banner banner banner
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»

скачать книгу бесплатно


– Моя скачка труднее, В[аше] В[ысочество].

И хотя ответ был глуп и ничего не значил, В[еликий] К[нязь] сделал вид, что получил умное слово от умного человека и вполне понимает la point de la sauce [в чем его соль. – фр.].

____________________________

[Р27 (конец зимы 1874), верхний слой – правка копии. Л. 43 об.]

Прервав речь, Алексей Александрович поспешно, но достойно встал и низко поклонился проходившему <Великому Князю> военному.

– Ты не скачешь, пошутил ему <Великий Князь> военный.

– Моя скачка труднее, Ваше Высочество[245 - Толстой в процессе правки этой копии, «маскируя» великого князя, пропустил титул «Ваше Высочество» и обращение к Каренину на «ты», но дальнейшая правка (в несохранившейся наборной рукописи или корректуре) довела дело до конца, включив в себя при этом дополнительный намек на личность собеседника Каренина – он назван не просто «военным» (или даже «Военным»), но «высоким генералом».].

И хотя ответ <был глуп и> ничего не значил, <Великий Князь> Военный сделал вид, что получил умное слово от умного человека и вполне понимает la point de la sauce.

4. «Моя скачка труднее, Ваше Высочество»

Молодой гвардеец-кавалерист, уличенный перед императрицей во дворце, да еще на глазах у иностранного дипломата, в невинной, но все-таки утайке, – не слишком ли затейливая комбинация персон и положений предстает в этой мизансцене? Именно весной 1874 года, когда был написан первый черновик главы с анекдотом о каске, в правящем доме разразилась драма весьма щекотливого свойства. В центре ее оказался 23-летний Николай Константинович, еще недавно командир лейб-эскадрона Конногвардейского полка, старший сын председателя Государственного совета великого князя Константина Николаевича, старший из всех племянников императора – обладателей великокняжеского титула, выпускник военной академии с задатками колонизатора-исследователя и при этом один из самых рьяных либертенов и женолюбов в молодом поколении Романовых. Никола, как его звали родные, к тому времени уже более двух лет состоял в любовной связи c 26-летней куртизанкой, уроженкой и гражданкой Соединенных Штатов Хэрриет (Генриеттой) Блэкфорд-Финикс (Blackford-Phoenix), примой тогдашнего петербургского демимонда, более известной под богемным, а чуть позднее и литературным псевдонимом Фанни Лир (Fanny Lear). Сожительство было почти открытым и озабочивало и Третье отделение, и родителей любовника, и самого императора, вследствие чего в начале 1873 года Никола, который – к вящей дискредитации высокого сана – еще и страдал в ту пору сифилисом[246 - РГИА. Ф. 472. Оп. 66. Д. 675. Л. 27–36 (копия рапорта доктора Морева от 1873 г.). См. также: Зимин И. В. Врачи двора Его Императорского Величества, или Как лечили царскую семью: Повседневная жизнь российского императорского двора. М.: Центрполиграф, 2016. С. 678–679.], был отправлен в Хивинский поход. Отношения, однако, не пресеклись, поддержанные перепиской, и по окончании этой быстротечной кампании пара воссоединилась.

Оборвался же роман одновременно с резкой и необратимой переменой в самой судьбе великого князя: весной 1874 года он совершил два хищения в фамильных дворцах, включая Зимний. Добычей были бриллиантовая звезда, выломанная из оклада – худшее среди отягчающих обстоятельств – венчальной иконы его собственных родителей, а также несколько драгоценностей не кого-нибудь, а императрицы. В содеянном он был изобличен в середине апреля. Хотя нужда блиставшего мотовством Николы в деньгах, как выяснилось при расследовании, не была настолько острой, чтобы единственно стать и причиной, и побудительным мотивом такого безрассудного шага, связь кражи с намерением сделать содержанке дорогой, возможно прощальный подарок обнаруживалась неоспоримо, что усугубило впечатление надругательства над сакральным. Вслед за помещением Николы под домашний арест взята под стражу была и Блэкфорд, и все это быстро обрастало гроздьями слухов в Петербурге.

Отца преступника и самого Александра II поразили не только открывшиеся факты, но и самоуверенное запирательство, к которому пытался прибегнуть обвиняемый, прежде чем высказать мнение об отсутствии «существенного различия» между имуществом его родителей и своим собственным, что было не менее шокирующим (хотя и по-своему закономерным в свете правил и норм касательно финансового обеспечения членов правящего дома)[247 - Эти обстоятельства подробно изложены в «Акте медицинского обследования <…>» от 12 августа 1874 г.: РГИА. Ф. 472. Оп. 66. Д. 675. Л. 55–223 об., см. в особенности л. 64, 158 об.–159 об. Ср.: Милютин Д. А. Дневник генерал-фельдмаршала графа Дмитрия Алексеевича Милютина. 1873–1875 / Под ред. Л. Г. Захаровой. М.: РОССПЭН, 2008. С. 118–119 (запись от 18 апреля 1874 г.).]. Император был столь разгневан, что намеревался объявить публично об увольнении племянника со службы и подвергнуть его официальному судебному преследованию. Однако хлопотами великого князя Константина, чьему положению в династии и на службе этот скандал угрожал не меньше, Никола был после медицинского обследования признан душевнобольным (упор делался на последствия «излишеств половых наслаждений» и раздвоение личности), а потому недееспособным[248 - РГИА. Ф. 472. Оп. 66. Д. 675. Л. 65 об.]. «Я могу быть отцом несчастного и сумасшедшего сына, но быть отцом сына-преступника, публично ошельмованного, было бы невыносимо <…>», – записал сокрушенный отец в дневнике[249 - Цит. по комментариям публикаторов: Милютин Д. А. Дневник. 1873–1875. С. 288–290.]. Не исключено, что этот ход был вольно или невольно подсказан Блэкфорд: при допросе она сообщила свои наблюдения над психической неуравновешенностью и странностями поведения любовника, и с нею затем заинтересованно побеседовал авторитетный психиатр, проводивший обследование[250 - «Если он действительно совершил то, о чем идет речь, это значит, что он находился в болезненном состоянии», – так изложены слова Блэкфорд в рапорте петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова шефу жандармов от 18 апреля 1874 года (ГАРФ. Ф. 109. Оп. 3а. Д. 2619. Л. 42 об.–43; ориг. на фр.). О рассказе Блэкфорд профессору И. М. Балинскому см.: РГИА. Ф. 472. Оп. 66. Д. 675. Л. 117–119 об.]. Сама она уже через пару дней получила свободу благодаря не столько сотрудничеству с властями, сколько энергичному вмешательству американского посланника в России М. Джуэлла (Jewell), которого сомнительная репутация компатриотки хотя и смущала, но не остановила в исполнении консульского долга[251 - Донесение Джуэлла в Вашингтон об этом деле от 4 мая 1874 года (н. ст.) опубликовано: McDonald E., McDonald D. Fanny Lear: Love and Scandal in Tsarist Russia. Bloomington: iUniverse, 2012. P. 271–283.]. Искательница приключений подчинилась требованию немедленного выезда из России, но уже в следующем году чувствительно напомнила о себе, издав книгу воспоминаний, – и в этой связи еще появится на этих страницах.

Признаюсь, при первом сопоставлении истории Николы с ранней редакцией анекдота о каске в АК я надеялся доказать предположение о сознательно введенной Толстым травестийной миниатюре: ведь крайняя нелепость преступления, дорого обошедшегося великому князю, в самом деле придавала его личности нечто бурлескное. Теперь, после ближайшего изучения датируемого весной 1874 года пласта авантекста, мне представляется маловероятным, чтобы черновик не был уже написан до третьей декады апреля – самого раннего срока, когда до автора действительно мог дойти слух о петербургской краже по-великокняжески[252 - В исходном автографе главы с анекдотом о каске фамилия приятеля Удашева (Вронского) – Пукилов (Р28: 4 об.). А вот в правленой копии этой рукописи (Р29: 1) и в исходном автографе тематически смежной главы с анекдотом про неудачный флирт двух гвардейцев (Р28: 10 об.) тот же персонаж фигурирует, как и в ОТ, под фамилией Петрицкий, из чего следует, что второй автограф создан позднее первого. Меж тем о согласии своего шурина, рассказчика реального случая, на включение в роман анекдота о двух гвардейцах Толстой, как уже отмечено выше, спрашивал свояченицу между 15 и 25 марта 1874 года – следовательно, автограф главы с анекдотом о каске был написан, скорее всего, несколько раньше этих дней. Наконец, надо учесть то, что с середины апреля Толстой сосредоточился на вычитке и правке корректур начальных глав Части 1 АК и на написании программной педагогической статьи (см.: Летопись. С. 419–421) – занятиях, которые едва ли могли способствовать сочинению совершенно новых фрагментов АК на тему двора, света и гвардии, даже если бы слух о происшествии в Петербурге дошел до автора очень быстро. Подробнее хронология работы над романом в конце зимы и весной 1874 года обсуждается в гл. 2 наст. изд.].

Иными словами, разумнее здесь предположить совпадение: груша и конфеты, спрятанные в каске, лишь на считаные, видимо, недели опередили невымышленную бриллиантовую звезду, угодившую из дворца в ломбард. Однако в известном смысле совпадение не было случайным[253 - Сам сюжет похищения (действительного или мнимого) драгоценностей юнцом-авантюристом как вариация на популярную тогда тему быстрого и аморального обогащения волновал и писателей, и журналистов. Так, Достоевский в том же 1874 году развивал в подготовительных материалах к «Подростку» мотив ложного обвинения главного героя в «краже бриллиантов» (а не денег на рулетке, как в окончательном тексте), которую – согласно одному из эскизов – на самом деле совершает его приятель, «М[олодой] Князь» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 16: «Подросток». Рукописные редакции. Л., 1976. С. 222–223). Возможно, этот мотив непосредственно восходит не только, как отмечено комментатором романа, к прочитанной автором статье «воспитателя малолетних преступников» в «Санкт-Петербургских ведомостях», где говорилось о мальчике, отправленном в тюремный замок за «кражу бриллиантов» (см.: [Галаган Г. Я.] Примечания // Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 17. С. 266–267), но и к нашумевшему происшествию в правящем доме (случившемуся, к слову, спустя всего три недели после выхода статьи).]. Комический эпизод, взаимосвязанный и генетически, и тематически с другими изображениями петербургского бомонда в АК, доносит через подбор деталей то общее впечатление неустойчивости, неурядицы и разлада, которое на современников производила атмосфера двора 1870?х. Сам состав и организация рукописи словно нарочно напоминают о междоусобице двух фракций и субкультур: правка, внедрившая «вронскую» главу с гвардейскими анекдотами (1:34)[254 - Р28: 4 об.], теснит на странице текст параллельно ревизуемой беловой копии глав, где вводится женский персонаж из благочестивой придворной камарильи (1:31–32; 2:4), который именно на этой стадии генезиса оформился в политически влиятельную графиню Лидию Ивановну[255 - Р28: 1–2 (верхний слой).].

Эмблематичность застывшей в недоумении фигуры императрицы, как она схвачена в исходной редакции пресловутого анекдота («Неловко всем»), удостоверяется и прямыми свидетельствами о реакции жены Александра II на династические и дворцовые скандалы той поры, в первую очередь на дело великого князя Николая Константиновича. Мария Александровна находила версию о помешательстве беззастенчивой фабрикацией и опасалась долгосрочных последствий и происшествия как такового, и попытки его замять для всей правящей семьи. В конце апреля 1874 года она писала из Петербурга мужу, который лишь за несколько дней до того, в вагоне поезда по пути в Эмс, принял решение, клонящееся к снятию с племянника юридической ответственности:

Конечно, для ужасной дилеммы, перед которой мы стоим [признание недееспособным или отдача под суд. – М. Д.], сумасшествие несколько менее пугающе. Но необходимо, чтобы о нем было во всеуслышание объявлено, ибо в глазах всего Петербурга и почти всей России, он – вор, и вор в худшем роде. Правда уже известна повсюду, вплоть до мельчайших подробностей, включая пропажу моих вещей. Об этом говорят в прихожих, в кабаках, на улице. И спрашивают: а наказание? После чего упрекают [нас] в слабости. <…> Увы, нам не избежать ни стыда, ложащегося на всю семью, ни упрека в непростительном послаблении, которое является поощрением для других. <…> Вообще, я боюсь видеться с людьми, мне кажется, что на меня смотрят с жалостью, а это то самое чувство, которое могут внушать стыд и бесчестье, марающие всю семью, и лучше не строить иллюзий[256 - ГАРФ. Ф. 678. Оп. 1. Д. 790. Л. 10 об.–11, 11 об., 13 об. (письмо Александру II от 22–24 апреля 1874 г.; ориг. на фр.).].

И снова момент совпадения: в этом же откровенном – несмотря на отчуждение между самими августейшими супругами – письме речь идет и о других, хотя и менее тяжелых, ударах по престижу семьи, а тем самым и монархии. Наряду с решением вопроса о племяннике ближайшим поводом для беспокойства было очередное – после недавнего замужества великой княжны Марии – готовящееся бракосочетание царского чада. Невеста уже представленного на этих страницах великого князя Владимира, дочь герцога Мекленбург-Шверинского, отказывалась переходить из лютеранства в православие, что грозило нарушением прочно установившейся традиции браков российских великих князей. Императрица, которой тридцатью годами ранее этот шаг не стоил, по крайней мере внешне, мук совести, расценивала холодность будущей невестки к русской вере как дополнительный фактор дискредитации правителей в глазах подданных:

Сожаление при виде того, как отвергаются принципы и традиции прошлого, всеобще. То, что меня, я должна сказать, горько расстроило, это слух, будто имена [особ] императорской фамилии не будут более возглашаться в церкви, прежде всего чтобы не совершить кощунства возглашением, с чашей в руках, имени похитителя святого образа [Николы, содравшего звезду с иконы. – М. Д.], а также чтобы отвлечь внимание публики от великой княгини неправославного вероисповедания! Для меня это сопоставление – нож в сердце (Le rapprochement m’est comme un poignard au cCur)[257 - Там же. Л. 13–13 об.].

Воображаемый кошмар литургии без ектении, то есть фактически без молитвы о здравии и благоденствии императора и императорской фамилии, вполне мог бы быть выразительно проиллюстрирован толстовской фразой «Все смешалось в царской семье», предтечей (как показано выше) ныне знаменитого афоризма, открывающего тогда еще далеко не законченный роман, – знай тогда этот зачин императрица. Но и само ее письмо, критически упоминающее еще одного близкого родственника, можно прочитать как непреднамеренный, сам собой получившийся комментарий к картинам светского либертинства в АК. Дело в том, что Мария Александровна более или менее открыто – во всяком случае, для императора – возлагала главную ответственность за падение нравов в правящем доме на великих князей из старшего поколения – братьев Александра II. И у отца злосчастного Николы Константина Николаевича, и у его дяди, а заодно начальника по гвардейской службе Николая Николаевича было по любовнице, и обе внебрачные связи были прочными, вросшими в жизнь. (Такая же связь имелась и у самого Александра II, но этот предмет оставался табу между супругами, судя по их переписке, до самой смерти Марии.)

