М. Волконскому от 28 сентября 1847 г.), 4–4 об. (письмо Волконского Горчакову от 26 октября 1847 г.).]. Свидетельств того, что юный Толстой слышал о жалобном до нелепости прошении своего троюродного деда, не имеется, но предположить это можно. Казус Горчакова словно предугадывает колоритные моменты в развитии темы развода в толстовском романе; в авантексте последнего недостает только пробы изобразить Каренина мечтающим об обращении к государю как выходе из унизительного положения сановного рогоносца, вынужденного разводиться с неверной женой на общих основаниях закона.

К сюжетным перипетиям АК и вернемся. В воображаемой реальности, сводящей воедино все версии романа, граф Вронский в своей предшествующей ипостаси князя Удашева, сочетающегося законным браком с законно разведенной Анной, мог бы спросить Бетси, почему же поднятые воротники сурово били их холодом именно после женитьбы, невзирая на развод. Хороший вопрос! В самом деле, Удашеву и Анне приходится совсем непросто после узаконения их отношений, достигнутого, казалось бы, так бесхлопотно. Недлинная череда рукописей, датируемых весной 1873 года[433 - ОпР. С. 222, 214–215 (о рукописях 95, 96, 73).], – это единственное звено авантекста, где фабула с состоявшимся разводом в сколько-нибудь развернутом виде, хотя прерывисто и местами совсем эскизно, доведена до самоубийства героини. Здесь – правда, в иной последовательности – уже есть наброски будущих знаменитых сцен романа. Мы так и не увидим венчания Анны и Удашева в некоем никогда ни до, ни после того в черновиках не упоминаемом имении Анны – взамен предлагается лишь ретроспективный эпизод внутри рассказа Кити старой княгине Щербацкой и Долли о том, как Ордынцев (будущий Левин) сделал ей признание в любви в подмосковном имении родственника Щербацких. На пути оттуда только что объяснившиеся, счастливые Ордынцев и Кити, едва заговорив о ее прежнем увлечении, вдруг замечают спускающуюся с горы навстречу им пролетку, а в ней – lupus in fabula – самого Удашева: «Потом я узнала, что он жил в городе с Анной и отыскивал священника за городом и ехал к этому священнику, чтобы условиться, как венчать его»[434 - ПЗР. С. 776–777 (Р95; подробнее о ранней редакции сцен летней жизни Левина и Кити, заключенной в этой рукописи, см. далее в этой главе). Здесь несомненна перекличка с семейным преданием, несколько романтизировавшим действительность. Согласно ему, в 1867 году свояченица Толстого Татьяна Берс и ее жених Александр Кузминский, ехавшие в маленькую сельскую церковь договариваться со священником о своем венчании (в их случае венчание не афишировалось по причине родства брачующихся), случайно повстречались с недавней любовью Тани – братом Толстого Сергеем, который тоже ехал венчаться – со своей гражданской женой М. М. Шишкиной (см.: Опульская Л. Д. Переписка с сестрой и братьями // Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями. С. 10; Толстая С. А. Моя жизнь / Научн. ред. Л. В. Гладкова. Т. I: 1844–1886. М.: Кучково поле, 2011. С. 162).]. Хотя по этому варианту Анне и Удашеву не надо удаляться для скромного венчания на целых двести верст от Москвы, их бракосочетание все равно устраивается так, как если бы жених был двоеженцем или невеста шла замуж против воли родителей – в сельской церкви, со священником, готовым «условиться» о порядке и обстановке венчания.

Как вскоре становится ясно, одна из причин этой утайки заключалась именно в отсутствии родительского благословения, но не у невесты, а у жениха. Пикировка между старой княгиней и ее зятем Степаном Аркадьичем в доме Ордынцева (это самая ранняя редакция летних сцен в левинском Покровском Части 6 ОТ) обнаруживает под собой два различных представления о еще сохранявшейся мере родительской власти в матримониальных делах. Старая княгиня упрекает зятя за предложение Ордынцевым и Долли навестить Анну, живущую с Удашевым в его имении:

– [О]на поставила себя в такое положение, в котором избегают знакомства. И это выдумала не я, а свет. Ее никто не видит, и не принимает, и мы…

– Да отчего ж никто? Вот вы все так, маменька. Ну что тут, какие хитрости и тонкости. Ее принимали везде как Каренину, а теперь она Удашева, и все будут принимать.

