banner banner banner
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»

скачать книгу бесплатно

Пока п…у я чту п…ой,
А не пустою табакеркой
И у.. многострадальный мой
Торчит порою под венгеркой;
Пока он Х.., прошу понять,
А не дебелая кикишка —
Я буду е.., е…. м…!
Я буду е.., ядрена шишка!
Когда же он (как верно вы
Заметили в своем посланьи)
Свернется лыком и, увы!
Не будет думать о вставаньи;
П…. мне будет: некий икс;
И мне придется в горе оном
Тебя, о Верцингеторикс!
Считать единственным тевтоном.
Я брошу женщин и вдвоем
Уж не засяду под беседкой:
Где нужно действовать х…,
Нельзя отделаться м…..![199 - РГИА. Ф. 1092. Оп. 1. Д. 274. Л. 66 об. Пропуски букв в подлиннике; некоторые особенности орфографии и пунктуации сохранены. Стихотворение не датировано. В толстой тетради для разнообразных записей, служившей Шувалову много лет, оно помещено среди других опытов, четко датируемых концом 1871 года. Ссылка на полученное от «друзей» «послание» и вплетенная тема франко-германского соперничества дают основание для его датировки этим же периодом: в те месяцы Шувалов в качестве компаньона и конфидента сопровождал младшего брата своего патрона – великого князя Алексея Александровича в атлантическом плавании, в которое тот был отправлен отцом, Александром II, для пресечения любовной связи между ним и фрейлиной А. В. Жуковской (дочерью поэта). Шутка с упоминанием Верцингеторига как «тевтона» остается мне не вполне понятной, но несомненно то, что в ней отзывается политическая злоба дня – поражение Франции в войне с Пруссией (мотив импотенции) и начатая Наполеоном III еще в 1860?х культивация памяти о кельтском вожде, противнике Юлия Цезаря в Галльской войне.]

В переписке этого жреца фаллического культа с другим молодым приближенным великого князя, графом Алексеем Перовским (непутевым отпрыском придворной семьи, с которой очень дружила А. А. Толстая), отыскивается пассаж, который был бы более чем на своем месте и в воображаемом письме Вронского приятелю-квартиранту. Участвовавший в 1873 году в Хивинском походе, не в последнюю очередь с тем чтобы оставаться подальше от столицы, покуда не была ясна степень тяжести его венерического заболевания, – воистину Средняя Азия была тогда убежищем от разных бед и невзгод, – Шувалов с бивуака у Аральского моря приветствовал переезд Перовского из Петербурга в Царское Село:

Очень обрадовался, что ты наконец решил воспользоваться царскосельскою квартирою [автора письма. – М. Д.]. Убедительно прошу тебя продолжать в ней жить или по крайней мере сделать из нее ябальное пристанище. Прошу тебя об этом убедительнейше. Тебе будет весьма удобно возить туда девок из Павловска. <…> Квартира, подобно пенковой трубке, хороша только тогда, когда постоянно обкуривается[200 - РГИА. Ф. 1092. Оп. 1. Д. 287. Л. 4 (письмо от 14 апреля 1873 г.).].

Перовский отвечал, привычно смешивая кутежные и придворно-служебные новости, – личина лихого распутника и была, собственно, долгом службы при либертинствующем великом князе:

Я продолжаю вести себя очень нехорошо, предаюсь хотя умеренному, но постоянному пьянству, довольно часто расточаю семя и вообще не скучаю. Владимир Александрович третьего дня вернулся из Вены, где был с Государем на выставке, и мы теперь почти каждый вечер ужинаем в Павловске у татар[201 - РГАДА. Ф. 1288. Оп. 1. Д. 1337. Л. 17 об. (письмо от 4 июня 1873 г.). «У татар» – вошедшее именно в 1870?х в разговорную речь обозначение нескольких модных ресторанов, где официантами служили татары. Ср. в АК: татарин, обслуживающий Облонского и Левина в «Англии» (40–42/1:10); Облонский, который после сеанса «ясновидения» у графини Лидии Ивановны «отдышался немножко свойственным ему воздухом» «у татар за шампанским» (618/7:22). В черновиках создававшегося в 1874–1875 годах «Подростка» Достоевский заменял «у Дюссо» (по имени ресторатора) на «у татар»: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 17. «Подросток»: Рукописные редакции; Наброски 1874–1879. Л., 1976. С. 116, 218.].