Уже представленный выше в этой главе Николай Николаевич, носивший в семье прозвище Низи, пользовался особой славой из?за своего сожительства с балериной Екатериной Гавриловной Числовой, матерью его трех незаконнорожденных малолетних детей. Начало этих отношений пришлось на охлаждение между Николаем и его женой Александрой Петровной, урожденной принцессой Ольденбургской, – еще одной из тех религиозных дам, чье благонравие являло в романовской фамилии живой укор все менее сдерживаемому мужскому гедонизму. Великий князь поселил Числову в специально купленном для нее особняке на Английской набережной, где проводил время как у себя дома, и съезжался с нею в своих имениях вдали от Петербурга. Именно такая поездка в том же апреле 1874 года, в которой отца сопровождал его младший законный сын Петр, послужила императрице поводом для сентенции, многозначительно заключающей ее пространное письмо императору:

Вчера у меня была Петровна[258 - Так – сочувственно, но, кажется, слегка свысока – называли великую княгиню Александру Петровну в своей переписке Мария и Александр.] <…> опечаленная тем, что Низи взял Петрушу в Воронеж. Она боится не разлуки, а нравственного вреда, который может быть причинен ребенку. <…> К несчастью, Низи потерял понятие о нравственности, которое говорит нам, что дозволено, а что нет[259 - ГАРФ. Ф. 678. Оп. 1. Д. 790. Л. 14. В последних словах, возможно, был скрыт намек на адюльтер самого адресата письма. По грустной иронии, сам Александр в те же самые дни писал своей любовнице княжне Долгоруковой о том, как его утомили разногласия по делу блудного племянника Николы, имея в виду, надо думать, и предостережения жены насчет последствий снисходительности (см.: Сафронова Ю. Екатерина Юрьевская. С. 204).].

С этим-то членом императорского дома современникам, внимательно читавшим журнальные выпуски АК, предстояло встретиться уже вскоре после начала публикации в 1875 году. Вообще, появление великого князя как персонажа, наделенного хоть какой-то индивидуальностью, в романе «из современной жизни» (а не исторической эпопее вроде «Войны и мира», где, в согласии с фактуальной реальностью 1805–1812 годов, единственным взрослым носителем этого титула является брат Александра I Константин Павлович) вряд ли было бы возможно до 1870?х годов. То десятилетие было временем, когда самый феномен великого князя словно бы усредняется, тиражируется[260 - См. важные наблюдения на этот счет в недавнем исследовании: Rieber A. The Imperial Russian Project: Autocratic Politics, Economic Development, and Social Fragmentation. Toronto: University of Toronto Press, 2017. P. 9.]. Хотя продолжавшее тогда действовать Учреждение об императорской фамилии 1797 года дозволяло отпрыскам императорского рода в великокняжеском статусе сочетаться браком только с особами монаршей крови и тем самым поддерживало традицию брачных союзов Романовых с иностранными правящими домами, по-прежнему ставя их в этом отношении над российской аристократией, великие князья (да и великие княгини) перестали быть исключительно небожителями. По мере того как поколение внуков Николая I входило в возраст и обзаводилось своими детьми, династия превращалась в многолюдный, разветвленный клан, пронизанный внутренними разладами, зато менее резко, чем раньше, отделенный от знати нецарской крови. Великокняжеское присутствие и участие в самых разных сферах жизни за пределами двора, не говоря уж о якшанье подданных разной степени знатности с «высочествами» юными и постарше на светских сборищах, становилось сравнительно обычным делом. А слухи и толки о поведении, привычках, слабостях, странностях императорской родни расходились еще дальше.

Великий князь, да простится нам эта фамильярность, Низи (в те годы для гвардии – «наш» великий князь) совершает в АК свой короткий, но приметный выход в серии глав, смежной и генетически, и тематически с разобранными выше «гвардейскими» эпизодами конца Части 1 и начала Части 2, – глав о летнем дне, когда любовник Анны не добивается сулившейся ему победы на традиционных офицерских скачках в Красном Селе. Первая редакция этих сцен, как и сценки с гомосексуальной парой в полковой артели, была набросана еще весной 1873 года в составе самого раннего эскиза романа[261 - ПЗР. С. 729–736. См. об отражении в этих главах действительных обстоятельств скачек 1872 года: Сахаров В. И. Офицерские скачки в «Анне Карениной»: Реальная история // Толстой и о Толстом: Материалы и исследования. Вып. 1. М., 1998. С. 205–207.]. Вернувшись к ним в начале 1874 года, Толстой в наново написанном черновике придал драматизма изображению Каренина: тот, дабы заглушить свои мучительные, унизительные сомнения при виде жены, чье внимание всецело приковано только к одному из всадников, вынужден поддерживать внешне оживленный умный разговор с соседями в зрительской беседке. А еще ярче свет, направленный на фигуру почти прозревшего мужа, загорелся благодаря следующей вставке на полях:

Прервав речь, А[лексей] А[лександрович] поспешно, но достойно встал и низко поклонился проходившему В[еликому] К[нязю].

– Ты не скачешь, – пошутил ему В[еликий] К[нязь].

– Моя скачка труднее, В[аше] В[ысочество].

И хотя ответ был глуп и ничего не значил, В[еликий] К[нязь] сделал вид, что получил умное слово от умного человека и вполне понимает la point de la sauce [в чем его соль. – фр.][262 - Р21: 12 об. Публикаторы тома 20 Юб. ошибочно раскрывают сокращение «В. В.» как «Ваше Величество» (ЧРВ. С. 225). Требуемым и единственно допустимым титулованием великого князя было «Ваше Высочество» (как его и раскрыла при копировании автографа С. А. Толстая: Р27: 43 об.). При этом нет оснований полагать, что Толстой мог подразумевать под «В. В.» ошибочное, в силу смятения и расстройства, употребление Карениным титулования, зарезервированного только за монархом. Идея, что Каренин, называя великого князя «Вашим Величеством», тем самым ассоциирует свое несчастье с деморализующим высшее общество адюльтером самого императора, – эта идея соблазнительна, но не находит подтверждений в текстах черновых редакций.].

Через короткое время в снятой с этой автографа копии последовала правка, заменившая вариант «Великий Князь» (перебеливавшая автограф С. А. Толстая, конечно, дала вместо аббревиатуры полное написание) на «военный»[263 - Р27: 43 об. См. также цитату 5 на с. 127. Датирую верхний слой этого сегмента (глав о Каренине и Анне на скачках и сразу после них) рукописи 27 первыми месяцами 1874 г. на том основании, что авторская правка сохраняет в тексте такую – уже не раз встреченную нами – героиню, как сестра Каренина Мери (Мари) (Р27: 41, 45 об.–46). О замещении этого персонажа графиней Лидией Ивановной в ходе работы над редакцией 1874 года см. параграф 1 наст. главы, а также с. 239.]. Финальную стадию правки эпизод прошел примерно через год, уже накануне публикации в марте 1875-го[264 - РВ. 1875. № 3. С. 311.], и итог этой ревизии – пример того, как цензурная необходимость (ставшая именно в том году ощутимой) затуманить аллюзию делает ее более элегантной, заставляя автора сочетать недомолвку в одном с заострением намека в другом. Между документальным «Великий Князь» и излишне уклончивым «военный» был найден стилистический компромисс. В ОТ Каренин встает и низко кланяется «высокому генералу», и тот все-таки не совсем раскрывает нам свое инкогнито, обращаясь к штатскому чиновнику не на ты, как это делали и Александр II, и его братья в общении даже с почтенными стариками-сановниками: «Вы не скачете?». Предупредительность же Каренина добавочно подчеркнута тем, что разговор о «специализированном спорте» скачек, прерванный проходом этой особы, начался спором Алексея Александровича с присутствующим здесь же «известны[м] своим умом и образованием» генерал-адъютантом (199/2:28). Генерал-адъютант – высшее из военно-свитских званий (получить которое в не столь отдаленном будущем вполне может, продолжи он службу, стоящий пока на низшей, но пружинистой ступени этой иерархии флигель-адъютант Вронский), но очевидно, что «высокий генерал» превосходит старшего члена императорской свиты не только ростом.

Из четырех сыновей Николая I Низи в самом деле больше всех походил внешне на знаменитого своей импозантностью отца. Обстановка гвардейских скачек была его стихией не только по должности главнокомандующего гвардией, но и по увлекавшим его коннозаводческим занятиям: как лошадник он бы, пожалуй, дал фору Толстому. Это был человек, умевший и пошутить, и расположить к себе[265 - Любопытную попытку разносторонней характеристики вел. кн. Николая делает хорошо знавший его С. Д. Шереметев: Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 124–128.]. За двадцать лет перед тем, осенью 1854 года, 26-летний Толстой, увидев 23-летнего Николая в компании с его братом-погодком Михаилом танцующими на балу в расположении штаба Южной армии в Кишиневе, писал своей тетушке Ергольской: «Ils ont l’air excessivement bons enfants et de tr?s beaus gar?ons touts les deux [Они смотрят отличнейшими малыми и оба – юные красавцы. – фр.]»[266 - Юб. Т. 59. С. 277 (письмо Т. А. Ергольской от 17–18 октября 1854 г.; перевод дается в моей редакции). Великий князь Михаил Николаевич – на тот момент высший начальник артиллерийского юнкера Толстого в своем качестве генерал-фельдцейхмейстера – вскоре повернется другой своей стороной, когда разойдутся слухи о сочинении Толстым известной сатирической песни о сражении 4 августа 1855 года «Как четвертого числа» (см., напр.: Юб. Т. 60. С. 107 – письмо С. Н. Толстому от 10 ноября 1856 г.).].

Так как скачки приурочивались к маневрам гвардии, августейший «высокий генерал» в АК проходит меж зрителей, среди которых находится и император, его старший брат, этаким гостеприимным хозяином дома. Вообще, посещение скачек было своеобразной формой светского летнего досуга: на этом подобии гигантского пикника требования придворного этикета смягчались, делая возможными вольности, неуместные во дворце или строгом аристократическом салоне. Показателен случай скачек в 1869 году – том году, когда к династическим скелетам в шкафу прибавилось сразу несколько новых осложнений, вызванных более или менее предосудительными любовными и/или брачными связями молодых мужчин фамилии. А. В. Адлерберг – ближайший к Александру II царедворец, монархист больший, чем сам монарх, – с недоумением доносил из Красного Села императрице, что «Государь пригласил графиню Богарне в императорскую палатку». Речь шла о морганатической супруге родного племянника императора – герцога Евгения Лейхтенбергского (не великого князя, но обладателя титула императорского высочества). Брак Эжена, как звали его в семье, с русской дворянкой Д. К. Опочининой, возведенной вследствие того в иностранное графское достоинство, но все-таки не вознесенной до особого, «полуавгустейшего», статуса герцогов Лейхтенбергских, детей дочери Николая I Марии, – этот брак был одобрен самодержцем, однако официально новобрачная не стала членом правящей фамилии. Ригориста Адлерберга встревожило именно то, что на виду у многочисленной публики император милостивым жестом признал в этой молодой даме, по его собственным словам, «свою племянницу». Но еще хуже того было появление на скачках фрейлины А. В. Жуковской, о чьем свежезавязавшемся романе с юным великим князем Алексеем, участвовавшим в красносельских учениях, уже знали и царская семья, и двор. Хотя Жуковская заняла место на помосте для частных гостей («dans les tribunes particuli?res»), а не среди придворных, Адлерберг нашел сам ее приезд на скачки и внесение ее имени в список проживающих в так называемых кавалерских домиках нарушением приличий[267 - РГИА. Ф. 1614. Оп. 1. Д. 390. Л. 25 об.–26 (черновик письма Адлерберга императрице Марии от 9 июля 1869 г.).]. Словом, над красносельскими конными состязаниями витал фривольный дух, и, возвращаясь к АК, не удивляешься тому, что благочестивая сестра Каренина Мари – знакомый нам персонаж редакции 1874 года – «ненавидела скачки» и отказалась сопровождать туда брата[268 - ЧРВ. С. 224 (Р21). Предположение о том, что в ряде деталей в сцене скачек в АК заключается аллюзия к роману императора и Долгоруковой, см.: Tarsa?dzе A. Katia: Wife before God. New York: The Macmillan Company, 1970. P. 154.].

Скабрезная двусмысленность сценки с Карениным, согнувшимся в поклоне перед великим князем Николаем, заключается в том, что насмешка над невоинским, а по умолчанию немужественным габитусом героя («Ты не скачешь?») исходит от великолепного экземпляра маскулинности, чье прелюбодейство – притча во языцех и под чьим высшим командованием в блестящем гвардейском полку служит молодой ротмистр и флигель-адъютант – любовник жены героя. В лице «высокого генерала» сам гвардейский гедонизм вышучивает Каренина.

Но еще отчетливее – хотя, разумеется, и не совершенно эксплицитно – связь фигуры Низи с мотивным полем либертинства передана в той самой, предваряющей панораму скачек, сцене с Вронским, его приятелем Яшвиным (имя персонажа начиная с редакции 1874 года[269 - См. с. 110–112 и 238 наст. изд.]) и гомосексуальной парой в общей зале полковой артели. Это еще один пример того, как в толстовских зарисовках нравов яркие детали и порой рискованные намеки сплетались в отдельную нить интриги. Одновременно с тем, как из эпизода с Карениным в беседке удаляется наименование «великий князь», – причем в том же беловом манускрипте, становящемся в ходе авторской переработки очередным черновиком, – претерпевает изменения в расстановке акцентов и аранжировке мотивов и полковая сцена. Описание «неудобной» пары офицеров, с одной стороны, дополняется указанием на недавнее поступление младшего из них в полк из Пажеского корпуса, а с другой – теряет весьма откровенную фразу, объективирующую гомосексуализм как таковой: «Он [Вронский] не любил ни того, ни другого, ни их отношений»[270 - Р27: 23, 23 об. Курсив мой. См. также цитату 3 на с. 125–126.]. Дважды произносимая реплика старшего офицера, пытающегося затеять разговор с угрюмо поедающим «бифстек» Вронским: «А не боишься потолстеть?» – реплика в некотором смысле вещая, если учесть, что вскоре станет причиной гибели Фру-Фру[271 - Занятен отклик на этот момент в сцене скачек, полученный Толстым вскоре после журнальной публикации от А. А. Фета, не хуже него разбиравшегося в коневодстве и конном спорте: «Впервые узнал, что можно движением сломать зад на скачках. Но если б этого не было, Вы бы не написали» (Фет А. А. Неизданные письма к Л. Н. Толстому. 1859–1881 / Публ., комм. Т. Г. Никифоровой // Литературное наследство. Т. 103: А. А. Фет и его литературное окружение. Кн. 2. М., 2011. С. 34 [письмо от 15 апреля 1875 г.]). Как кажется, в первой фразе контаминированы лошадь и наездник: у Толстого Вронский, «не поспев за движением лошади <…> сделал скверное, непростительное движение, опустившись на седло» (РВ. 1875. № 3. С. 300; [192/2:25]), то есть это его «зад» ломает лошади спину. Так или иначе, но вторая фраза Фета, отзывающаяся, как мне слышится, дружеской иронией, может быть прочитана как акколада не столько толстовскому реализму, сколько вымыслу, творящему собственную реальность.], – переходит в следующую редакцию и затем в ОТ (170/2:19).

В авантексте романа ко времени этой правки фигура августейшего главнокомандующего гвардией уже однажды мелькнула в метонимическом сопряжении с темой педерастии как одной из разновидностей гвардейского либертинажа: вспомним новичка «из юнкеров великого князя», в которого «влюблен, как девушка», старший товарищ. Этот анекдот отсеялся на одной из стадий ревизии Части 1 в 1874 или начале 1875 года, но при доработке главы Части 2 с появлением пресловутой пары отсылка все к тому же великому князю была «вживлена» в текст по-другому.

Здесь налицо своего рода двухслойный или двухходовый намек. Во-первых, мизансцена предвосхищает ожидающий читателя тридцатью страницами дальше эпизод каренинского поклона:

В это время в комнату вошел высокий и статный ротмистр Яшвин и, кверху, презрительно кивнув головой двум офицерам, подошел ко Вронскому (170/2:19. Курсив мой)[272 - Деепричастный оборот с кивком был добавлен в несохранившихся наборной рукописи или корректуре; в правке редакции 1874 года его еще нет (Р27: 23–23 об.).].

В это время через беседку проходил высокий генерал. Прервав речь, Алексей Александрович поспешно, но достойно встал и низко поклонился <…> (200/2:28. Курсив мой).