– Ну, это мы еще увидим.

– Да, вот увидите. Когда же им было быть в свете. А посмотрите, Удашевы поедут в Петербург, и все к ним поедут и будут принимать.

– Не думаю. Старуха Удашева видеть не хочет сына, и уж одно это, что она поставила сына против матери.

– Совсем не думала восстановлять. А кто же угодит московской грибоедовской старухе?[435 - ПЗР. С. 780.]

Сцены той же редакции с Удашевым и Анной, наконец приехавшими из деревни в Петербург, подтверждают прозорливость княгини Щербацкой. Однако в подоплеке постигающего их великосветского остракизма – едва ли только долетевшее из Москвы проклятие «грибоедовской старухи» Удашевой. Консенсус света в осуждении этого брака сразу передается неодобрительной интонацией фразы, с которой начинается рассказ о петербургских злоключениях героев: «Молодые, если можно их назвать так, Анна и Удашев, уж второй месяц жили в Петербурге и, не признаваясь в том друг другу, находились в тяжелом положении»[436 - Там же. С. 795 (курсив – добавленная мною эмфаза).]. Последующее, а отчасти и непосредственно предшествующее этому месту повествование, хотя и беглое, сосредоточено на самой механике остракизма. Она прочитывается уже в увиденной глазами Долли (все-таки поехавшей, как и в ОТ, навестить Анну) гнетуще богатой обстановке имения Удашева:

[В]сё, всё новое, всё говорило о той некрасивой новой роскоши, свойственной одинаково быстро из ничего разбогатевшим людям, откупщикам, жидам, железнодорожникам и людям развратным, вышедшим из условий честной жизни, так как источник этой некрасивой роскоши один: желание наполнить пустоту жизни, пустоту, образовавшуюся или от неимения общественной среды, или от потери среды бывшего общества[437 - ПЗР. С. 787.].

Роскошь деревенской усадьбы оказывается, таким образом, компенсацией словно бы предугадываемого самими новобрачными неизбежного отчуждения их (как пары) от столь привычной обоим светской среды. Петербург оправдывает худшие предчувствия. В описании изощренной дискриминации со стороны света, который – в особенности его женская часть – принимает Удашева в качестве холостого и если признает существование Анны, то лишь в качестве жены Каренина, ранняя редакция подступает довольно близко к окончательной, но уязвимость четы для такого третирования предстает не столько этическим, сколько социальным феноменом.