В субкультуре, объединявшей этих двух гедонистов, демонстративно неограниченное потребление таких удовольствий, как алкоголь, секс и азартные игры[202 - См. о такого рода манифестациях маскулинности как атрибуте власти в Европе раннего Нового времени и их заимствовании в петровской России: Kivelson V., Suny R. G. Russia’s Empires. New York: Oxford University Press, 2017. P. 96–97.], определяло принадлежность к «своим»[203 - См. цитату 1 на с. 124, объясняющую, почему в ОТ Вронский «холодно» здоровается с другим своим сослуживцем – Камеровским.]. Разумеется, пьянство, распутство и картежничество были и раньше способами времяпровождения среди молодых офицеров. Но эпоха 1860–1870?х, помимо расширения рынка сексуальных услуг вследствие большей социальной и пространственной мобильности лиц непривилегированных сословий, привнесла в традиционный гвардейский кутеж важное новшество. Молодые представители правящей династии все чаще оказывались, по выражению Перовского из цитированного письма, «сокутильниками»[204 - РГАДА. Ф. 1288. Оп. 1. Д. 1337. Л. 17.] своих подданных, будь то аристократического или менее высокого происхождения. Тем самым специфические, свойственные воинской корпорации формы маскулинной трансгрессии теснее ассоциировались с монархической властью (хотя, конечно, не так прямо и совсем не с тем прицелом на возвеличение собственно самодержавия, как за полтора с лишним столетия перед тем во «всешутейшем соборе» Петра I[205 - Зицер Э. Царство Преображения: Священная пародия и царская харизма при дворе Петра Великого. М.: Новое литературное обозрение, 2008.]). В этих условиях совместное пользование холостым жильем богатого, да еще придворного гвардейца, с превращением его в либертинское «пристанище», становилось обрядом товарищества, круговой порукой в нарушении благопристойности и чинности «внешнего» социума.

Итак, Удашев возвращается домой, в подобную шуваловской квартиру. Светские, полковые и прочие новости и сплетни, которыми его осыпает сослуживец, в редакции исходного автографа смешиваются в более пикантное попурри, чем в ОТ. Пресловутый Бузулуков, нашедший на балу альтернативное применение своей каске, возникает в болтовне Пукилова/Петрицкого на стыке двух анекдотов, и первым из них, не вошедшим в ОТ, рассказчик выстреливает, будучи спрошен Удашевым еще об одном их сослуживце:

– <…> Ну а Граве что?

– Ах, умора, поступил новый, ты знаешь, из юнкеров В[еликого] К[нязя]. Граве влюблен, как девушка, не отходит.

– 

[

]. Экой старой. Это хорошо Бузулокову[206 - Так в автографе. В ОТ: Бузулуков.].

– Ах, с Б[узулоковым] была история прелесть <…>[207 - Р28: 5 об. Благодарю Марину Анатольевну Можарову за помощь, оказанную мне в прочтении автографа-вставки (л. 4 об.–6) в рукописи 28.]