И в образности, и в нарративе очевидна симметрия между двумя рослыми гвардейцами, при всей разнице в ранге и чине, тем более что после своего небрежного кивка Яшвин, как и «высокий генерал» в реплике Каренину, отпускает по адресу выходящих из залы офицеров небрежную же шутку (звучащую, впрочем, мягко в сравнении с «Эта гадина как мне надоела» исходной редакции): «Вот неразлучные» (170/2:19)[273 - Реплика добавлена поверх строки в ходе правки редакции 1874 года: Р27: 24. Яшвин неоригинален в выборе эпитета: французское слово «insеparables» («неразлучные», «неразлучники») употреблялось тогда для иносказательного обозначения таких пар. См. в воспоминаниях высокопоставленного чиновника Министерства двора о Павловском военном училище начала 1870?х годов: «Два старших портупей-юнкера Ст-ч и Кин-в, insеparables, были соединены узами самой нежной дружбы, учились превосходно, вели себя безукоризненно и обещали сделаться образцовыми гвардейскими офицерами» (Кривенко В. С. Юнкерские годы. 25 лет назад. СПб., 1898. С. 15). В недавнем переиздании мемуаров опечатка в ключевом прилагательном – «нужной дружбы» вместо «нежной дружбы» – создает непреднамеренный эффект камуфляжа: Кривенко В. С. В Министерстве двора. Воспоминания / Подгот. текста С. И. Григорьев, С. В. Куликов, Д. Н. Шилов. СПб.: Нестор-История, 2006. С. 106.]. «Огромные ноги», «слишком длинные по высоте стульев стегна и голени», «длинная спина» и, наконец, голос, «знамениты[й] в командовании, густ[ой] и заставлявш[ий] дрожать стекла», который призывает: «Ей, вина!» и «[В]одки барину и огурцов» (170, 171/2:19; 172/2:20), – эти черты физического облика Яшвина возникают в последующих строках так настойчиво, что впору даже заподозрить в этом персонаже пародию. Ведь имевшаяся у великого князя Николая репутация прирожденного военачальника уже тогда, за несколько лет до ее решительного подрыва в Русско-турецкой войне, была во мнении многих дутой, относящейся больше к тому самому идеальному для командования басу. Как бы то ни было, в общем контексте петербургских глав Частей 1, 2 и (о ней речь впереди) 3 эпизоды с третируемой свысока гейской парой и низко кланяющимся Карениным зарифмовываются между собою ударением на символике доминирующей, воинственной маскулинности, в противоположении которой сближаются педераст и рогоносец.

Во-вторых, в ходе правки редакции 1874 года текст обогатился звонким сигналом, предупреждающим сведущего читателя о скорой встрече с великим князем – так сказать, гением места Красного Села. Фразу Яшвина, которой открывается его разговор с Вронским: «Что ж ты вчера не заехал во Французский театр? Laporte прелестна была» – Толстой подновил, чтобы довести ее до ОТ в следующем виде: «Что ж ты вчера не заехал в красненский [Красного Села. – М. Д.] театр? Нумерова совсем недурна была» (170–171/2:19)[274 - См. правку: Р27: 24. Журнальная публикация: РВ. 1875. № 3. С. 274.].

«Легкий» репертуар тогдашней французской труппы Михайловского театра находил поклонников в особенности среди петербургского офицерства (именно там, в антракте оперетки, Вронский знакомит полкового командира с подробностями не менее потешной буффонады двух молодых сослуживцев [130–131/2:5]), а Мари Деляпорт (Delaporte), начинавшая карьеру в «Комеди Франсез», с 1868 года была примой труппы. В один из дней февраля 1875 года – месяца, когда Толстой в Ясной Поляне завершал редактуру той журнальной серии глав АК, куда входили и главы о скачках, – в Петербурге министр двора А. В. Адлерберг, по должности начальствовавший над всеми императорскими театрами, озаботился известить самого Александра II о том, что объявленный французский спектакль заменен другим «вследствие недомогания мадемуазель Деляпорт»[275 - ГАРФ. Ф. 678. Оп. 1. Д. 905. Л. 42 (доклад Адлерберга от 17 февраля 1875 г.). Отмененным спектаклем была историческая мелодрама «Две сиротки» («Les deux orphelines») А. д’Эннери и Э. Кормона, премьера которой состоялась в Париже лишь за год до того.].

Толстой едва ли пристально следил за петербургскими театральными новостями, но, в свою очередь, тоже «отменил» выход этой актрисы в своем романе, – одно из многих нечаянных, подчас курьезных сближений между генезисом АК и течением жизни вовне авторского вымысла. Как можно догадываться, сделал он это отчасти из стремления к миметической точности, к достоверности в деталях фона: в летний сезон – а, напомню, скачки в высочайшем присутствии устраивались летом – эстафету развлечения гвардии сценическими постановками принимал театр в Красном Селе, где и стояли лагерем выведенные на учения войска. Но еще значимее была замена самого имени актрисы. Нумерова, которая «совсем недурна», обязана своей фамилией не французскому слову «numеro», даже если она заместила в тексте «прелестную» своей игрой француженку. Семантика игривым кивком указывает на любовницу великого князя – Числову, блиставшую на подмостках красносельского театра, и это та литературная аллюзия, которая дешифруется с текстологической неоспоримостью: на правом поле страницы, прямо напротив правки фамилии актрисы, значится диагонально написанная авторской рукой, а затем густо зачеркнутая, но вполне читаемая помета-памятка: «Числова»[276 - Р27: 24. Имя Числовой возникло в черновиках АК еще до этой ревизии, причем не где-нибудь, а на одной из страниц правленой рукописи с главой о возвращении Удашева (Вронского) домой – главой, которая вводит в роман тему гвардейского либертинства (1:34). Взятая в рамку помета «через Числову» написана авторской рукой на левом поле, напротив строк, где любовница Пукилова (именно в этой рукописи фамилия правится на «Петрицкий») баронесса Шильтон выслушивает шутливый совет Удашева насчет примирения с мужем и, уходя, произносит: «Ну так нынче во Французском», то есть: до свидания вечером во Французском театре (Р29: 3 об.; см. также цитату 1 на с. 122–124 и ил. 2 в Приложении). Что именно подразумевалось этой пометой, явно сделанной для памяти, и как намеревался развить ее Толстой – я не берусь сказать утвердительно; можно предположить, что в ней отразились слухи об интригах Числовой против других актрис. И нижний, и верхний слои этой правленой копии датируются первой половиной весны 1874 года: во-первых, автограф, с которого она снята (Р28: 4 об.–6), тематически и генетически связан с автографом главы о скабрезной эскападе двух гвардейцев (Р28: 10–14), датировка которого мартом 1874 года базируется на цитированном выше письме Толстого Т. А. Кузминской; во-вторых, переписчик Д. И. Троицкий, чьей рукой перебелен автограф, оставил в самой копии – видимо, уже при дальнейшем перебеливании вновь правленного автором текста – несколько проб пера, включая и такую: «1874 года» (Р29: 3 об.); в-третьих, Толстой во вписываемых в копии новых строках по-прежнему, как и в автографе, именует протагониста Удашевым, тогда как летом 1874 года он вернулся к варианту «Вронский» (см. подробнее о чередовании вариантов «Удашев» и «Вронский» как датирующем признаке c. 268–270 наст. изд.). Таким образом, помета «через Числову» была, вероятно, сделана одновременно со внесением правки весной 1874 года и, в свою очередь, вскоре после того правка в рукописи 27 ввела «Нумерову» в диалог Вронского и Яшвина. В любом случае помета «через Числову» в рукописи 29, наряду с вошедшей в ОТ аллюзией, свидетельствует о том, что адюльтер великого князя Николая с Числовой как параллель тематике петербургских глав АК занимал Толстого в течение какого-то времени.] (см. ил. 4 в Приложении).

К 1874 году внебрачная связь великого князя стала предметов постоянных пересудов и сплетен в гвардии, чем-то вроде клубного анекдота гвардейцев; Толстой, возможно, узнал об этом от своего шурина Александра Берса, до 1873 года служившего в Преображенском полку и нередко развлекавшего родственников новостями из жизни военной элиты (таково, например, было происхождение все той же эротической эскапады двух молодых сослуживцев Вронского)[277 - В 1868 году Берс сообщал Толстому об интересе членов царской фамилии к одной из еще не опубликованных на тот момент частей «Войны и мира»: «Оттиски, которые ты мне давал, произвели на меня большой эффект, они ходили по всем великокняжеским кругам» (письмо от 6 ноября 1868 г.; цит. по коммент.: Юб. Т. 61. С. 204). Среди хранящихся в ОР ГМТ писем А. А. Берса Л. Н. и С. А. Толстым за 1870?е годы не имеется таких, где пересказывались бы происшествия вроде включенного в АК, но это естественно: подобные анекдоты годились для устной беседы, а Берс не раз в первой половине – середине 1870?х приезжал в Ясную Поляну (см., напр.: Юб. Т. 61. С. 264, 265 – письмо Кузминским от 29 октября 1871 г.; см. также примеч. на с. 182). Один из старших великих князей – не раз виденный Толстым, как отмечалось выше, в середине 1850?х Михаил Николаевич, теперь наместник Кавказский, упоминается в недатированном письме Берса Толстому от конца 1872 – начала 1873 года, где Берс в связи со своим готовящимся переводом на Кавказ сообщал: «Великий князь Михаил Николаевич теперь тут [в Петербурге. – М. Д.], я к нему являлся и он замечательно ласково меня принял, как по-видимому он уже обо всем ранее знал и только учил меня как действовать, чтобы ускорить перевод, он замечательно приятный человек» (ОР ГМТ. Ф. 1. № 136/64?11. Л. 1 об.–2; датируется по содержанию: в частности, вместе с письмом посылались «картинки» мундиров эпохи Петра I, нужные Толстому для работы над еще не оставленным историческим романом).]. Курьезный штрих: спустя два года некий панегирист возьмется пропеть хвалу Николаю Николаевичу по случаю назначения того главнокомандующим действующей армией в преддверии войны с Турцией. Представленная в цензурный комитет рукопись содержала, наряду с преувеличенным перечислением служебных свершений великого князя, и следующие откровения:

[К]акою любовью пользуется Высокий Главнокомандующий среди солдат и офицеров. Мы неоднократно наблюдали, как оживлялись железные ратники, завидя мощную фигуру Великого Князя, заслышав его голос! <…> А как беспредельна обширная популярность <…> отца-главнокомандующего среди офицеров, сколько рассказов, биографических черт ходит между ними, как они интересуются всевозможными даже мелкими сведениями о Великом Князе. <…> И частная жизнь Его Высочества являет примеры высокой гражданской доблести. Прежде всего всякому русскому известно высокое благочестие Великого Князя и его христианские добродетели.

Цензорское «NB» против последней фразы выдает опасение, что панегирик в этом месте, вопреки намерению автора, мог звучать крайне двусмысленно, если не издевательски[278 - РГИА. Ф. 472. Оп. 16. В/о 247/1263. Д. 8. Л. 54–54 об., 56 (статья «Высокий избранник Царя-Освободителя» в составе рукописи «Россия накануне выполнения своего святого призвания», за подписью «К. Царьградский»; пометы цензоров Петербургского цензурного комитета и Министерства императорского двора, декабрь 1876 г.).].

Толстой «залучил» Николая Николаевича в свой публикуемый роман, пусть и загримированным эпизодическим персонажем[279 - Позднейшей литературной аллюзией того же рода к фигуре великого князя из старшего поколения династии является эпизодический, но не безликий персонаж князь Иоанн / le prince Jean в незавершенном романе Б. М. Маркевича «Бездна», а именно в его первой части, действие которой приходится на 1877–1878 годы. Персонаж не именуется прямо великим князем, но его статус очевиден из оказываемых ему другими героями почестей, не говоря уже о французском обращении «Monseigneur», здесь эквивалентном русскому «Ваше Высочество» (Маркевич Б. М. Полн. собр. соч. Т. 8. СПб., 1885. С. 226, 264–269, 275–276, 293–294 [ч. 1, гл. 3, 6, 8]). Такие черты князя Иоанна, как галантное женолюбие, репутация прелюбодея, охочего до театральных певиц, приятельство с космополитически настроенным польским аристократом, могли отсылать сразу к двум братьям Александра II – Константину и Николаю Николаевичам (узренным глазами недоброжелателя). Маркевич писал и публиковал «Бездну» в «Русском вестнике» уже при Александре III, когда оба великих князя, крайне антипатичных новому правителю, их племяннику, лишились своих постов и влияния. (В этом отношении толстовские аллюзии середины 1870?х годов были смелее.) Звезда Николая Николаевича закатилась после того, как он отреагировал на резко критические отзывы о его командовании армией в Русско-турецкую войну изданием во Франции неудачного заказного панегирика по своему адресу. Константин же Николаевич прослыл полонофилом и сторонником крайнего либерализма задолго до политического кризиса рубежа 1870–1880?х годов. Вообще, романы Маркевича, при всей спорности их художественных достоинств, интересны детальными зарисовками светского общества и в особенности – бытописательским развитием, «продлением» некоторых из ситуаций и положений, которые эскизно намечены в АК. См. также: Майорова О. Е. Маркевич Болеслав Михайлович // Русские писатели. 1800–1917: Биографич. словарь. Т. 3. М.: Большая рос. энцикл.; ФИАНИТ, 1994. С. 519–521.], совсем незадолго до того, как адюльтер великого князя получил еще более широкую, а затем и скандальную огласку. В 1874 году Числова подала всеподданнейшее прошение о возведении ее троих незаконнорожденных детей в дворянское достоинство. Одновременно с тем в собственноручном письме главе Комиссии по принятию прошений князю С. А. Долгорукому Николай Николаевич, ссылаясь на то, что «принима[ет] живейшее участие в положение [sic!]» Числовой, просил доложить императору ее прошение и напомнить, что еще в 1873 году тому «благоугодно было, на предварительном со мною объяснении относительно детей г-жи Числовой, наименовать их фамилиею Николаевых»[280 - РГИА. Ф. 472. Оп. 39. В/о 223/2732. Д. 244. Л. 4–4 об., 3–3 об. (прошение Числовой и письмо вел. кн. Николая от 25 августа 1874 г.).]. (Нота бене: в этой самой комиссии прошений служит, согласно редакции исходного автографа, оскорбленный двумя гвардейцами чиновник, вспомнить фамилию которого у нас будет отдельный повод чуть дальше.) По-своему расчетливо великий князь решил задействовать формальный – на общих основаниях – механизм принесения монарху, своему старшему брату, мольбы о личной милости. Узнай Толстой об этом деле, он оценил бы его щекотливость: шестью годами ранее его старший брат Сергей искал «правильного» подхода к тому же С. А. Долгорукому, чтобы добиться усыновления своих внебрачных детей от цыганки М. М. Шишкиной, пленившей его в свое время певучим голосом[281 - Толстому пришлось тогда просить А. А. Толстую замолвить слово за брата главе комиссии (ЛНТ–ААТ. C. 283–284 – письмо от 16 апреля 1868 г.). Понятно, что ситуация великого князя Николая была в чем-то сложнее: Числова была незамужней, но сам он не мог развестись со своей законной женой и стать законным отцом в своей второй семье. Вспомним заодно, что в Части 6 АК о том же шаге задумывается Вронский, еще надеющийся на формальный развод Анны с Карениным: «Даже для того, чтобы просить государя об усыновлении, необходим развод» (527/6:21). Хотя и адресованные на имя монарха, такие прошения направлялись не прямо ему, а в упомянутую комиссию.].

Главы о дне скачек с упоминанием «Нумеровой» и мимолетным дефиле «высокого генерала» увидели свет в составе очередного журнального выпуска АК в марте 1875 года (в этот же выпуск, замечу вскользь ради полноты представления, вошли и главы о Левине весною в деревне). Из-за уже тогда назревавшей у автора паузы в сериализации романа читателям «Русского вестника» суждено было вновь встретиться с Анной, Вронским и Карениным только в январском номере журнала за 1876 год, уже во второй половине Части 3 (но по календарю романа – на следующий день)[282 - Подробнее о динамике работы над романом в тот период см. гл. 3 наст. изд.]. В исторической реальности в этот промежуток вместилась предвосхищенная толстовской аллюзией в уже опубликованном тексте кульминация скандала вокруг великокняжеской любовницы.