В одной из конспективных помет автора, относящихся к этим фрагментам ПЗР, содержится выразительная омонимическая метафора, призванная передать ощущение почти физической скованности бременем светских неписаных законов: «Стальные стали формы жизни»[438 - ЧРВ. С. 371 (Р73); ПЗР. С. 792. Эта помета и две следующие за нею были приписаны на полях рядом с абзацем, где речь идет о переживающем свое несчастье одиноком Каренине, но намечали они план работы, в той же рукописи, над образом Анны в последние месяцы ее жизни. Одна из них: «Свеча потухает, читая книгу» – была непосредственно реализована в дальнейшем основном тексте рукописи: знаменитая аллегория книги и свечи в сцене самоубийства возникает именно там (ПЗР. С. 799).]. В плане денотации слово «сталь (сталль)» употреблено здесь, по всей вероятности, как театральный термин, происходящий от французского «stalle» – скамья, сиденье со спинкой[439 - См. статьи «Orchestre», «Parterre» и «Stalle» в авторитетном справочнике: Pierron A. Dictionnaire de la langue du thе?tre. Paris: Dictionnaires Le Robert, 2002. P. 366, 383–385, 524. Благодарю О. Н. Купцову, М. С. Неклюдову и Е. Н. Пенскую за консультации о заимствовании французской театральной терминологии в России.]. Так в обиходной речи середины и второй половины XIX века именовалось пространство позади кресел партера, где в театрах и Франции, и России публика обычно сидела на тесно придвинутых друг к другу и гораздо менее удобных, чем кресла, длинных жестких скамьях[440 - См. примеры журналистского употребления слова «сталль» (здесь в таком написании) в форме как единственного, так и множественного числа для обозначения сектора зрительного зала: Победоносцев С. Путевые записки русского по Европе в 1847?м году // Отечественные записки. 1848. Т. 58. № 5. Отд. 1. С. 54; Иностранные известия // Современник. 1854. Т. 48. № 1. С. 96 (раздельная пагинация).]. В лексикон самого Толстого это слово, несомненно, входило; главное же, оно встречается в авантексте АК не только в составе маргиналий. Один из позднейших черновиков обсуждаемых глав романа обыгрывает представление о «сталях» как секторе зрительного зала, где приличное общество соприкасалось и смешивалось с неприличным. Так, присутствие там женщин полусвета и вовсе «отверженных» бросалось в глаза тем более, что в ту пору дамы, с их пышными куафюрами и платьями, не занимали кресел партера[441 - В этой редакции, датируемой концом 1876 года, Вронский смотрит на публику в театре взором более препарирующим и брезгливым, чем в ОТ: «Оглядывая партер, он видел тех же знакомых ему стариков и молодых в первом ряду <…> Те же были разбросанные по разным рядам [кресел партера. – М. Д.] и в сталях знакомые настоящие люди между толпою Бог знает кого, с бородами или совсем без перчаток или в Бог знает каких перчатках, людей, на которых всегда бывало досадно Вронскому за то, что они тоже позволяли себе как-то по-своему любить оперу и певицу и тоже рассуждать об этом. В сталях были известные дамы из магазинов, вероятно, и разные несчастные, которые тоже воображали, что они дамы» (ЧРВ. С. 451 [Р80]).]. Хотя и не связанный с АК, здесь просится лыком в строку мемуарный рассказ жены Толстого о том, как ее мать возражала против того, чтобы юная барышня слушала оперу, находясь «в сталях» («как их звали», уточняет Софья Андреевна) даже в сопровождении отца: «И какой-то будет сосед у Сони, и не порядочно, и унизительно, и простудится…»[442 - Толстая С. А. Моя жизнь. С. 36.] Таким образом, фраза «стальные стали» могла подразумевать вытеснение Анны под неумолимым давлением кода благопристойности в маргинальную социальную среду, с чем созвучно и другое значение «stalle» – стойло, загон. Фигурально ее место теперь – в «сталях», на полпути из ложи в раек.

Лишенная привычных светских занятий и запертая в клетке унизительной праздности, Анна страдает как своего рода профессионал, отлученный от профессии:

О расстройстве дел, здоровья, о недостатках, пороках детей, родных – обо всем можно говорить, сознать, определить; но расстройство общественного положения нельзя превуаровать [фр. prеvoir – предвидеть; избыточным, казалось бы, галлицизмом оттеняется дискурс бомонда. – М. Д.]. Легко сказать, что все это пустяки, но без этих пустяков жить нельзя; жить любовью к детям, к мужу нельзя, надо жить занятиями, а их не было, не могло быть в Петербурге, да и не могло быть для нее <…>[443 - ПЗР. С. 796.].

В пока еще схематичной, но уже расцвеченной яркими деталями сцене скандала вокруг Анны в театре (эхом ее обдумывания и была маргиналия о «стальных сталях» в той же рукописи) остракизм, которому подвергается героиня – пусть даже в реальном пространстве театра оказывается она все-таки не на задах партера, среди плебеев и парвеню, а в ложе бенуара, – персонифицирован в лице супругов Карловичей. Это присяжные выразители общественного мнения – и эмоционального настроя – аристократии:

Анна с своим тактом кивнула головой и, заметив, что вытянул дурно лицо Карлович, заговорила с Грабе, шедшим подле. Муж и жена, вытянув лица, не кланялись. Кровь вступила в лицо Удашева. <…> Карлович была жируета [фр. girouette – флюгер. – М. Д.] светская, он был термометр света, показывая его настроение.