Такой секрет Полишинеля, как обыденность гомосексуализма в гвардии и военно-учебных заведениях, отразился уже в первом конспективном наброске романа[208 - ПЗР. С. 729–730.]. Примечательная сценка с гейской парой в полковой столовой (151–152/2:19)[209 - См. наблюдения над этим эпизодом в АК, сделанные параллельно анализу мотива гомоэротического влечения и воплощающих его персонажей в произведениях Достоевского: Naiman E. Kalganov // Slavic and East European Journal. 2014. Vol. 58. № 3. P. 398, 406. В готовящейся к печати работе Ольги Майоровой дан глубокий анализ эволюции эпизода с парой офицеров от ранней редакции до ОТ и убедительно показано, что Толстой в конце концов смягчил заложенное в текст осуждение гомосексуализма с позиции «правильной» маскулинности: Maiorova O. Portraying Fleshly Love: Sexuality in «Anna Karenina» Revisited (доклад на 50?м ежегодном съезде Association for Russian, East European and Eurasian Studies, Бостон, декабрь 2018 г.).Благодарю О. Майорову за предоставленную возможность ознакомиться с названной работой и ее же и Евгения Берштейна – за беседы и консультации, которые помогли мне сформулировать излагаемые здесь наблюдения.], наряду с анекдотами от сослуживца героя, принадлежит к числу тех снимков с петербургских светских и свитских нравов, которые Толстой частью извлекал из памяти, частью черпал из рассказов знакомых, из слухов и спешил, обогатив их воображением, перенести на бумагу, сообщая задуманному роману остроту и пряность не только политически, но и эстетически злободневной прозы. К рубежу зимы и весны 1874 года, когда был написан черновик главы о возвращении Удашева/Вронского из Москвы, сценка в полковой столовой уже прошла правку и была перебелена С. А. Толстой в составе копии глав Части 2 о бурном дне скачек (чего мой анализ еще коснется). Это один из многих случаев, когда не только написание начерно, но и последующая отделка тех или иных мест романа могли производиться до работы над более ранними местами и даже, возможно, до самой их задумки, то есть как бы идя вверх по течению будущего финального текста. Таким образом, обмен репликами о влюбленном Граве в генезисе романа наследовал, а в самом романе, как он мыслился тогда, должен был предшествовать моменту, когда персонажи, прозрачно преподнесенные однополыми любовниками, сами появляются в «кадре» действия.

Удашев и его собеседник произносят лишь несколько слов о новом полковом курьезе, но исследователю генезиса АК сообщают они немало. Сама однополая пара выглядит сходно с тою, что на тот момент уже закрепилась в авантексте и перейдет в ОТ: «старый» Граве соответствует «пухлому» (во всех сохранившихся редакциях) старшему партнеру в другой паре[210 - ПЗР. С. 729; Р27: 23.], а вчерашний юнкер, уже произведенный, надо думать, в корнеты, – «молоденькому» офицеру, похотливо обхаживаемому толстяком (170/2:19). В обоих случаях – посредством и нарратива, и прямой речи героев – более или менее эксплицитное порицание или презрение достаются старшему из двух, в котором, следуя логике текста, а также стереотипов того времени, угадывается женоподобный, как тогда выражались, «страдательный педераст». Сравнение вожделеющего Граве с влюбленной девушкой, даром что он немолод, красноречиво. Иначе говоря, отношения партнеров поняты по схеме совращения порочным, равнозначным путане перестарком неопытного юнца. «Эта гадина как мне надоела. И мальчишка жалок мне», – бросает в исходной редакции эпизода в артели приятель Балашова (будущего Вронского)[211 - ПЗР. С. 729.], и да не ускользнет от нас лексемная перекличка между этой фразой и недописанным и вычеркнутым, но твердо читающимся «Фу, гадость» в реплике Удашева.

***

Здесь нам не обойтись без короткого отступления о носителе или носителях фамилии Граве или подобной ей в авантексте АК. Некий Граве в рукописи 28 не был, вероятно, случайным именем в речи другого персонажа. В первом конспективном наброске романа (весна 1873 года) действует его почти однофамилец – ротмистр Грабе, сослуживец Балашова (будущего Вронского), причем вводится он именно в пресловутом эпизоде с гейской парой. Грабе с отвращением смотрит на старшего в паре («Эта гадина как мне надоела» – именно его реплика), но сам в следующей затем сцене скачек испытывает к Балашову почти нежность:

Грабе выше всех головой стоял в середине и любовался. Приятелем Балашовым он всегда любовался, утешаясь им после мушек, окружавших его. Теперь он любовался им больше, чем когда-нибудь. Он своими зоркими глазами издали видел его лицо и фигуру и лошадь и глазами дружбы сливался с ним и, так же как и Балашов, знал, что он перескочит лихое препятствие. <…> [О]н и они все с замираньем смотрели на приближающуюся качающуюся голову лошади <…> и на нагнутую вперед широкую фигуру Балашова и на его бледное, но веселое лицо и блестящие устремленные вперед и мелькнувшие на нем [то есть на Грабе, в ответ на его взгляд. – М. Д.] глаза[212 - ПЗР. С. 734. В ОТ на мчащегося Вронского так же неотрывно – глазами любви – взирает в бинокль Анна (200–201/2:28).].