Осенью 1875 года, когда Николай был в отъезде, произошла – причем у дверей его дворцовой церкви – безобразная ссора между Числовой и старшим из законных сыновей великого князя[283 - ГАРФ. Ф. 109. Оп. 161. 3-я эксп., 1876 г. Д. 285. Л. 1, 2, 7 (донесения тайных агентов). См. также дневниковые записи слухов об этом происшествии: Милютин Д. А. Дневник. 1873–1875. С. 206 (запись от 9 ноября 1875 г.), 308–309 (приводимые в комментарии цитаты из дневников великого князя Константина Николаевича и сенатора А. А. Половцова).]. Это переполнило чашу терпения Александра II, подобно тому как полутора годами ранее настал предел его снисходительности в отношении блудного племянника Николы, пусть даже громкий адюльтер не настолько выходил из ряда вон, как уличение члена фамилии в краже, и репутация августейшего виновника в данном случае все-таки не была безвозвратно уничтожена. В ноябре 1875 года, отправив брата в неожиданную инспекторскую поездку на Кавказ, дабы предотвратить возможное столкновение между ним и исполнителями своей воли, отдыхавший в Ливадии император повелел шефу Третьего отделения генералу А. Л. Потапову незамедлительно выдворить Числову из Петербурга. Местом ее административной ссылки по стечению обстоятельств был на ходу выбран пункт на периферии империи, но не слишком далеко от столицы – старинный, овеянный ливонскими рыцарскими преданиями Венден, в то время тихий уездный городок Лифляндской губернии (ныне Цесис (Cesis) в Латвии). Потапов лично руководил «операцией», включая собственно выселение Числовой из дома на Английской набережной, и его деловитые «совершенно секретные» телеграммы императору в Ливадию выдают трагикомический перекос в том, как начальник тайной полиции понимал миссию стража государственной безопасности[284 - ГАРФ. Ф. 102. Оп. 316. Д. 363. Ч. 6. Л. 2–3; РГИА. Ф. 1614. Оп. 1. Д. 839. Л. 3–8.].

Хотя непосредственное обращение с любимой женщиной великого князя и матерью его детей было джентльменским, а сама Числова не оглашала набережную воплями, суета жандармерии из?за многочисленных сопутствовавших распоряжений бросалась в глаза, так что, по словам современника, «весь город на другой день узнал об этом скандале <…>»[285 - Оболенский Д. А. Записки князя Дмитрия Александровича Оболенского / Ред. В. Г. Чернуха. СПб.: Нестор-История, 2005. С. 379 (запись от 4 декабря 1875 г.).] Властям поневоле чудился некий целенаправленный подогрев интереса к насильственному разлучению брата императора и артистки. Как нарочно, через несколько дней после высылки Числовой в газете столичного градоначальства и полиции появилось напечатанное крупным шрифтом объявление: «11 текущего ноября СБЕЖАЛА СОБАКА, принадлежащая Государю Великому Князю Николаю Николаевичу Старшему, – моська, японской породы, мохнатой, дымчатой шерсти, кличка „Тена“, каковую просят доставить в комнату Его Императорского Высочества». Министр внутренних дел А. Е. Тимашев переслал номер газеты Потапову, своему ближайшему коллеге в сфере надзора и сыска, с выразительной пометой: «Что это – фарс или действительность?»[286 - ГАРФ. Ф. 102. Оп. 316. Д. 363. Ч. 6. Л. 8–9 (Ведомости Санкт-Петербургского градоначальства и Санкт-Петербургской городской полиции. 1875. № 263, 16 ноября. С. 6; помета Тимашева от 17 ноября 1875 г.).]. И то и другое – таков был смысл ответа на этот вопрос, данного тут же Третьим отделением. Собака по кличке Тена и в самом деле пропала из дворца великого князя, и объявление было помещено, невзирая на крайнюю несвоевременность, великокняжеской Придворной конторой (можно ли было усомниться в верноподданническом простодушии этого учреждения?), но это вовсе не помешало читателям понять напечатанное по-своему: «публика» раскупала номер «нарасхват, видя в этом объявлении сопоставление с недавней высылкой танцовщицы Числовой и придавая этому объявлению значение, ввиду того, что, как говорят, Великий Князь Николай Николаевич в интимности называл Числову Тенечкой»[287 - ГАРФ. Ф. 109. Оп. 161. 3-я эксп., 1876 г. Д. 285. Л. 114–114 об. (справка Третьего отделения от 17 ноября, доложенная Потаповым императору 21 ноября 1875 г.).].

Тимашев попал в точку: грань между фарсом и действительной драмой во всей этой резонансной истории была размыта. Более того, в восприятии скандала «публикой», при всей ее разнородности, слухи и домыслы формировали общую с художественным вымыслом игровую стихию. Слово «сопоставление», употребленное в жандармской справке, стоит удачно сформулированного министром вопроса. За полгода с лишним до того, как некий – скорее всего, коллективный – затейник придумал шкодливую интерпретацию объявления о моське (независимо от того, вправду ли великий князь нежно звал Числову Тенечкой, каковое, вдвойне фарсовое, совпадение не исключено[288 - Если в переписке Александра II и княжны Екатерины Долгоруковой увековечено немало игривых прозвищ, которыми царь и его возлюбленная награждали друг друга (см.: Сафронова Ю. Екатерина Юрьевская. С. 116–120), то между братом царя и Екатериной Числовой подобной корреспонденции или не велось, или она не уцелела (или не найдена).]), автор романа, начавшего выходить в одном из самых популярных в образованном обществе журналов, внес свою лепту в эту игру намеков и эвфемизмов. Определенно среди читателей АК были те, кому «успех» невинного объявления в скучном листке напомнил «Нумерову» из мартовской порции глав романа[289 - Рецепция АК читательской аудиторией составляет предмет для отдельного исследования, которое не может быть предпринято при нынешней степени изученности массивов неопубликованной частной переписки соответствующих страт общества, в особенности переписки женской.].

Реальность АК в процессе ее создания (как писания начерно, так и сериализации готовых частей) не раз вторгалась в современную ей фактуальную реальность, даря той свои яркие черты в обмен на заимствованный для мимесиса богатый социальный, культурный, политический материал[290 - См. подробнее гл. 4 наст. изд.]. Однако тонкое взаимодействие элементов психологической драмы, комедии положений и светской хроники в АК создает также и иллюзию такой интерференции, искушает историка заподозривать влияние еще не завершенного романа на ход событий при отсутствии эмпирических свидетельств на этот счет и, как ни странно, даже вопреки правдоподобию. Так, приснопамятный анекдот о двух незадачливых повесах, который в рамках петербургских глав первого «сезона» ассоциируется и тематически, и символически с эпизодом, где упоминается Нумерова, мог бы быть прочитан как предсказание грядущей высылки Числовой: ведь фамилия сердитого чиновника с «бакенбардами колбасиками» – Венден[291 - Фамилия «Венден» фигурирует уже в исходном автографе, датируемом рубежом зимы и весны 1874 г.: Р28: 11 об. См. это место в журнальной публикации: РВ. 1875. № 2. С. 796.]. Позволю себе проиллюстрировать это демиургическое свойство толстовского романа шутливой – в стиле толкователей объявления о Тене – виньеткой. На досуге в Ливадии Александр II читает в «Русском вестнике» первые выпуски АК[292 - Это допущение не столь уж фантастично: спустя полгода, в мае 1876 года, императрица в письме мужу упоминала роман Толстого (в связи с чтением очередной серии глав в ее кружке) как известное адресату сочинение (ГАРФ. Ф. 678. Оп. 1. Д. 794. Л. 7 об. [письмо от 4–5 мая 1876 г.]).], отмечает, как и мы, взаимосвязанные отсылки к служебным и семейным неустройствам младшего брата: распущенные гвардейцы, намек на скандализирующее династию двоеженство (свое собственное – не в счет), – вспоминает о принятом решении выслать Нумерову-Числову – но вот куда, чтобы не хватить лишку?[293 - В 1876 году, незадолго до назначения Николая Николаевича главнокомандующим действующей армией, которой предстояло воевать с Турцией, Александр фактически дал разрешение на его воссоединение с Числовой. См.: ГАРФ. Ф. 646. Оп. 1. Д. 199. Л. 1–5 об. (конфиденциальное письмо А. В. Адлерберга великому князю Николаю от 1 сентября 1876 г.).] – и, перелистывая отмеченное, вдруг находит подсказку в фамилии чиновника, собирающегося подать жалобу на оскорбителей чести жены: в Лифляндию, в Венден!

Позднее в ОТ тема адюльтера и двух семей со знакомыми между собою детьми в них возникает еще один раз ближе к концу романа – в Части 7, в главах о Стиве Облонском в Петербурге, куда тот приезжает, чтобы выхлопотать себе прибыльное место и вновь попытаться, как он делал годом ранее, устроить развод Каренина и Анны. Экскурс нарратора в досужие размышления Стивы о бодрящих отличиях северной столицы от Москвы представляет читателю и такого петербуржца:

У князя Чеченского была жена и семья – взрослые пажи дети, и была другая, незаконная семья, от которой тоже были дети. Хотя первая семья была тоже хороша, князь Чеченский чувствовал себя счастливее во второй семье. И он возил своего старшего сына во вторую семью и рассказывал Степану Аркадьичу, что он находит это полезным и развивающим для сына (610/7:20).

То, что под князем Чеченским мог подразумеваться некто выше по статусу и положению, чем столичный аристократ, чьи законные дети воспитываются в Пажеском корпусе, нельзя исчерпывающе доказать, но можно предположить, учитывая пронизывающую авантекст и ОТ романа ассоциативность и метонимические сцепления. В той же самой 7?й Части, в одной из предшествующих глав со сценами в Английском клубе в Москве, мелькает еще один «князь Чеченский, известный» – но известный не фактическим двоеженством, а скорее противоположным, совсем не вирильным свойством: он является одним из «шлюпиков» клуба, завсегдатаев из числа стариков, ставших принадлежностью клуба вроде мебели (579/7:8). В исходном автографе названных глав, датируемом временем совсем незадолго до их публикации (март 1877 года), этот анекдотический персонаж, здесь носящий «кавказское» же имя – князь Кизлярский (в оригинальном написании – «Кизлярской»), оказывается действующим лицом. Это дряхлый, обжорливый старик, говорящий «хриплым медленным голосом с восточным акцентом». Он опаздывает к клубному обеду лишь второй раз за двадцать восемь лет по причине весьма уважительной: «Тоже дело было, отложить нельзя <…> – Какое же дело? – А жену хоронил. <…> Как же, была жена. Хорошая была женщина. Она немка была»[294 - ЧРВ. С. 503–504 (Р102).].

В космополитической имперской элите брак между кавказским по происхождению князем (как кажется, грузинским[295 - «[Ж]ену хоронил. Тоже обещали, что кончут все дела рано, а вышло не рано. Ведь тоже из Грузин на Ваганьково, не малый конец» (Там же. C. 504).], но возможно и то, что Толстой имел в виду обрусевшего выходца из горской знати) и немкой можно было бы себе вообразить, хотя это не было обычным делом и автор мог рассчитывать усилить комизм этого эпизода, представляя проведшего полжизни в клубе «восточного» человека мужем женщины из совсем другой, но, вероятно, тоже нерусской среды. Однако я рискнул бы допустить, что в этой «неожиданной» немке должен прочитываться глухой, возможно не до конца отрефлексированный самим автором намек на браки мужчин дома Романовых – те самые браки, несколько из которых в те самые годы существовали как бы в тени адюльтеров мужей. При доработке текста для печати «Кизлярский» превратился в «Чеченского» и зарисовка лишилась упомянутых деталей и колорита (о князе Чеченском как «шлюпике» рассказывает короткий анекдот старый князь Щербацкий), зато через двенадцать глав, во фрагменте, писавшемся в те же недели без давних заготовок, для скорой отсылки в типографию, не только возникает второй, казалось бы совсем другой, к тому же петербургский Чеченский, но и он, как его непрямой предшественник Кизлярский, наделяется гротескной, суггестивной чертой[296 - Вот какой мне видится цепочка – если не круговорот – ассоциаций. Женой «князя Кизлярского», ставшего в ОТ князем Чеченским, была немка. Женой великого князя Николая Николаевича, имевшего две семьи и детей в обеих семьях, была урожденная принцесса Ольденбургская, которую по ряду критериев тоже вполне можно было бы назвать «немкой» (вспомним также, что его любовница была выслана из Петербурга во время его отлучки на Кавказ). Второй, петербургский, князь Чеченский также имеет две семьи и детей в каждой из них. Безотносительно к историческим аллюзиям нетрудно вообразить второго, позднее появляющегося, Чеченского этаким «гостем из прошлого»: таким вполне мог быть в свое время первый Чеченский, который «еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл» (579/7:8). Иными словами, совпадение фамилий, возможно происшедшее в ОТ по недосмотру автора или вследствие извилистых ассоциаций, выливается в маленькую притчу о неизбежности смешного конца претензий на неиссякаемую маскулинность.].

Спустя всего три года саркастический абзац о второй семье князя Чеченского и развивающем значении знакомства детей в двух семьях между собой мог читаться как пророчество в отношении самого Александра II. Если в 1877 году, когда Толстой писал последние части АК, царь еще не решался официально представить своих детей от княжны Е. М. Долгоруковой придворным дамам[297 - Как ясно из письма А. А. Толстой Толстому от 22–24 мая 1877 года, на одном из вечеров императрицы читалась вслух только что вышедшая вторая половина Части 7 АК, причем петербургские главы, предшествующие трагедии в Москве, доставили слушателям удовольствие именно толстовской сатирой. Таким образом, императрица должна была услышать и пассаж про «князя Чеченского» с двумя семьями (ЛНТ–ААТ. С. 348).], то после смерти в 1880 году императрицы – разумеется, тоже «немки»! – Марии Александровны (а ее болезнь была в критической фазе уже в 1877 году) он начал знакомить старших сыновей с их единокровными братом и сестрами – к негодованию блюстительниц морали вроде той же А. А. Толстой[298 - Сафронова Ю. Екатерина Юрьевская. С. 239–257.]. А возвращаясь к эротически маркированной сцене скачек в АК, где Каренин выслушивает сомнительную шутку «высокого генерала», надо отметить, что именно здесь чуть ли не единственный раз в повествовании читатель, так сказать, находится в присутствии императора. В самой ранней редакции сцены тот даже наделяется толикой действия, соотносящей его с главной героиней: «Не одна Татьяна Сергеевна [Ставрович, будущая Анна. – М. Д.] зажмурилась при виде скакунов, подходивших к препятствиям. Государь зажмуривался всякий раз, как офицер подходил к препятствиям»[299 - ПЗР. С. 735.]. До печати дошел вариант, где взгляд нарратора не направлен на императора прямо, но тот все-таки в числе зрителей скачек: «К концу скачек все были в волнении, которое еще более увеличилось тем, что государь был недоволен» (201/2:28). Цензурующий характер авторской правки налицо и здесь: не всякий даже нейтральный глагол годился для описания мимики государя.