Настроение это было близко к точке замерзания: Анна удостаивается скупого приветствия себе как «Madame Каренин». Лишь реагируя на возмущение Удашева, Карлович «заторопился, покраснел и побежал к Анне. / – Как давно не имел удовольствия видеть, княгиня, – сказал он и, краснея под взглядом Удашева, отошел назад»[444 - Там же. С. 796–797.]. Обращение к Анне по княжескому титулу Удашева, то есть как к его законной жене, далось «термометру света» нелегко.

Последней, отчаянной, попыткой Анны спасти свое доброе имя и положение в свете становится в ПЗР ее визит к матери Удашева. Анна убеждена, что остракизм света морально уничтожает ее гордого и честолюбивого мужа, но что та же гордость никогда не позволит ему расторгнуть их злосчастный союз. Мольба, которую она, опустившись на колени, обращает к номинальной свекрови, предполагает возможность отвратить близящуюся трагедию хотя бы видимостью примирения матери с сыном – достаточно лишь повлиять на глашатаев общественного мнения: «[О]бщество отринуло нас, и это делает мое несчастье. То, что он разорвал с вами, мое мученье. <…> Вы можете, приняв, признав его, сделать его счастье (о себе не говорю), счастье детей, внучат. Через вас нас признают. Иначе он погибнет». Удашева не снисходит к мольбе и напоминает Анне о необратимом разрушении ее репутации: «Вы умели бросить первого. Вы сделали несчастье человека и убьете его до конца»[445 - Там же. С. 798, 799.]. Направив это пророчество на себя, Анна в тот же день исполняет его.

Обостренное внимание повествования к самой практике остракизма, запечатленной в культе приличия и тонкостях коммуникации, что-то да значит. Все выглядит так, будто Анна и Удашев, сочетавшись браком, нарушили некое неписаное правило своей среды, допустили промах еще непростительнее в глазах света, чем пренебрежение материнским несогласием на брак. К догадке на этот счет подводит уже цитированный выше текст, любопытным образом перекликающийся с АК, – воспоминания графини А. А. Толстой о длившейся с 1866 года любовной связи и последовавшем в 1880 году морганатическом браке императора Александра II с княжной Е. М. Долгоруковой (в замужестве – светлейшей княгиней Юрьевской). Для Толстой, писавшей свои воспоминания много позже, в конце 1890?х, роман императора, приведший к созданию второй семьи при еще живой императрице, был равнозначен бедствию для монархии и всей России[446 - Еще до написания мемуаров Толстая анонимно вступила в печатную полемику с написанным самой Юрьевской под псевдонимом или инспирированным ею публицистическим очерком о последних годах царствования Александра II. См.: Сафронова Ю. Екатерина Юрьевская: Роман в письмах. СПб.: Изд-во Европейского ун-та в Санкт-Петербурге, 2017. С. 315–319.]. Если непосредственными виновниками падения нравов в правящем доме она считает братьев императора Константина и Николая, подавших плохой пример своими внебрачными связями, то коренной причиной, в ее ригористической трактовке, была воцарившаяся в 1870?е годы в светском обществе атмосфера вседозволенности и распутства:

Увеличивалось число разводов, внебрачные дети становились законными, почти беспрепятственно можно было жениться на жене соседа, купив за взятку решение Консистории. В кругах, самых близких к трону, часто возникали шумные скандалы.