Несколько раньше написания черновика с «гвардейскими» эпизодами, на исходе зимы 1873/1874 года, Толстой создает новую редакцию глав Части 2 о дне скачек, где рослый и громогласный друг главного героя, игрок и кутила, звавшийся в 1873 году Грабе, становится Яшвиным, о чем еще будет сказано ниже. Логично было бы предположить, что возникающий вскоре тоже в окружении Вронского, но не в прямом контакте с ним Граве (а не Грабе) мыслился иным, чем Яшвин, лицом.

Однако имеется разноречащее с таким предположением обстоятельство: незадолго до переименования Грабе в Яшвина, вероятно на рубеже 1873 и 1874 годов, Толстой, надеявшийся тогда вскоре завершить роман, создал первую редакцию глав об Анне накануне самоубийства (см. параграф 4 гл. 2 наст. изд.), где Грабе играет несколько более существенную роль, чем Яшвин в том же месте ОТ (627–628/7:25), да и отличается от него большей склонностью к трансгрессии. Влюбленный в Анну, но сдерживающий свое чувство вопреки ее приглашению к флирту, он получает такую характеристику:

[Д]ля Грабе, любившего порок и разврат, нарочно делавшего все то, что ему называли порочным и гадким, не было даже и тени сомнения в том, как ему поступить с женой или все равно что с женой товарища. Если бы ему сказали …………. и убить потом, то он бы непременно постарался испробовать это удовольствие; но взойти в связь с женой товарища, несмотря на то, что он сам признавался себе, что был влюблен в нее, для него было невозможно, как невозможно взлететь на воздух <…>[213 - ЧРВ. С. 524; отточие в публикации между «сказали» и «и убить» точно воспроизводит подлинник: Р102: 47 об.]

Итак: генезис персонажа от Грабе к Яшвину не был, кажется, прямым, и при этом как Грабе, так и Граве – видел ли Толстой в носителях этих почти идентичных фамилий разные изводы одного персонажа в генезисе текста или двух разных персонажей – ассоциируются в черновых редакциях с теми или иными отступлениями от социальных конвенций или моральных норм.

Добавлю к сказанному не претендующую на многозначительность справку историка. Коннотация нерусского происхождения, которая слышится во всех названных фамилиях, закладывалась, вероятно, вполне сознательно. Если «Граве» должно было прочитываться как типично немецкая фамилия, то замена согласной, сохраняя этот колорит, могла порождать конкретную ассоциацию с той самой средой гвардейской кавалерии, в которой нам показан Вронский. Род Граббе (с середины 1860?х – графский), представленный в военной элите империи как при Николае I, так и при Александре II, имел шведские корни[214 - О графе П. Х. Граббе, в молодости члене Союза благоденствия, а позднее участнике кавказских кампаний и члене Государственного совета см.: Шилов Д. Н., Кузьмин Ю. А. Члены Государственного совета Российской империи. 1801–1906: Биобиблиографический справочник. СПб.: Дмитрий Буланин, 2006. С. 231.]. В столичной военно-придворной среде 1860–1870?х заметной фигурой, близкой великим князьям – старшим сыновьям Александра II, был командир лейб-гвардии Конного полка (конногвардейцев) граф Николай Павлович Граббе, который вследствие участия в различных аферах промотал свое состояние. Один из имущественных исков к Граббе прямо коснулся министра двора А. В. Адлерберга, которому как раз в 1873–1874 годах пришлось выступать ответчиком по делу, и привел к примечательной коллизии между буквой закона и данным ad hoc царским повелением, фактически освобождавшим Граббе от ответственности за денежный долг[215 - См. сенатское дело: РГИА. Ф. 1354. Оп. 6. Д. 583. См. также: Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 76.]. В свою очередь, «Яшвин» приводит на ум фамилию Яшвиль/Яшвили (с ударением на второй слог), которую вместе с княжеским титулом носили в России XIX века потомки знатного имеретинского рода; один из них, В. В. Яшвиль, за пятнадцать лет до описываемых событий командовал уже упомянутым на этих страницах лейб-гусарским полком[216 - См., напр.: Милютин Д. А. Воспоминания генерал-фельдмаршала графа Дмитрия Алексеевича Милютина. 1863–1864 / Под ред. Л. Г. Захаровой. М.: РОССПЭН, 2003. С. 164.]. Мне, впрочем, неизвестно, опознавал ли Толстой эту фамилию как грузинскую. В последнем эпизоде романа с участием Яшвина шутливая реплика Вронского, намекающая на некое романтическое приключение его друга: «А Гельсингфорс?» (628/7:25), – привносит, перекликаясь с упоминанием в предыдущей главе «учительниц[ы] плаванья шведской королевы» (622/7:24), «скандинавский» мотив, угадываемый в раннем варианте фамилии – Грабе.