5. «Все смешалось в царской семье»

Почти одновременно с тем, как разразился скандал вокруг внебрачной связи брата царя, начавшаяся за полтора года перед тем бесславная эпопея царского племянника вышла на новый уровень. Осенью 1875 года (на то же время пришелся перерыв между первым и вторым «сезонами» АК) бывшая любовница великого князя Николая Константиновича Х. Блэкфорд, высланная из России и находившаяся во Франции, опубликовала на французском, под своим богемным псевдонимом Фанни Лир, воспоминания о недавнем прошлом – «Роман американки в России»[300 - [Blackford-Phoenix H.]. Le roman d’une Amеricaine en Russie.]. Это необычный образчик женской мемуаристики викторианского века. Эпатаж автобиографического рассказа дамы полусвета, не только не скрывающей своей сексуальной свободы, но и гордящейся (относительно) независимым социальным положением, амальгамирован с назидательностью травелога о России в духе маркиза де Кюстина: страстная любовь преподносится органическим антиподом русской деспотии. Хотя и посвященная прежде всего личным отношениям писательницы с великим князем «N.» (недомолвка сугубо условная), ее аресту и высылке из России, книга затрагивала чувствительный политический нерв: в напечатанных в отдельной главе письмах Николы из Хивинского похода 1873 года[301 - Ibid. P. 175–213.], подлинники или копии которых Блэкфорд сумела вывезти вместе с другими приватными бумагами, содержались резкие суждения по ряду важных предметов; сама автор, даже и соблюдая почтительность в прямых отзывах об Александре II, не лишила себя удовольствия откровенно намекнуть на царскую любовницу княжну Долгорукову и ее якобы безмерное влияние на правительственные дела[302 - [Blackford-Phoenix H.]. Le roman d’une Amеricaine en Russie. P. 165. Долгорукова возникает здесь как «некая дама», подчинившая своим чарам «очень высокую особу», «сколь своенравная, столь и общеизвестная (diaphane), которая назначает, смещает и тасует министров, как маленькая девочка наряжает, раздевает и переодевает своих кукол».]. Еще за несколько месяцев до выхода книги из печати российский посол в Париже информировал императора о наиболее неприятных для августейшей фамилии моментах в содержании «Романа американки»[303 - Об этом донесении сообщается в письме министра двора А. В. Адлерберга императрице Марии Александровне от 14 мая 1875 года: ГАРФ. Ф. 728. Оп. 1. Д. 3251. Л. 30–31.], умолчав, конечно же, о шпильке по адресу самого Александра, чей адюльтер был табуированной темой даже в самых конфиденциальных докладах такого рода.

Став скандальным бестселлером во Франции – что повело к выдворению дерзкой куртизанки и оттуда, – книга в считаные недели нашла своих российских читателей. Высокопоставленный бюрократ славянофильских взглядов князь Д. А. Оболенский прочитал книжку в Париже сразу по ее выходе в свет:

[К]нижка, продававшаяся первый раз за 5 франков, стоила уже через три дня 100 франков. Французское правительство в угоду нашему запретило книгу и выслало американку из Франции. Все парижские газеты отзывались более или менее с негодованием об этом издании, и так как дружба и приязнь к России теперь вообще ? l’ordre du jour [на повестке дня. – фр.] во Франции, то скандал, произведенный этой книгой, продолжался недолго. К тому же можно было ожидать, что наглая американка пойдет гораздо далее в своих некрасивых повествованиях <…>

Нельзя не пожалеть о бедном молодом человеке, которого жизнь не только исковеркала окончательно, но еще дает повод оглашать весь позор распущенности нашей царской фамилии. <…> При тех условиях, при которых растут, воспитываются и живут наши великие князья, не может быть иначе[304 - Оболенский Д. А. Записки. С. 378 (запись от 4 декабря 1875 г.).].

«Наглая американка», не пошедшая-таки «далее», делала подобные же обобщения насчет воспитания и образования детей в российской императорской фамилии. Она пыталась со своей точки зрения объяснить, как и почему в ее принце (а одно уже посвящение ему в начале книги написано с нежностью) уживалось два человека – он «был беспокойным, раздражительным, грубым и надменным; и в то же время очень восприимчивым, очень во всё вникающим, добрым, любящим и заботливым в отношении ко всему, что близко трогало его, начиная мною и кончая последней его собакой»[305 - [Blackford-Phoenix H.]. Le roman d’une Amеricaine en Russie. P. 86–88.].

Однако внимание не только Оболенского, но и прочих читателей-мужчин, несмотря на различие между ними в мотивации любопытства, останавливалось преимущественно на другом. Отец виновника скандала великий князь Константин Николаевич по прочтении нескольких глав записал в своем дневнике, что «ясно увидел <…> всю систему наглой лжи, которой держался Никола постоянно со мною»[306 - Цит. по: Милютин Д. А. Дневник. 1873–1875. С. 290 (коммент. публ.).]. Некто G., соотечественник и, несомненно, поклонник Блэкфорд, служивший в дипломатической миссии Соединенных Штатов в Петербурге, в наполненном изящными сальностями письме ей утверждал, что мужская половина бомонда находится в ужасе от мысли, «какими могли бы быть твои разоблачения» в «твоей ныне знаменитой книге», и советовал «расширить ту часть книги, где речь идет об отношениях между „обществом“ и демимондом (between „society“ and the demi-monde), и прослоить ее анекдотами о твоем и твоих подруг опыте встреч с петербургскими гуляками»[307 - ГАРФ. Ф. 109. Оп. 3а. Д. 2620. Л. 150–151 (копия перлюстрированного Третьим отделением письма от «G.» из Петербурга – «Mrs. Hattie Blackford» в Лондон, от 5 ноября 1875 г.; подлинник, как явствует из пометы перлюстратора, был написан на почтовой бумаге американской дипломатической миссии).]. В те же дни один из таких гуляк, Боби Шувалов, возвращая другому, своему патрону великому князю Владимиру, экземпляр «Романа американки», отозвался, что прочитал его «не без раздражения», добавляя: «Fanny Lear, быть может, хорошая девка, но весьма плохая писательница»[308 - ГАРФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 730. Л. 20 (записка Шувалова вел. кн. Владимиру от 16 ноября 1875 г.).]. Раздражение могло вызываться именно тем, что текст насмешливо давал понять: у автора есть материал для по меньшей мере дилогии. Неудивительно, что вскоре c ведома императора посольство в Лондоне, найдя благонадежного частного посредника, вступило c Блэкфорд в переговоры о готовившемся ею к публикации сиквеле «Романа американки» и, как кажется, за круглую сумму выкупило у нее манускрипт (в нем, среди прочего, Долгорукова выводилась почти открыто под прозвищем Princesse Diaphane – княжна Всем-Известная) и подборку частных писем, огласка которых в придачу к уже напечатанным письмам Николая могла бы компрометировать разных лиц. Кроме того, Блэкфорд дала (и сдержала) обещание не публиковать что бы то ни было еще на эту тему[309 - Подробности см.: McDonald E., McDonald D. Fanny Lear. P. 267–268, 294–297. Рукопись, озаглавленная «? travers l’Europe» («По всей Европе»), сохранилась в личном архивном фонде Александра III: ГАРФ. Ф. 677. Оп. 1. Д. 125.].

Трудно установить, когда именно весть о пикантной книжной новинке достигла Ясной Поляны[310 - Экземпляр «Романа американки», который явно был читан, имелся в библиотеке Ясной Поляны, но ни читательских помет рукой Толстого, ни указаний на время приобретения он в себе не заключает. См.: Библиотека Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне. Т. 3: Книги на иностранных языках. Ч. 1. Тула: ИД «Ясная Поляна», 1999. С. 151.], но то, что Толстой узнал о ней или даже ознакомился с содержанием книжки еще до завершения своего шедевра, не вызывает сомнения. «Улика» отыскивается в генезисе самой АК. В датируемой началом 1877 года исходной редакции уже упомянутых сцен Части 7 со Стивой Облонским, приехавшим в Петербург для получения синекуры, возникает эпизодический персонаж – старый бонвиван князь Лиров, «в парике, с вставленными зубами и в корсете», который разом молодеет на десять лет, стоит ему только оказаться в Европе: «Поверишь ли, я провел лето в Бадене, ну право я чувствовал себя моложе, dans la force de l’?ge. Увижу женщину молоденькую, мне весело. Пообедаешь, выпьешь слегка – сила, бодрость. Fanni у меня была»[311 - Р102: 35.]. Фамилия князя и имя его гостьи слагаются в ироническое цитирование псевдонима, под которым изгнанная из России американка издала панегирик раскрепощающим нравам демимонда, столь ценимым и Лировым, и Стивой[312 - В этой редакции глав о Стиве в Петербурге тема демимонда представлена и в детали, не вошедшей в ОТ: он обедает с приятелем Бартнянским в апартаментах («роскошно распущенном помещении») содержанки последнего – актрисы «Mlle Mila» (Р102: 34).]. Последовавшая правка устранила из текста АК говорящую ономастическую комбинацию[313 - В копии автографа была в ходе правки удалена фраза о «Fanni», а в следующей копии (с которой после новой правки делался уже набор для журнального выпуска от апреля 1877 года) имя князя было заменено на «Петр Облонский» (Р103: 10; Р104: 60), как и читается в ОТ (611/7:20).], но в написанных и опубликованных еще за год до того «великосветских» главах Части 3 слышится менее артикулированная, но более развернутая интертекстуальная перекличка с самой Фанни Лир.

Этих глав, как бы замедляющих ход времени для петербургских героев после драматических событий на скачках и в ряде сцен специально наводящих фокус на повседневность бомонда (3:14–23), не имелось – даже в самой эскизной форме – в апреле 1875 года, когда закончился первый «сезон» публикации романа в «Русском вестнике». Создавались они совершенно наново в конце 1875 года с прицелом на скорейшее напечатание (что и осуществилось в январе 1876 года), и именно в них могли непосредственно сказаться впечатления автора от свежих новостей из Петербурга[314 - Анализ этого см. в гл. 3 наст. изд.]. Здесь-то и появляется фигура великого князя из младшего поколения Романовых. Эта реминисценция не ускользнула от внимания комментаторов[315 - Бабаев Э. Г. Комментарии // Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. Т. 8. М.: Худож. лит., 1981. С. 489.], но включенность эпизода в исторический контекст глубже и многозвеннее, чем может показаться на первый взгляд.

В ОТ Анна на следующий день после скачек и признания мужу встречается у княгини Бетси Тверской с приехавшими на партию крокета Сафо Штольц и Лизой Меркаловой – эксцентричными дамами, двумя «главными представительницами» прежде совершенно чуждого Анне «избранного нового петербургского кружка». Кружок «в подражание подражанию чему-то» именовался «les sept merveilles du monde» – «семь чудес света» (279/3:17), и кто знает, не был ли среди тех, кому подражали, сам автор АК: идея счисления участниц кружка, присвоения каждой своего «нумера»[316 - В одной из ранних редакций сцены, где партию крокета устраивают нувориши Илены, производится подсчет: «У них было 3 из 7 merveilles. Каждая с своим любовником»; ср. ранжирование в чуть более поздней редакции: «Лиза Меркалова была одна и едва ли не главная из небольшого кружка крайних петербургских модниц <…>»; «„Так что это собрание почти всех семи чудес. Двух недостанет. Мы с вами будем исполнять должность, если нам сделают эту честь“» (реплика Бетси); «Дама эта была баронесса Денкопф, одно из 7 чудес» (ЧРВ. С. 285 (Р54), 298, 301 [Р58]). Отдаленный аналог находим в шутке старого князя Щербацкого, не одобряющего новообретенную пиетистскую религиозность дочери, в конце предыдущей, 2?й, части: «Ну, так она [Кити. – М. Д.] второй ангел. <…> Она называет ангелом нумер первый mademoiselle Вареньку» ([218/2:34]; чтение журнального текста: «ангел № 1» [РВ. 1875. № 4. С. 589]).] созвучна фиктивной фамилии Нумерова, под которой в уже вышедшей на тот момент порции романа упоминается великокняжеская любовница Числова. Сафо и Лиза, составляющие своего рода пару зеркальных противоположностей – порывистая, с мужским рукопожатием блондинка и томная брюнетка, – неотступно эскортируемы каждая двумя поклонниками, итого четырьмя, никто из которых, как кажется, не может похвастаться интимной близостью с предметом обожания. Сафо словно нарочно медлит вводить в гостиную второго из своих спутников, меж тем как именно его стоило бы представить в первую очередь:

Неожиданный молодой гость, которого привезла Сафо и которого она забыла, был, однако, такой важный гость, что, несмотря на его молодость, обе дамы встали, встречая его. / Это был новый поклонник Сафо. Он теперь, как и Васька, по пятам ходил за ней (285/3:18).

У этой немой фигуры, на которую до конца эпизода взор нарратора более не падает, но которая что-то да значит, был непростой путь в гостиную Бетси, и заключенная в ней аллюзия не замыкается на какой-то одной личности. Сам толстовский образ замужней светской дамы (со слов Бетси читатель знает, что «муж Лизы Меркаловой носит за ней пледы и всегда готов к услугам»; Сафо, судя по контексту, тоже не девица [282/3:17]), за чью благосклонность, невзирая на наличие мужа, соперничают два очень знатных джентльмена, мог восходить к нашумевшей в 1868 году истории Н. С. Акинфовой (Акинфиевой), травестированной тогда же, как отмечено С. А. Экштутом, в «Войне и мире»[317 - Экштут С. А. Надин, или Роман великосветской дамы глазами тайной политической полиции. М.: Согласие, 2001. С. 96–99.]. В Акинфову были влюблены министр иностранных дел князь А. М. Горчаков и старший из царских племянников, герцог Николай Лейхтенбергский (в конце концов соединившийся с нею за границей), а ее не особо чиновный муж покорно, презрев унижение, соглашался выступить фиктивным прелюбодеем, чтобы сделать возможным развод. Спустя семь лет в АК эта ситуация преломилась несколько иначе: двое самых видных из четверки поклонников, сановник Стремов и очень важный «молодой гость», ухаживают каждый за своей дамой, имея против себя соперников, которых дамы называют за глаза и в глаза «Мишкой» (также известным как князь Калужский) и «Васькой» (282/3:17; 285/3:18).

Как и шутливый великий князь, он же «высокий генерал», на скачках, «молодой гость» на великосветской партии крокета возникает в черновиках сцены, так сказать, менее инкогнито, под своим титулом. Интересен сам процесс «материализации» этого персонажа в череде версий одного и того же фрагмента текста, быстро писавшихся одна за другой в конце 1875 года. Местом игры в крокет и происходящей после нее беседы Анны и Вронского выступает сначала роскошная, в модном английском стиле, дача «нового финансового человека» барона Илена[318 - ЧРВ. С. 280 (Р54), 296 (Р55).], затем – не по-нуворишски изысканный «дворец» банкира Роландаки[319 - Там же. С. 300 (Р58); Р62: 4–8 (нижний слой).], и наконец, дом самой Бетси, шик которого подразумевается сам собой[320 - Р63: 1–2 об.].