С гордостью Толстая цитирует саму себя в беседе с императрицей, где она сумела деликатно, но недвусмысленно упрекнуть императора, а с ним фактически и августейшую собеседницу за невольное умножение числа, по ее сардоническому выражению, «восстановленных (reparеes; буквально: починенных, реставрированных) женщин» – после развода взятых замуж своими великосветскими любовниками и затем принимаемых как ни в чем не бывало при дворе:

Вы говорите, что Государь не вмешивается в действия Синода [при совершении развода. – М. Д.], но есть другой способ, еще более успешный, для того, чтобы положить конец подобным нарушениям. Вы не можете помешать послу жениться на супруге его секретаря или [как сделал А. И. Барятинский. – М. Д.] генералу на жене своего адъютанта, но вам отнюдь не возбраняется сместить посла и генерала с их должности и объявить, чтобы ни они, ни их жены не появлялись вам на глаза. Я знаю свет <…> и уверяю вас, что это самое верное средство и оно заставит каждого дважды подумать, прежде чем броситься в авантюру незаконной связи[447 - Толстая А. А. Записки фрейлины: Печальный эпизод из моей жизни при дворе. М., 1996. С. 66–67, 67–68. Оригинальное французское причастие, употребленное Толстой для характеристики пресловутых дам, цитируется по автографу мемуаров: ГАРФ. Ф. 728. Оп. 1. Д. 3078а. Л. 36.].

Как ясно из современного событиям дневника Толстой, эта или ей подобная беседа состоялась в декабре 1878 года (в том году, заметим, АК вышла отдельной книгой) и упрек адресовался в полной мере и самой императрице, несмотря на безмерное сочувствие Толстой к ее стоицизму, к «героическому молчанию»[448 - Толстая А. А. Записки фрейлины. С. 82.] в ответ на очевидность наличия у мужа второй семьи: «Вечером у Императрицы с Дарьей Тютчевой <…> Был поднят вопрос о незаконных браках. Я горячо высказала свое мнение насчет излишней слабости Их Величеств в этом вопросе <…>»[449 - РГАЛИ. Ф. 318. Оп. 2. Д. 43. Л. 141 (запись от 28 декабря 1878 г.; машинописная копия дневника в переводе на русский).].

В сущности, фрейлина императрицы ратовала за высочайше санкционированный остракизм пар с дурной репутацией, очень схожий с тем, которому в ранней редакции толстовского романа подвергаются законно женатые Анна и Удашев (а в последующих – незаконно сожительствующие Анна и Вронский)[450 - Вспомним, что в окончательном тексте АК Вронский накануне отъезда с Анной за границу – и еще надеясь на бракосочетание с нею – выходит в отставку. Не отразился ли этот литературный пример на передаче в мемуарах Толстой ее столь смелого совета – смещать с должностей прелюбодеев, старающихся узаконить свои отношения с любовницами?]. Иными словами, в мире романа современное ему светское общество, осуждаемое А. А. Толстой – да и самим автором, хотя не с идентичной позиции, – за либертинизм, прилагает к Анне и ее любовнику вполне пуританскую мерку[451 - В одном из, как уже отмечено выше, интересных для историка своими нраво- и бытописательными аспектами произведений Б. М. Маркевича отыскивается параллель той благочестивой кампании игнорирования одиозных пар, которую предлагала Толстая. В кульминационных главах романа «Перелом» (1880–1881) пожилой сановник граф Наташанцев рассчитывает развести любимую женщину с ее послушным мужем (посредством все той же уловки фиктивной вины) за несколько месяцев, но безо всякой надежды на последующее признание двором своего брака с нею, ибо в рьяном противодействии тому его собственная дочь, влиятельная светская дама, «подняла на ноги всех наших святош (tout le clan de nos evotes)» (Маркевич Б. М. Перелом // Он же. Полн. собр. соч. Т. 6. СПб., 1885. С. 454, 462).]. Фарисейство, двойной стандарт? Но почему именно в отношении Анны и Удашева? Анна в этой редакции (как и Татьяна Ставрович в первом конспективном наброске романа) обнаруживает еще немного свойств назаурядной натуры, могущих раздражать чопорный бомонд; Удашев сочетается с нею законным браком, как, вспомним еще раз, и советует сделать выразитель и толкователь мнения света в ОТ – княгиня Бетси Тверская. Вчитываясь в процитированный выше пассаж из мемуаров Толстой, можно предположить, что еще не достигший высоких чинов гвардейский офицер Удашев, уводя жену у высокопоставленного бюрократа Каренина, нарушал негласное иерархическое правило, позволявшее безнаказанно совершать такие действия не менее чем генералам или послам – преимущественно в отношении своих подчиненных. Против этого допущения напрашивается возражение: знатность, богатство и связи князя Удашева (а затем и гвардейского ротмистра и флигель-адъютанта графа Вронского), а также его полная независимость в служебном отношении от Каренина стоят разницы между ними в чинах, должностях и почестях. И все-таки, думается, релевантное и историческому контексту, и внутренней логике сюжета объяснение остракизма героини и героя, сочетавшихся браком, надо искать в некоем значимом для света различии в статусе и реноме между двумя мужчинами Анны. А оно, в свою очередь, помогло бы разобраться в нюансах смысла, которым Толстой наделил сформировавшийся в конце концов сюжет без развода, где Анна и Вронский встречают в свете такое же упорное непризнание. Для этого обратимся к перипетиям генезиса романа непосредственно после первой, предпринятой весною 1873 года, попытки стремительного возведения здания.