***

Независимо от степени выраженности негативного отношения к гомосексуализму, разговор о влюбленном Граве переплетает между собой нескольких либертинских мотивов. Заметим, что если, с точки зрения собеседников, немолодому офицеру не подобает пылать такого рода страстью, то Бузулокову – как вполне ясно из дальнейшего рассказа, еще молодому или, по крайней мере, по-юношески легкомысленному – «[э]то хорошо». То есть гомосексуальное желание не исключено заведомо из числа трансгрессивных практик, одобряемых эталонами маскулинности в этой субкультуре, даже если оно не столь обычно, как кутежи с «девками» в Павловске. В этом же ряду мотивов примечательно само определение «из юнкеров Великого Князя». Имеется в виду, по всей вероятности, обучение на особый кошт в Николаевском (памяти Николая I) кавалерийском училище – основном, наряду с Пажеским корпусом, поставщике офицерских кадров в гвардейские кавалерийские полки. Подразумеваемый же великий князь – не кто иной, как 43-летний тезка своего отца, главнокомандующий войсками Петербургского военного округа и всей гвардии Николай Николаевич, младший брат Александра II. Из уже немалочисленных тогда «высочеств» разных поколений он был для гвардии именно Великий Князь – в значении имени собственного. Вскоре мы рассмотрим, где еще в авантексте и ОТ проступает эта фигура и как находчиво она включается в мотивное поле либертинства, но прежде поклонник молодых корнетов, о котором своевременно заговорили два персонажа, должен предстать перед еще более высокой, чем Николай Николаевич, августейшей персоной:

– Ах, с Б[узулоковым] была история прелесть, – рассказы[вал] П[укилов]. – Ведь его страсть балы, и он ни одного придворного бала не пропускает. Отправился он на большой бал во Дворце в новой каске. Ты видел новые каски. Очень хороши, легче. Только стоит и трется где побли[же] около Государя. Проходит Импер[атрица] с анг[лийским] послан[ником], и на его беду зашел у них разговор о новых касках. Импер[атрица] и хотела показать новую каску. Видят, наш голубчик стоит. – П[укилов] представил, как он стоит с каской чашечкой под рукой. – Импер[атрица] попросила его подать каску, он не дает. Что такое? Только Бар. ему мигает, кивает, хмурится: подай. Не дает, замер. Можешь себе представить? Неловко всем. Бар. взял у него каску, не дает. Вырвал. Подает Имп[ератрице]. «Вот это новая», – гов[орит] Им[ператрица]. Повернула каску, можешь себе представить, оттуда бух! груша, конфета. Други[е] говор[ят], 2 фунта конфет. Он это набрал, голубчик[217 - Р28: 5 об.–6. Часть пунктуации добавлена мною без указания конъектуры.].

Процитированный пассаж – один из тех черновых фрагментов, что наглядно иллюстрируют познавательный потенциал генетической критики. В ОТ весь анекдот беднее колоритом и отсылками к невымышленной реальности: августейшая дама там – не императрица, а великая княгиня (та или иная – их уже было сколько-то); иностранный дипломат высокого ранга – не английский, а «какой-то» посол; фамилию усердного, надо думать, придворного, в исходной редакции дважды обозначенного как «Бар.», рассказчик не помнит твердо: «этот… как его…»; а сам виновник сумятицы – поскольку правка удалила новость о Граве из диалога – не преподнесен читателю как тот, кому пристало бы не только упиваться придворными балами и запасаться там десертом, но и влюбляться в юных однополчан. Не без последствий для смысла эпизода оказывается также «усушка» первоначальной фразы «[Б]ух! груша, конфета. Другие говорят, 2 фунта конфет» до «[Б]ух! груша, конфеты, два фунта конфет!» (114/1:34). В редакции ОТ пропадает ударение на том, что молва о потешном, но не совсем безобидном инциденте разошлась широко и обрастает в дальнейших пересказах новыми подробностями – как могли тогда же судачить в Петербурге и за его пределами о каком-либо из более серьезных происшествий в правящем доме. Даже мелкое разночтение «конфета/конфеты» не совершенно пустяково для задач мимесиса: редакция автографа позволяет зримее представить, что дворцовая, «царская» конфета, здесь в единственном числе выпадающая из каски вослед груше, была довольно массивным кондитерским изделием[218 - Вообще, привозить домой из дворца сладости, просто взяв их со стола, было в обычае даже у самых знатных гостей на таких празднествах (см. об этом: Зимин И. В. Царская работа. XIX – начало XX в. Повседневная жизнь Российского императорского двора. М.: Центрполиграф, 2013. С. 328–329), но комичность сценки в АК в том и заключается, что на десерт польстился не почтенный семьянин, чьи дети ждут «царского гостинца», а молодой сластена-гвардеец, к тому же делающий это украдкой.].