«Илен» и «Роландаки» – подчеркнуто «инородческие» фамилии, псевдоеврейская и псевдогреческая. Носитель первой из них, пожалованный к тому же наименее престижным из дворянских титулов – как считалось, предметом гордости парвеню именно такого рода, – изображается с особой неприязнью, которую нарратор разделяет с персонажами[321 - Хотя сцена с Иленом – единственное, насколько мне известно, место в рукописных редакциях, где преуспевающий коммерсант еврейского (как дает понять текст) происхождения оказывается действующим лицом, в генезисе текста это не первый и не последний случай использования топоса разбогатевшего еврея. В ранее написанном черновике первой в романе салонной сцены в Петербурге одна из дам пренебрежительно произносит: «Они, как их зовут, – эти, знаете, богачи банкиры Шпигельцы <…>» (ЧРВ. С. 21 [Р4]). В ОТ фамилия тех же богачей дается как «Шюцбург» (133/2:6). Эти вариации могли отсылать и к принятому в высшем обществе чрезвычайно влиятельному финансисту с немецко-еврейскими корнями барону А. Л. Штиглицу, и к выходцам из черты оседлости, банкирам, предпринимателям и филантропам, пользовавшимся покровительством правящего дома, баронам Гинцбургам. С конкретными историческими лицами соотносятся и фамилии дельцов, прямо названных в тексте евреями, – Болгаринов, Поморский, Мордвинский, – от которых в предпоследней части романа Стива Облонский, домогающийся прибыльной синекуры, отчаянно надеется получить содействие, так что даже навлекает на себя упрек другого прожигателя жизни: «Только что тебе за охота в эти железнодорожные дела с жидами?.. Как хочешь, все-таки гадость!» (603–605/7:17; 610/7:20 [цитата]).]. Несмотря на богатство, гостеприимство и безупречную светскость манер, барон Илен настолько чужд бомонду, что стоило бы «ему спустить роскошь своей обстановки, пригласить к обеду своих друзей и родных, высказать свои вкусы и убеждения <…> и он бы потонул, и никто бы не спросил, где он и его жена». Беседе с прекрасно говорящим на нескольких языках, внешне привлекательным Иленом Анна предпочитает болтовню с «известным негодяем», физически и нравственно истаскавшимся жуиром, умным брюзгой князем Корнаковым, который «был ей, как старая перчатка на руке, приятен и ловок», тогда как Илен, «свежий, красивый мужчина», был «ей противен». Именно Корнаков вышучивает к удовольствию Анны хозяина и хозяйку, говоря, что «ноги у него так прямы и крепки оттого, что сделаны из английских стальных рельсов и что туалет ее напоминает букет разноцветных акций <…>»[322 - ЧРВ. С. 280, 281–282 (Р54), 296 (Р55).]. Толстовское этически мотивированное отношение к утонченным нуворишам как одному из вопиющих воплощений фальши (в противоядие от которой годится и желчный бездельник, лишь бы его желчность была естественна и не обусловлена личной выгодой) сплетается здесь с по-своему сочувственной репрезентацией аристократической кастовости, которая еще оставалась отчасти присуща тогдашнему Толстому.

В черновиках, где Илены заменены четой Роландаки, на переднем плане не хозяева, а гости. Здесь-то, у Роландаки, и появляется в этой цепочке вариантов великий князь, называемый существительным из соответствующей формы титулования – «высочество» (но не «его высочество»: без притяжательного местоимения такое словоупотребление звучит скорее иронично, чем почтительно). Первое же упоминание связывает этого гостя с темой либертинства: Лиза Меркалова (больше похожая здесь на Сафо Штольц в ОТ) осчастливливает хозяев, нуждающихся в узаконении своего положения в высшем свете, тем, что зазывает к ним на крокет еще четырех дам из «семи чудес», и не только их: «Надо видеть, как она третирует их [хозяев. – М. Д.]. Но она за собой привела высочество, и потому ей все позволено»[323 - Там же. C. 298 (Р58).]. Иными словами, для этого дома визит великого князя – символический капитал, сопоставимый не меньше чем с солидным паем в акционерной компании. Персонаж чуть глубже вовлечен в действие, чем в ОТ: «высочество» приглашает Анну быть его партнершей в крокетной игре, и потом мы видим его еще раз участвующим в веселом обеденном разговоре[324 - Там же. С. 302, 303–304 (Р62).].

Семантика «высочества» приглушенно, но явственно сквозит в не дошедшей до печати подробной характеристике того эксцентрично-либертинского поведенческого кода («Это новый, совсем новый тон»), который в ОТ устами Бетси Тверской лаконично схвачен калькой с французского: «Они забросили чепцы за мельницы. Но есть манера и манера, как их забросить» (281, 282/3:17)[325 - Исторический анализ эксцентрики, попирающей светские приличия, на примере любовной связи Александра II и Е. Долгоруковой см.: Сафронова Ю. Екатерина Юрьевская. С. 134–146.]. Как и во многих других случаях эволюции текста, ранняя редакция, небезупречная, возможно, в художественном отношении из?за пространных комментариев и эксплицитных суждений нарратора, оказывается особенно интересной как опыт толстовской антропологической аналитики. Анализ этот был к тому же посвящен предмету, который живо занимал автора, – неписаным законам светских отношений, угадываемой, но не всегда артикулируемой власти сложных норм приличия, эмоциональной «алхимии» светской естественности:

Княгиня Тверская сама не принадлежала к кружку 7 чудес. <…> [О]на не имела той распущенной, отчасти грубой, отчасти утонченной нечистой женской возбудительности, которая составляла общую черту 7-ми чудес. Княгиня Тверская была настолько умна, что она и не пыталась подражать этим дамам, усвоившим себе вполне тон, родственный им по природе, – тон распутных женщин. <…> Маневр этих дам состоял в следующем: положение этих дам было так высоко и прочно,

что они смело могли, удерживая своих поклонников, усвоить самый приятный и естественный для них тон распутных женщин. Это не могло их уронить. Напротив, это достигало главной цели – совершенного резкого отличия от всех других женщин, которые не могли подражать им в этом. Это была такая мода, которую нельзя было купить у модистки и в которой они оставались единственными и становились на некоторый общественный пьедестал. И так как поклонники требовали именно распутной привлекательности и женщины и имели ее, то они и держали своих поклонников и вместе с тем пользовались самой для себя приятной, отличающей их от всех других женщин, но не роняющею их распущенной жизнью. Почти все эти дамы курили, пили вино, для того чтобы оно возбуждало их, и позволяли <…> обнимать себя и многое другое. Бетси в глубине души завидовала им, но была настолько умна, что, случайно избрав себе недостаточно важного поклонника и зная свою непривлекательную натуру, и не пыталась подражать им; но, чтобы не выказать своей зависти, никогда и не осуждала этих дам, составивших в том великосветском кругу, в котором жила Бетси, отдельную и высшую по тону секцию[326 - ЧРВ. C. 298–299 (Р58).].

Вычеркнутый уже в автографе, по ходу писания, оборот «но высоко и прочно не по мужу, а по тому признанному ухаживателю», в сущности, заключает в себе соль всей зарисовки: трансгрессия «семи чудес» представлена эпифеноменом того культа сексуальности, который поддерживался в тех или иных кружках столичной аристократии не в последнюю очередь благодаря прямой причастности к нему августейших лиц, живых воплощений власти и владения. Мужская бравада «сверхпотреблением» сексуальных удовольствий зеркально отражалась в женском состязании за того же свойства власть – за обладание высоким любовником-покровителем. С процитированным выше очерком искусства «забросить чепец за мельницу» сближается ряд свидетельств о фактуальной реальности бомонда середины 1870?х годов. Так, за одно из «семи чудес», как их живописует Толстой, легко сошла бы известная Зинаида Скобелева, сестра будущего героя Плевны и Шипки М. Д. Скобелева, которая, по отзыву С. Д. Шереметева, при первых же своих выездах в свет «поражала особенностями своего туалета, несвойственного девице», и «с наружностью и приемами французской горизонталки [популярный во второй половине XIX века скабрезный галлицизм в длинном ряду синонимов. – М. Д.] <…> соединяла чары своего прекрасного и обработанного голоса». «Тот go?t [вкус, тон. – фр.], которого она была представительницею, водворился лишь в 70?х годах», – замечает мемуарист[327 - Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 102–103.]. Аналогию с тем, что Бетси Тверская называет «новым, совсем новым тоном», дополняет сообщение другого хроникера светской жизни той эпохи, А. А. Киреева: Скобелева не боялась соперничать с Блэкфорд за благосклонность великого князя Николая Константиновича и даже осаждала его недвусмысленными посланиями[328 - ОР РГБ. Ф. 126. К. 6. Л. 112 об.–113 (запись в дневнике А. А. Киреева от декабря 1875 г.).]. Если это так, то тут трудно не заподозрить рано начатую, целенаправленную охоту за «принцем крови»: спустя несколько лет обворожительная Зинаида вышла замуж за овдовевшего к тому времени Евгения Лейхтенбергского, а позднее была близка с великим князем Алексеем Александровичем, который после запрета жениться на Жуковской вел разгульную холостую жизнь.

Что же побудило Толстого существенно сократить колоритную, творившуюся со вкусом, стоившую – судя по числу сменявших одна другую редакций – немалых усилий главу со сценами в доме нувориша (где, в числе других, имеется и яркий эпизод с подтекстом, словно пришедший из снятого спустя век с лишним фильма: Вронский берет из рук Анны молоток и, отвечая глазами на ее улыбку, показывает нужный размах для удара по шару[329 - ЧРВ. С. 283–284 (Р54). В ОТ описанию игры на «крокетграунде» находится место в одной из последующих частей романа, а именно в главах об Анне и Вронском в Воздвиженском (533/6:22), но здесь это игра в теннис.])? Ведь перенос действия в дом аристократки Бетси сузил набор подлежащих описанию взаимосвязей и взаимозависимостей в светской иерархии[330 - Вот одна из характерных ремарок такого рода из отвергнутых версий: «Дом Илена посещался особенно охотно потому, что Илены знали, что они никому не нужны сами по себе, а нужны их обеды, стены; но что и этого мало: нужно потворствовать вкусам, и они делали это» (ЧРВ. С. 285 [Р54]).]. По мнению В. А. Жданова, «в этих вариантах действие около буржуазии отражало в первую очередь жизнь нескольких социальных кругов, а в процессе углубления проблемы Анны необходимо было <…> заострить внимание на моральном разложении высшего света в его собственном кругу <…>»[331 - Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной». С. 103.]. Это суждение звучало бы убедительнее, если бы Толстой был марксистом, прилагающим формационную теорию к художественному вымыслу. (Да и характер изображения высшего общества и здесь, и в других местах книги отнюдь не исчерпывается обличением «разложения»: к примеру, автору явно нравится чередовать в партии «развратной» Бетси затертые французские кальки с воистину проницательными, изящно выраженными мыслями[332 - См., напр., ее фразу в беседе с Анной, схватывающую нечто важное в психологии последней: «Видите ли, на одну и ту же вещь можно смотреть трагически и сделать из нее мученье, и смотреть просто и даже весело» (284/3:17). Ср. характеристику Анны современным толстоведом как сравнительно благополучной героини романа, жаждущей стать протагонисткой романа трагического (и становящейся таковою): Morson G. S. «Anna Karenina» in Our Time: Seeing More Wisely. New Haven & London: Yale UP, 2007. P. 118–139.]; в некотором смысле АК была игрой Толстого в ностальгию по его юношескому увлечению comme il faut.)

На мой взгляд, в переработке этого материала – последовавшей, напомню, немедленно по создании исходной его редакции в конце 1875 года – Толстой сократил одно для того, чтобы сохранить, довести до печати другое. И этим другим было, в частности, прямо или косвенно обозначаемое присутствие «высочества», члена императорской фамилии. Едва ли случайно, что упоминаний о нем нет в сценах с Иленами: здесь отторжение и нарратора, и героев от нуворишей, заявленное через ксенофобский дискурс, подразумевает вступление в область «неприличного», какой бы широкой ни была пограничная полоса, отделяющая ее от «приличного». У Роландаки, чье богатство не обнаруживает так вопиюще своего «железнодорожного» происхождения (ноги у него все-таки не «сделаны из <…> рельсов»)[333 - В ОТ стереотипная ассоциация еврея с «легким» обогащением на строительстве железных дорог просматривается в мимолетном упоминании «железнодорожного богача» по фамилии Мальтус (493/6:11).], великому князю появиться несколько менее зазорно. Приближаясь же к окончательной редакции, Толстой заменил фактически прямое наименование – «высочество» – прозрачной аллюзией[334 - См. правку в копии автографа, начинающую вуалировать «высочество»: Р62: 6 об.], и, как мне представляется, именно ее желательная прозрачность вкупе, возможно, с другими соображениями побудила пожертвовать тематикой нуворишества. Молодой великий князь в либертинской котерии был красноречивой приметой эпохи, чертой некоей среды внутри светского общества («высшая <…> секция»), в которую попадает Анна, подчиняясь своей страсти, но чтобы эта значимая для сюжета фигура промелькнула хотя бы силуэтом, надо было скорректировать изображение обстановки. Великий князь, не только ухаживающий за салонной соблазнительницей, но и одалживающий посещениями железнодорожного богача, оказался, вероятно, перебором даже для толстовского внутреннего цензора[335 - За восемь лет перед тем Тургенев по требованию М. Н. Каткова вносил похожую правку в корректурные листы главы «Дыма» о юной Ирине Осининой, в результате чего исчезло прямое упоминание императора, замечающего на балу прелестную дебютантку, а оборот «высокая особа», подразумевавший лицо царской крови, был заменен менее определенным (см.: Покусаев Е. И., при участии Е. И. Кийко [Вводная статья к примечаниям: И. С. Тургенев. Дым]. С. 524–525). Не исключено, что Катков заранее поделился с Толстым своим опытом устранения рискованных намеков в произведении на современную тему; во всяком случае, Толстой в работе над сценами и с «высоким генералом» на скачках, и с «важным гостем» у светской дамы включал автоцензуру еще до стадии наборной рукописи, что, возможно, и помогло сохранить в тексте смягченные, но все-таки ясные намеки.].

Терпкая аура, окружающая важного поклонника Лизы Меркаловой в черновиках и Сафо Штольц в ОТ, – аура прелюбодеяния, скандала, молодости и, конечно же, власти (заметим, что дамы встают при его входе подобно тому, как Каренин низко кланяется «высокому генералу») – сближает эти главы с «Романом американки» не только тематически и сюжетно, но даже стилистически. Так, воспоминание Фанни Лир о знакомстве с будущим любовником организуется вокруг мотива инкогнито «важного гостя». На бале-маскараде в петербургском театре высокий красавец в гвардейском кавалерийском мундире и аксельбантах с императорским вензелем занимает американку – легковерную, но уже разбирающуюся в российских воинских знаках отличия, – рассказом о том, что его отец, московский купец, пожертвовал много денег на войско в Крымскую войну и удостоился от царя благодарности – пожалования сына во флигель-адъютанты. Скромное происхождение – не помеха назначению в царскую свиту. Она сочувственно внимает, но наконец замечает, что все гости в масках и без них почему-то расступаются перед ее кавалером, этим якобы купеческим сыном, и приветствуют его уж «очень почтительно»[336 - [Blackford-Phoenix H.] Le roman d’une Amеricaine en Russie. P. 48–49. Показателен в этом отношении и мотив зловещего сна, хотя здесь надо оговориться, что в авантекст АК повторяющийся кошмарный сон Анны, который однажды видит, одновременно с нею, и Вронский (в ОТ – 302/4:2; 307/4:3), вошел задолго до конца 1875 года (см.: ПЗР. С. 739, 743–744). Если верить Блэкфорд, Николая будто бы мучил один и тот же кошмар, который он, впрочем, не успел гипнотически внушить возлюбленной – но подробно ей пересказывал. Ему в жутких деталях снилось, что его обвиняют в каком-то «чудовищном преступлении», ведут на эшафот в присутствии всей императорской фамилии («император бледен как призрак»), завязывают глаза, связывают сзади руки… На громкой команде «Огонь!» он с содроганием просыпался ([Blackford-Phoenix H.] Le roman d’une Amеricaine en Russie. P. 84–86).].