2. «Круг почти сведен… Всего будет листов 40»: Дожурнальная цельная редакция романа

Сейчас кажется странным и даже нелепым, что в начале 1874 года Толстой мог рассчитывать на окончание работы над АК в том же году: мы знаем, что сериализация романа только лишь начнется не раньше чем год спустя, что сюжет и концепция по ходу печатания будут расширяться и что выпуск последней, восьмой, части отдельной книжкой придется уже на горячую пору войны с Турцией 1877 года. Надежды 1874-го, однако, не были совершенно беспочвенными.

Уже за пару месяцев до наступления первой годовщины того мартовского дня, когда из-под толстовского пера начал рождаться мир АК, объем сделанного и переделанного оценивался автором столь оптимистично, что он задумал издать роман сразу целой книгой (а не журнальными выпусками) в типографии М. Н. Каткова. Качеством своего произведения Толстой был доволен гораздо меньше, но на тот момент мнившаяся близкой перспектива развязаться с опусом, замысел которого утратил первое очарование, пересиливала перфекционизм. Для достижения цели были сделаны практические шаги. В феврале 1874 года бывшая на предпоследнем месяце беременности С. А. Толстая подготовила при участии переписчика Д. И. Троицкого наборную копию значительной доли Части 1 в ее тогдашней редакции (рукопись 19 в современной систематике рукописного фонда романа). В сущности, ни редакция эта не была прочно установившейся, ни копия – по-настоящему чистовой: Толстой по ходу перебеливания предыдущих правленых копий и новых автографов продолжал вносить в манускрипт, с которым предстояло работать наборщикам, не только изменения, но и изменения этих изменений, а также оставлял на полях наброски возможных вариантов (см. ил. 1). И все-таки в начале марта промежуточная точка была поставлена. Автор лично отвез в Москву стопку в сто два писчих листа, и типография вскоре приступила к набору[452 - Летопись. С. 418–419. Фрагмент, сданный в набор в начале марта 1874 года, в целом соответствует главам 1–23 Части 1 ОТ (Р19: 1–102 об.). О дальнейшей подготовке весной 1874 года наборной рукописи Части 1, окончание которой отложилось в иной, чем ее массив, архивной единице хранения (Р18: 28–33 об.; это дополняет текстологическую характеристику источников дожурнального набора, данную в: ОпР. С. 197; Гудзий Н. К. Описание рукописей и корректур, относящихся к «Анне Карениной» // Юб. Т. 20. C. 664–665, 670 [под номерами 103 и 114]), см. ниже c. 240–241.].

От тех недель остался ряд важных эпистолярных свидетельств о ближайших планах и наметках автора. В середине февраля он обрадовал Н. Н. Страхова рассказом о своем прогрессе в писании нового романа:

[Я] очень занят и много работаю. <…> Я не могу иначе нарисовать круга, как сведя его и потом поправляя неправильности при начале. И теперь я только что свожу круг и поправляю, поправляю… Никогда еще со мною не бывало, чтобы я написал так много, никому ничего не читая, и даже не рассказывая, и ужасно хочется прочесть. <…> Не знаю, будет ли хорошо. Редко вижу в таком свете, чтобы всё мне нравилось; но написано уж так много и отделано, и круг почти сведен, и так уж устал переделывать, что в 20 числах хочу ехать в Москву и сдать в катковскую типографию[453 - Толстой–Страхов. С. 151 (письмо от 13 февраля 1874 г.). Восторженный отклик Страхова см.: Там же. С. 153 (письмо Страхова от 22 февраля 1874 г.).].