Особенно же примечателен пассаж, где парадоксально неодобрительные суждения куртизанки о нравственности русских великосветских львиц иллюстрируются весьма натуралистичным для тогдашних литературных конвенций разбором составляющих женской сексуальности. То, как Блэкфорд, бывалая искательница острых ощущений, описывает сочетание визуальных и ольфакторных стимулов желания, напоминает этюд о «нечистой женской возбудительности» в авантексте АК:

Я очень ревновала его [великого князя. – М. Д.] и не скрывала этого. Он безудержно дразнил меня на этот счет, и надо признать, что случаев ему представлялось немало не только у женщин той среды, к которой принадлежу я, но и у дам высшего общества и даже незамужних девушек наиболее знатных домов. / Эти светские дамы принимали его в глубине своих будуаров, в таком неглиже, какое они считали самым соблазнительным; они распахивали халаты, чтобы он мог видеть красивые груди из слоновой кости или скорее из мрамора (leurs beaux seins d’ivoire ou plut?t de marbre), и распаляли себя, точно жена Потифара <…> / Даже и не будучи Иосифом, он, казалось, не имел глаз[337 - Отсылка к библейской притче о жене Потифара, тщетно пытавшейся соблазнить Иосифа, раба своего мужа, дополняется здесь ироническим признанием, что вообще великий князь не отличался стойкостью Иосифа: искушение зрелищем красивого тела не всегда достигало цели лишь из?за дефекта его зрения. В словах «plut?t de marbre», вероятно, обыгрываются названия дворца родителей Николы и его собственного дворца, пожить в котором ему довелось недолго: Мраморный и Малый Мраморный.]; но вот на его обоняние это действовало сильнее, чем на зрение. Когда он возвращался домой, я издали чувствовала по запаху, откуда он явился. «Воды, быстро! – кричал он. – Мне надо смыть с себя эти благовония! Фу, – добавлял он с презрением, – эти женщины, столь чинные по наружности, при этом более продажны, чем уличные девки <…> Они смеют плохо говорить о тебе! Но ты можешь судить о них по запискам, что они мне шлют». / Я смеялась про себя, когда в театре оказывалась в ложе рядом с ними. Они отводили от меня глаза, а я тут же с пренебрежением поворачивалась к ним спиной, ибо моя взяла: я знала, что обладаю моим князем (je savais que je possеdais mon prince)… и их письмами[338 - [Blackford-Phoenix H.] Le roman d’une Amеricaine en Russie. P. 90–91. Можно предположить, что в последних строках речь идет о письмах З. Д. Скобелевой. А. А. Киреев, чье свидетельство о романтическом интересе эксцентричной девушки к великому князю приведено выше, в той же записи пересказывал дошедшее до него через фрейлину императрицы Д. Ф. Тютчеву известие, что Блэкфорд намерена напечатать письма Скобелевой Николаю (см.: ОР РГБ. Ф. 126. К. 6. Л. 112 об.–113). Сама Блэкфорд в письме 1876 года доктору Т. Эвансу, посредничавшему между нею и российскими властями, упоминала, что в числе бумаг из ее коллекции, представленных ею французской полиции для передачи российскому послу в Париже, было «несколько [писем] от мисс С… (Miss S…)» (McDonald E., McDonald D. Fanny Lear. P. 297).].

Неожиданную параллель между столь разными и неравновеликими комментаторами современных нравов, как Толстой и Блэкфорд-Лир, намечает и ряд мест в неопубликованном сиквеле «Романа американки», сравнивающем разные европейские страны с точки зрения космополитки, верной своей стигматизированной профессии. Будучи противницей той социальной мимикрии, при которой праздные светские прелюбодейки «вредят промыслу кокоток (g?tent le marchе des cocottes)» (собственно, отсюда и странноватые в ее устах моралистические сентенции о полураздетых искусительницах-аристократках в будуарах), Блэкфорд находила пример правильного разграничения сфер женского влияния на мужчин не где-нибудь, а в слывшем царством разврата Париже: «Дамы света и кокотки остаются, те и другие, при своих ролях, [так что] адюльтер, распутство (l’adult?re, le libertinage) не проникают во все классы, как это происходит в Англии или в России»[339 - ГАРФ. Ф. 677. Оп. 1. Д. 125. Л. 18.]. В свою очередь, Толстой еще в 1870 году в эпистолярном отклике – где, как отмечено Б. М. Эйхенбаумом, сказались его шопенгауэрианские умонастроения, готовившие почву для АК[340 - Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. Семидесятые годы. С. 633–635.], – утверждал в пику сторонникам женской эмансипации, что одним из оправданных и, более того, оправданно массовых родов занятий для незамужних женщин является проституция:

[М]ои доводы строятся не на том, что бы мне желательно было, а на том, что есть и всегда было. <…> То, что этот род женщин нужен, нам доказывает то, что мы выписали их из Европы; то же, для чего они необходимы, нетрудно понять <…> [Э]тот класс женщин необходим для семьи, при теперешних усложненных формах жизни[341 - Толстой–Страхов. С. 1–2 (оставшееся неотправленным письмо Толстого Страхову от 19 марта 1870 г.).].

Такой взгляд предполагал не только законность существования категории, которую он в этом письме именовал то «блядями», то «магдалинами», но и естественность ее отличия от других групп. И спустя несколько лет в АК (в авантексте существенно явственнее, чем в ОТ) смешение женских ролей между демимондом как одной из территорий внебрачного секса и высшим обществом – то, что Блэкфорд критиковала с позиции подчиненного «класса», – было встроено в ретушированную писательским воображением картину элитистской трансгрессии. Такой трансгрессии, при которой статус избранных достигается не чем иным, как сколь можно более непринужденным подражанием париям, «распутным женщинам»[342 - В отсутствие решающего свидетельства я воздерживаюсь от истолкования отмеченных параллелей между «светскими» главами Части 3 АК и «Романом американки» как бесспорного доказательства того, что Толстой уже в конце 1875 года читал хотя бы фрагменты пикантной новинки, и как прямого следствия ассимиляции прочитанного текста. В любом случае эти подобия лишний раз напоминают о том, что, как убедительно показал Дж. Брукс (Brooks J. How Tolstoevskii Pleased Readers and Rewrote a Russian Myth // Slavic Review. 2005. Vol. 64. № 3. P. 538–559), Толстой не чурался черпать из резервуара ходячих мотивов и тропов массовой литературы, в особенности любовных и приключенческих повестей. Такого замеса материалом «Роман американки» изобилует.].

Итак, подобно рубежу зимы и весны 1874 года, когда Толстой напряженно трудился над петербургскими главами Части 2, конец 1875-го – время интенсивной работы над второй половиной Части 3 и Частью 4 – был ознаменован всплеском слухов и толков о разных членах правящего дома. Помимо рассмотренных, АК, несомненно, содержит и другие места, где художественный вымысел преломлял в себе официальную и негласную династическую хронику. К примеру, возможно, что водевильную фигуру приехавшего в Россию иностранного принца, «глупой говядины» по определению Вронского, помогли вылепить эскапады двух «высочеств» Николаев. Вкусы гостя роднят его с любителями увеселений среди Романовых не меньше, чем генеалогия: «[И]з всех русских удовольствий более всего нравились принцу французские актрисы, балетная танцовщица и шампанское с белою печатью» (334/4:1). Всего двумя годами раньше состоялось сопровождавшееся разнообразными пересудами бракосочетание великой княжны Марии с британским принцем Альфредом, герцогом Эдинбургским, о котором А. А. Толстая тогда же отзывалась в письме автору АК весьма нелестно, пусть даже и не так образно, как позднее Вронский – о ценителе «русских удовольствий».

Великокняжеские скандалы оказали воздействие не только на динамику создания романа и развертывания в нем переплетенных тем власти и адюльтера, но и динамику восприятия сериализируемой книги в данном аспекте современниками, в особенности рецензентами романа. Так, прочитав первую после восьмимесячного перерыва порцию АК в январском номере «Русского вестника» за 1876 год – то есть вторую половину Части 3 с петербургскими главами об Анне и Вронском на следующий день после скачек и главами о Левине в деревне перед отъездом за границу, – известный критик А. М. Скабичевский остался разочарован. Как и ряд других рецензентов, высказывавшихся по ходу печатания АК, он не находил в порциями являющемся на свет произведении должной меры цельности и содержательности. А в январском номере Скабичевский и вовсе усмотрел намерение автора искусственно удлинить роман «до бесконечности», наполняя им выпуски «Русского вестника» «целые года». Трюизмы неглубокой критики неожиданно сменяются чем-то иным, когда рецензент переключается на ироничный совет Толстому по поводу того, как именно надо «растягивать» роман:

В дальнейшем развитии сюжета Каренины могут уехать за границу <…> там пусть они встретятся с Левиным, и Анна одержит победу и над сим стоическим агрономом, отбив у Кити последнего жениха. Вронский пусть окончательно запутается в долгах, произведет скандал и будет сослан в Ташкент, разжалованный в рядовые <…>[343 - Русская критическая литература о произведениях Л. Н. Толстого: Хронологический сборник критико-библиографических статей / Сост. В. А. Зелинский. Ч. 8. М.: Типолитография В. Рихтер, 1902. С. 230 (рецензия опубликована в «Биржевых ведомостях», № 70 от 12 марта 1876 года, под псевдонимом «Заурядный читатель»). См. также: Бабаев Э. Г. Лев Толстой и журналистика его эпохи. Изд. 2-е. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1993. С. 147.].

Совершенным прозорливцем Скабичевского не назовешь, но поэтика романа так или иначе его затронула и отдельные ходы в развитии фабулы он предсказал верно, пусть и в форме пародии. Так, если сама тема Средней Азии на момент написания этой рецензии уже зазвучала в публикуемом романе – в вышедших как раз в январе 1876 года главах с Вронским и молодым генералом Серпуховским, звездой последней кампании в Туркестане (3:20–21)[344 - РВ. 1876. № 1. С. 337–344.], то Вронский, собирающийся не куда-нибудь, а в Ташкент после попытки самоубийства, появится в печати только в концовке следующей части (4:23), в мартовском номере того же года[345 - Там же. № 3. С. 312.] (уже после публикации рецензии Скабичевского – и любопытно, оценил ли тот собственную догадливость). С точки зрения службы не столько командировка в Ташкент, сколько отказ Вронского от назначения туда ради соединения с Анной будет «скандалом», однако важнее то, что Ташкент в разговоре об АК вообще ассоциируется с потрясением, провалом, переворотом в чьей-либо судьбе. Это не был специфически толстовский троп. К примеру, в планах и набросках «Подростка», почти одновременных началу сериализации АК, Достоевский именно отъездом на трудную службу в Ташкент предполагал закрепить в сюжете перерождение значимого персонажа – «Молодого Князя», мота с пропуском в «общество гуляк высшего света», оказавшегося на грани бесчестья, а согласно одному из эскизов – и снова все тот же мотив! – даже укравшего бриллианты[346 - Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 16. С. 222–223, 241, 260. Персонаж в этих набросках – предшественник князя Сергея Сокольского в окончательном тексте.].

Сказанное о Вронском «запутается в долгах, произведет скандал» было приложимо к случившемуся в реальности с молодым великим князем Николаем Константиновичем, действительным «вором бриллиантов», который на тот момент успел связать свое имя с Туркестаном: в 1873 году он участвовал в завоевании Хивы; накануне своей катастрофы в 1874 году готовился к путешествию в тот же край в составе научной экспедиции для исследования Амударьи, сообщения о чем печатались в газетах[347 - См., напр.: Экспедиция на Аму-Дарью // Московские ведомости. 1874. № 23, 24 января. С. 3.]; а в 1875?м его письма любовнице за два года перед тем из Хивинского похода были разглашены в ее мемуарах. В начале 1876 года эта история была на слуху, и можно было предвидеть, что член правящего дома, объявленный душевнобольным, отстраненный от службы и многими своими поступками продолжавший компрометировать династию, будет рано или поздно выслан на восточную окраину империи в своем новом полуопальном качестве. Так и произошло вскоре: в 1877 году он был поселен в Оренбургском генерал-губернаторстве, а в начале 1880?х окончательно удален в Ташкент[348 - См. подробнее: Peterson M. K. Pipe Dreams: Water and Empire in Central Asia’s Aral Sea Basin. Cambridge UP, 2019. P. 46–49, 73–79, 81–85, 92, 94.]. В отличие от графа Вронского, этот великий князь имел ограниченный выбор.

6. Молодой генерал, ратующий за «партию власти людей независимых»

Тот читатель, кому хотелось бы поскорее перейти от обсуждения исторического фона к анализу генезиса романа, может без ущерба для понимания моей аргументации пропустить сейчас шестой, заключительный, параграф и без того пространной главы и вернуться к нему сколь угодно позднее. Цель этого этюда – всмотреться в еще одного эпизодического героя, представляющего в романе высшее общество, с тем чтобы шире очертить сферу, которую занимают в АК темы власти и политики. И это еще один случай попытаться вникнуть в то, как художественный вымысел, знание факта и рефлексия автора над собственным прошлым взаимодействовали в производстве толстовских аллюзий к злободневному.

Интересующий нас персонаж – появляющийся в написанных в конце 1875 года главах Части 3 приятель и ровесник Вронского князь Серпуховской. То, как он привносит в сюжетную линию Вронского мотив искушения властью, нам предстоит обсудить в своем месте далее[349 - См. с. 339–343 наст. изд.]; здесь же сосредоточимся на характере связи этой фигуры с фактуальным контекстом. Серпуховской впервые представлен читателю в несобственно-прямой речи протагониста, размышляющего о вызванных любовью осложнениях в своей жизни:

Его товарищ с детства, одного круга, одного общества и товарищ по корпусу [Пажескому. – М. Д.], Серпуховской, одного с ним выпуска, с которым он соперничал и в классе, и в гимнастике, и в шалостях, и в мечтах честолюбия, на днях вернулся из Средней Азии, получив там два чина и отличие, редко даваемое столь молодым генералам. / Как только он приехал в Петербург, заговорили о нем как о вновь поднимающейся звезде первой величины. Ровесник Вронскому и однокашник, он был генерал и ожидал назначения, которое могло иметь влияние на ход государственных дел, а Вронский был хоть и независимый, и блестящий, и любимый прелестною женщиной, но был только ротмистром, которому предоставляли быть независимым сколько ему угодно (291/3:20).

Самый ранний автограф этого фрагмента уточняет хронологию головокружительной карьеры, сообщая, что ровесник Вронского «последние 6 лет <…> вдруг пошел в гору», «теперь только вернулся из Средней Азии и был 30 лет генералом и человеком, которого называли восходящею звездой»[350 - Р62: 17.].

В ОТ в происходящем вскоре разговоре между друзьями, остающимися в частном общении на равных, но разведенными службой далеко друг от друга, Серпуховской заявляет нечто вроде политической программы, которая подразумевает не вполне обычный профиль представителя тогдашней военно-аристократической элиты. Недаром Вронский с завистью понимает, «как мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом и даром слова, так редко встречающимися в той среде, в которой он жил» (295/3:21). Молодой генерал, говорящий «с сияющим сознанием успеха», видит во Вронском – «Такие люди, как ты, нужны» – потенциального соратника в замышляемой им лояльной трону, но не растворяющейся в верноподданничестве «партии власти людей независимых». Ее должны составить богатые и знатные землевладельцы, одновременно имеющие большой служебный вес. Это новый, уже далеко не николаевский тип верного слуги престола. В ответ на вопрос Вронского, кому же именно «нужны» такие люди, как он, Серпуховской отвечает: «Обществу. России. России нужны люди, нужна партия, иначе все идет и пойдет к собакам» (294, 295/3:21). Акцент на России в этой формулировке предполагает известную дозу не просто патриотизма, но национализма в монархическом сознании и ориентацию на тех, по преимуществу молодых, членов династии, которые теснее старшего поколения идентифицировали себя с русскостью.