В двух письмах брату Сергею во второй половине февраля Толстой сначала сообщал: «А я кончаю поправлять первую часть и думаю на будущей неделе ехать в Москву печатать», – а вскоре после того делился приятным чувством близости завершения большого дела: «Я теперь доканчиваю всю свою работу, и ты не можешь себе представить, как я этого жду и надеюсь, что это будет вместе с хорошей погодой и я поеду к тебе»[454 - Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями. С. 329–330 (письма С. Н. Толстому от 15…23? февраля и от конца февраля 1874 г.).]. Учитывая объединявшую братьев страсть к охоте, чаяние «хорошей погоды» для поездки в имение С. Н. Толстого Пирогово следует отнести не к ближайшим мартовским неделям, а к середине весны, сезону любимой обоими тяги вальдшнепов – следовательно, Толстой отводил себе еще месяц-полтора интенсивного творчества. Эта оговорка, а также выражение «доканчиваю всю свою работу» подразумевают представление о значительно большем отрезке романа, нежели лишь одна, пусть и пространная, начальная часть его.

По возвращении из Москвы в начале марта Толстой с удвоенной определенностью, не опуская практических подробностей, писал Страхову о своем намерении издать роман еще до лета:

Я <…> отдал в типографию часть рукописи, листов на 7. Всего будет листов 40. Надеюсь всё напечатать до мая. В Москве же я в первый раз прочел несколько глав дочери Тютчева и Ю. Самарину. Я выбрал их обоих, как людей очень холодных, умных и тонких, и мне показалось, что впечатления произвело мало; но я от этого не только не разлюбил, но еще с большим рвением принялся доделывать и переделывать. Я думаю, что будет хорошо, но не понравится и успеха не будет иметь, п[отому] ч[то] очень просто[455 - Толстой–Страхов. С. 157 (письмо от 6 марта 1874 г.). Чтение, о котором пишет Толстой, происходило в доме сестры Ф. И. Тютчева Д. И. Сушковой, у которой и жила Екатерина Федоровна Тютчева, давняя приятельница автора, его не вполне состоявшаяся сердечная привязанность в начале 1860?х. Выбор Толстым первых слушателей романа тем примечательнее, что Тютчева, как было хорошо известно в ее кругу, любила Юрия Федоровича Самарина, закоренелого холостяка (похожего этим, да и не только этим, на толстовского Кознышева). В письмах Тютчевой одной из самых постоянных и доверенных ее корреспонденток, сестре Дарье, за март – апрель 1874 года нет упоминаний о чтении Толстым нового романа (Мемориальный архив Музея «Усадьба Мураново». Ф. 1. Оп. 1. Д. 702. Л. 11–22). Проверить на тот же предмет письма Самарина ко времени сдачи в печать настоящей книги мне не удалось. Сообщение в том же письме Толстого о том, что Самарин «взялся держать корректуру», несколько озадачивает (даже при том, что следом идет уточнение: «[Н]о я и сам буду держать»): Самарин не был столь близким знакомым Толстого и знатоком его творчества, как тот же Страхов, а главное – у него, увлеченного современной политикой публициста и полемиста, должно было хватать своих занятий, относящихся к иной сфере, чем беллетристика. Условным аналогом Самарина, держащего корректуру АК, мог бы выступить Кознышев, вычитывающий гранки аграрно-хозяйственной книги Левина (будь та завершена). В любом случае переписка Толстого не содержит никаких позднейших сведений о причастности Самарина к работе над АК в 1874 году.].

Чтобы успеть к маю, доделывание и переделывание остающегося массива текста на тридцать три печатных листа требовало и вправду немалого рвения.