По ходу диалога чаемая партия определяется Серпуховским от противного как альтернатива тем сановникам, у кого «нет или не было от рождения независимости состояния, не было имени, не было той близости к солнцу, в которой мы родились», тех, кого «можно купить или деньгами, или лаской» (295/3:21)[351 - Запятая в последней из цитированных фраз восстановлена мною по тексту журнальной публикации: РВ. 1876. № 1. С. 342.]. (В уже цитированном варианте автографа Серпуховской притязает на политическое влияние без обиняков: «Мне нужна власть, и она будет. И я знаю, что в моих руках она будет лучше, чем в других», – а заодно определяет своего рода имущественный ценз принадлежности к «людям независимым»: «100 тысяч дохода»[352 - Р62: 19, 19 об. Именно такова доля Вронского в доходах с унаследованного от отца неразделенного имения, – доля, три четверти которой, 75 тыс. рублей, он уступил брату, много более него нуждающемуся в деньгах (288–289/3:19).].) Наконец, это ни в коем случае не люди, которые «проводят <…> направление», вроде некоего Бертенева, ратоборствующего «против русских коммунистов»: «[В]сегда людям интриги надо выдумать вредную, опасную партию» (295/3:21). Независимо от того, мог ли под этим интриганом, спекулирующим на страхе перед радикалами, иметься в виду, как полагает один из комментаторов, М. Н. Катков, в чьем журнале и печаталась АК[353 - Бабаев Э. Г. Лев Толстой и журналистика его эпохи. С. 130–131. Утверждая (без цитирования какого-либо источника), что Каткову не мог «понравиться разговор Вронского с Серпуховским, который стал политиком и высказывался в пользу „партии людей власти и независимых [sic! Правильно: „партия власти людей независимых“. – М. Д.]“», Бабаев не задается вопросом о том, какого именно рода «политиком» стал Серпуховской.], очевидно, что в этом случае объект неприязни Серпуховского – проправительственный деятель, чьи незнатность и отсутствие аристократического чувства достоинства заставляют возводить сервильность в идеологию[354 - Чтение «Бертенев» («партия Бертенева») в журнальном тексте и ОТ надо признать, по всей видимости, результатом ошибки переписчика, помощью которого Толстой пользовался на той стадии работы и чья личность остается неустановленной (см. об этом подробнее с. 313–314 наст. изд.). В автографе фамилия написана нечетко и убористо, в конце строки, с исправлением третьей буквы; с учетом исправления она может читаться как «Барклатов/Берклатов/Бархастов/Бархистов» (возможны и другие прочтения, но «…това» в конце – в форме родительного падежа – не вызывает сомнений). Переписчик, копируя автограф, остановился на варианте «Бертенев», причем написал его твердой рукой, без вопросительного знака или какого-либо другого указания на необходимость перепроверки автором, и Толстой при правке копии оставил этот вариант нетронутым (Р62: 19 об.; Р63: 10 об.–12 об.). В процессе писания АК было много случаев, когда автор не замечал искажений, привнесенных в оригинальный текст переписчиками. Не вдаваясь в дискуссию о том, в которых из таких случаев восстановление варианта автографа допустимо или даже необходимо, а в которых – невозможно по нормам текстологии, замечу, что прочтение «Бертенев» может легко вызывать ассоциацию с П. И. Бартеневым, московским консервативным журналистом, издателем «Русского архива», а по смежности – и с М. Н. Катковым (см. предыдущее примеч.), еще более заметной консервативной фигурой в московском обществе. Между тем вариант автографа такой ассоциации непосредственно не подсказывает. Точность воспроизведения автографа имеет здесь значение: еще в одном месте романа, где персонаж таким же образом упоминает публичного деятеля с вымышленным именем «Рагозов», читателю не представленного, но другим героям, как подразумевается, известного, само произносимое имя заключает в себе аллюзию (фраза старого князя Щербацкого: «Но кто же объявил войну туркам? Иван Иваныч Рагозов и графиня Лидия Ивановна с мадам Шталь?» [674/8:15]; см. подробнее параграф 5 гл. 4 наст. изд.).].

У фигуры Серпуховского в ее качестве аллюзии есть, как мне видится, два достоверно идентифицируемых референта в исторической реальности – ближний и отдаленный.

Первого из них выдает уже генезис фамилии персонажа. Возникающий в самом раннем наброске разговора с Вронским как князь Белевской[355 - ЧРВ. С. 313 (Р53).], он затем в новом, развернутом автографе становится Серпуховским-Машковым, причем при первом упоминании в этой рукописи автор сначала именует его просто Серпуховским и лишь чуть погодя делает фамилию двойной, добавляя в продолжение соответствующей строки на правом поле дефис и «Машков», а дальше в рукописи используя сокращения «С.[-]М.» или «Серп.[-]М.», начертанные сразу как есть[356 - Слова Петрицкого «Серпуховский-Машков приехал»: Р62: 17. В публикации отрывков из данной рукописи в двух местах ошибочно читается «Машкин» (ЧРВ. С. 306 примеч., 317).]. Затем, при доработке этих глав перед отправкой в типографию «Русского вестника», фамилия возвращается к одинарной форме. Вероятно, второй ее член, вставленный было с умыслом, Толстой в конце концов, накануне самой публикации, счел чересчур говорящим и уже в спешке изгонял его из текста[357 - Сокращение формы «Серпуховской(ий)-Машков» было произведено не вполне последовательно: в журнальном тексте персонаж, представленный читателю и уже устойчиво именуемый Серпуховским, вслед за тем дважды внезапно упоминается под двойной фамилией (РВ. 1876. № 1. С. 339, 345). Этот недосмотр был устранен в 1877 году при подготовке первого книжного издания (см.: К139: 176, 179; см. также в своде правок журнального текста: Печатные варианты // Юб. Т. 18. С. 523, 524). Замечу заодно, что в автографах Толстой держался написания «Серпуховскiй» (явно требующего ударения на предпоследний слог), однако, как кажется, не придавал этому особого значения: в наборной корректуре первого книжного издания нет сделанных его рукой исправлений окончания в варианте «Серпуховской» в журнальной публикации (хотя помогавший автору Н. Н. Страхов и предлагал такую поправку [К139: 175 об., 176]), почему он и перешел в ОТ, с ударением, надо думать, на последнем слоге. Я не берусь комментировать совпадение фамилии с персонажем «Холстомера» – разорившимся и опустившимся барином Никитой Серпуховским, ограничиваясь лишь указанием на общность для обоих Серпуховских мотивов кавалерийской службы и аристократического блеска (в «Холстомере» – былого).]. Если «Серпуховской», а прежде «Белевской» отсылают, как можно предположить, к историческим названиям последних удельных княжеств под великими князьями Московскими[358 - Эти колоритные фамилии, отсылающие к названиям реально существовавших малых княжеств (каковые названия к тому же не были затерты частым употреблением в качестве географических определений), отличаются в данном контексте от морфологически сходных типично «литературных» фамилий, таких, например, как «Минский» и «Вольская» в незавершенном пушкинском «Гости съезжались на дачу», послужившем в 1873 году катализатором начала писания АК, или как в самом романе – псевдопольская фамилия «Вронский» и даже историческая, казалось бы, «Тверская» (см. об отзвуке традиции «светской повести» в фамилии героя АК: Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. Семидесятые годы. С. 656). Хотя Тверское княжество не только существовало в свое время, но и было крупным и – до завоевания – независимым от Москвы, в приложении к несочувственно изображаемой светской космополитке Бетси княжеская фамилия «Тверская» (а в XIX веке князей с такой фамилией в действительности не было) едва ли может символизировать старорусские корни. «Тверской» в этом случае – скорее бульвар, чем княжество. В свою очередь, такие княжеские фамилии в романе, как Щербацкий и Облонский (беря последнюю как она есть, вне созвучия с Оболенским), не коррелируют с названиями исторических княжеств. (Благодарю Ольгу Минкину за сообщение мне ее интересных наблюдений над фамилиями персонажей романа.)], – тем самым оттеняя сочетание столбовой родовитости со службистским рвением, – то комбинация с «Машковым» безотказно приводит на ум аристократическую фамилию не столь старинного происхождения, но бывшую именно в ту пору на слуху: Воронцов-Дашков.

И наиболее известный и заметный тогда носитель ее, молодой гвардейский генерал граф Илларион Иванович Воронцов-Дашков, прочти он зимой 1876 года посреди своих забот на посту начальника штаба Гвардейского корпуса порцию глав АК в журнальном номере (что маловероятно, но поручиться за то, что сделать этого ему не довелось тогда или позднее, нельзя), должен был бы найти во второстепенном, но своеобразном персонаже немалое сходство с самим собой. Он родился в 1837 году подлинно в «близости к солнцу»: и отцовский, и материнский роды отличались знатностью; его мать Александра Кирилловна, урожденная Нарышкина, была прославленной – в том числе и литераторами – чаровницей бомонда тридцатых и сороковых, оставшейся после своей преждевременной смерти в памяти современников олицетворением и эксцентричного, и умного великосветского обаяния[359 - Исмаил-Заде Д. И. И. И. Воронцов-Дашков – администратор, реформатор. СПб.: Нестор-История, 2008. С. 7–8.]. Сам ее сын, женившись на внучке светлейшего князя М. С. Воронцова, соединил своим браком княжескую и графскую ветви разросшегося воронцовского клана.

Карьера графа Иллариона была стремительной даже по меркам его элитарной среды и щедрого на награды и пожалования царствования Александра II; счастливый старт ее был взят в завоевательных кампаниях на южной периферии, а в символическом измерении – на Востоке империи. В конце 1850?х, совсем юным корнетом, он попал в адъютанты к кавказскому наместнику, любимцу императора князю А. И. Барятинскому и успел застать конец войны с Шамилем. Это принесло ему чины, флигель-адъютантское звание и благосклонность царя и его старших сыновей. В 1865 году полковник Воронцов-Дашков был командирован на новый театр имперской экспансии – в Среднюю Азию, вскоре официально нареченную Туркестаном, Туркестанским генерал-губернаторством. Там он уже в качестве командира, а не адъютанта участвовал в последовавшем за захватом Ташкента конфликте c Бухарским эмиратом. Спустя всего год, в возрасте двадцати девяти лет, он получил чин генерал-майора («вернулся из Средней Азии и был 30 лет генералом»), после чего еще около года прослужил в пока не до конца завоеванном крае, закрепляя за собой репутацию не только боевого офицера, но и знатока «азиатских» земель империи, специалиста по «инородческим» делам[360 - Шилов Д. Н. Государственные деятели Российской империи. Главы высших и центральных учреждений. 1802–1917: Биобиблиографический справочник. 2?е изд. СПб.: Дмитрий Буланин, 2002. С. 155–160. См. некоторые из относящихся к завоеванию Средней Азии документов в двух архивных фондах Воронцова-Дашкова: ОР РГБ. Ф. 58/II. К. 60. Ед. хр. 17, 18; РГИА. Ф. 919. Оп. 2. Д. 184, 203, 215, 216. О войне России с Бухарой см. главу в недавнем обобщающем исследовании, где, однако, Воронцов-Дашков не фигурирует: Morrison A. The Russian Conquest of Central Asia: A Study in Imperial Expansion, 1814–1914. Cambridge: Cambridge UP, 2021. P. 255–306.].

Новый виток его служебного взлета пришелся как раз на годы создания АК. В 1874 году, когда восстанавливается Гвардейский корпус (в течение предшествовавших десяти лет гвардия не составляла отдельного соединения такого уровня) и во главе его ставится наследник престола цесаревич Александр Александрович, Воронцов-Дашков назначается начальником штаба корпуса. Таким образом, его продвижение в высший генералитет происходило бок о бок с передачей непосредственного командования гвардейскими войсками молодому поколению династии – передачей, которая осложнялась все углублявшейся рознью между наследником и его не впервые упоминаемым на этих страницах дядей, великим князем Николаем Николаевичем, оставшимся на высшем посту главнокомандующего войсками гвардии и Петербургского военного округа[361 - Шилов Д. Н., Кузьмин Ю. А. Члены Государственного совета Российской империи. С. 555.]. В 1875 году, еще до производства в следующий, генерал-лейтенантский, чин, Воронцов-Дашков был пожалован Александром II в генерал-адъютанты – знак личной милости монарха, о котором, как и о назначении корпусным начальником штаба, тогда, несомненно, было много и восхищенных, и завистливых толков. Как тут не вспомнить полученное Серпуховским «отличие, редко даваемое столь молодым генералам».

С этим моментом карьеры Воронцова-Дашкова, оказавшегося причастным к трениям внутри самой династии, соотносится яркая деталь из самого раннего наброска главы АК с молодым «туркестанским» генералом, зовущимся здесь Белевским. Едва успев вернуться из Средней Азии, «блестящий» Белевской молодецки проявил себя на красносельских маневрах – он пренебрег маркировкой возделанного участка земли как неприступной местности и, дерзко «пустив свою кавалерию по картофелю», «обошел отряд Князя» (в котором находился и Вронский со своим эскадроном); сослуживцы горячо дебатируют «справедливость или несправедливость» этой тактики[362 - ЧРВ. С. 313 (Р53).]. Был или нет огородный рейд еще одним из анекдотов, услышанных Толстым от шурина Александра Берса[363 - Примечательно, что в ноябре 1875 года, то есть совсем незадолго до того, как Толстой ввел в повествование Серпуховского, Берс с молодой женой, урожденной княжной Эристовой, гостил в Ясной Поляне, и, хотя его тогдашним местом службы было Закавказье (откуда и была родом его жена), разговоры «за круглым столом в зале» велись, в числе других главных предметов, «о Петербурге» (см. письмо С. А. Толстой Т. А. Кузминской от 25 ноября 1875 г.: ОР ГМТ. Ф. 47. № 37872. Л. 101 [машинописная копия]).] или какого-то другого знатока гвардейских будней, сказать трудно. Вообще же сама ситуация сшибки самолюбий военачальников на маневрах живее всего иллюстрировалась тогда для осведомленных современников не чем иным, как раздором между братьями императора в ходе парадных учений в августе 1874 года, буквально накануне учреждения Гвардейского корпуса. («Обойденный» Белевским князь, не названный по имени, – не великий ли князь?) Сам Воронцов-Дашков несколько лет спустя вспоминал о «знаменитом погроме» у села Русско-Высоцкое: «[П]ротивником [великого князя Николая Николаевича. – М. Д.] был приехавший на несколько времени из Тифлиса Великий Князь Михаил Николаевич [преемник Барятинского на посту наместника Кавказского. – М. Д.]. Поражение сего последнего было полное, и ненавидят друг друга с тех пор два Царские брата»[364 - ОР РГБ. Ф. 58/II. К. 129. Ед. хр. 7. Л. 3 (незавершенный отрывок записок И. И. Воронцова-Дашкова о Русско-турецкой войне 1877 г.). Об этом эпизоде см. также: Милютин Д. А. Дневник. 1873–1875. C. 132 (запись от 8 августа 1874 г.).]. О собственной роли в памятных маневрах мемуарист умалчивает, но бывший в числе светских гостей очевидец ристания сенатор А. А. Половцов, его приятель, не упустил отметить в дневнике, что Воронцов-Дашков, тогда еще бригадный командир в Гвардейской кавалерийской дивизии, оказался более чем на виду – в решающий день ему посчастливилось, замещая уехавшего по семейному делу молодого великого князя Владимира Александровича, командовать авангардом победившей стороны[365 - ГАРФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 9. Л. 49 (запись от 30 июля 1874 г.).]. Та удача и стала провозвестницей его назначения начальником штаба всей гвардии.

Фигурой Белевского/Серпуховского-Машкова/Серпуховского схвачены и обыграны не только положение и карьера Воронцова-Дашкова, но и его политические симпатии. Еще в свой туркестанский период граф Илларион сошелся с наследником престола цесаревичем Александром[366 - См., напр., письмо Воронцова-Дашкова цесаревичу от 28 июля 1866 г. из Ходжента, незадолго перед тем отторгнутого от Кокандского ханства: ГАРФ. Ф. 677. Оп. 1. Д. 741. Л. 1–3 об.] и вскоре – задолго до того, как стал его правой рукой в Гвардейском корпусе, – выдвинулся на роль одного из ближайших к Александру людей, единомышленника, советника и в каком-то смысле друга. С конца 1860?х годов в неформальном кружке цесаревича сгущались критические умонастроения в отношении преобразований его отца, предвосхищавшие политическую программу будущего Александра III[367 - Уортман Р. Сценарии власти. Т. 2. С. 247–261.]. Воронцов-Дашков, чей кругозор не замыкался генеральскими обязанностями, способствовал – наряду с такими советниками цесаревича, как К. П. Победоносцев и князь В. П. Мещерский – ферментации представления этой группы о том, что реформы подорвали основу благосостояния и цельность самосознания дворян-землевладельцев и что в управлении империей защита истинно «русских» интересов отодвинута на задний план.