Но вернемся к высочайшей особе в мизансцене. Как и «великая княгиня» в ОТ, императрица исходной редакции – персонаж без какой-либо явной индивидуальности, пусть даже с ее уст через прямую речь другого героя слетает три слова; в рассказе не проглядывает ни внешности, ни характера жены Александра II. Тем не менее кое-что из тогдашних обстоятельств и даже забот невымышленной императрицы схвачено в этом эпизоде, так что фигуру монархини в нем все-таки надо счесть скорее камео, чем манекеном.

Сколь ни странно это может показаться сегодняшнему читателю, ситуация, в которой субтильная Мария Александровна держала бы в руках громоздкую, увенчанную статуэткой двуглавого орла парадную каску гвардейца, была правдоподобной. Правда, в большей степени, скажем, для 1860 года, чем для середины 1870?х. При восшествии своего супруга на престол она была назначена и оставалась вплоть до своей смерти в 1880 году шефом одного из гвардейских кавалерийских полков, который стал носить официальное название лейб-гвардии Кирасирского Ее Величества (его предшествующим шефом-дамой была умершая в 1828 году вдовствующая императрица Мария Федоровна). Обиходно звавшиеся, по отличительному цвету мундира, «синими», кирасиры Ее Величества, наряду с кавалергардами, конногвардейцами и «желтыми» (полка Его Величества) кирасирами, являлись завсегдатаями и украшением дворцовых и великосветских балов. Собственно, в эпоху АК это был эмблематический знак таких балов, ибо с начала 1860?х так называемая тяжелая кавалерия, с достодолжной эффектной атрибутикой, сохранялась только в гвардии[219 - См. комментарии Г. В. Вилинбахова к изданию: Трубецкой В. С. Записки кирасира: Мемуары. М., 1991. С. 208–209, 211. Насмешливое «голубчик» по адресу истуканом стоящего, «с каской чашечкой под рукой», кирасира могло обыгрывать принятое в гвардейском жаргоне название двуглавого орла, украшающего эту самую каску, – голубь. См. также: Марков М. И. История Лейб-гвардии Кирасирского Ее Величества полка. СПб., 1884. С. 419–484.]. А из дам правящего дома прежде всего от Марии Александровны, ex officio полкового шефа[220 - Эмоциональная значимость этого августейшего шефства над кирасирами не была утрачена и в середине 1870?х годов, когда Мария уже редко появлялась на каких-либо торжествах и празднествах на открытом воздухе. См. запись в дневнике П. А. Валуева в январе 1876 года о куртуазных приемах находившегося тогда не у дел, но по-прежнему окруженного почетом фельдмаршала князя А. И. Барятинского (о его младшем брате Владимире, незадолго перед тем умершем, говорится чуть ниже): «[Он] рассказывает анекдоты, шутит и любезничает надеваемыми им разными мундирами. Намедни он обедал у их императорских величеств в кирасирском в честь императрицы <…>» (Валуев П. А. Дневник. Т. 2. С. 321).], ожидалась осведомленность о свежих переменах в обмундировании и снаряжении «синих кирасиров». Кто-то мог бы посетовать, что замена императрицы великой княгиней лишила ОТ изюминки изящно мимолетного указания на полк, в котором служит Вронский[221 - Некоторые, менее красноречивые, детали ОТ позволяют скорее предположить, что Вронский служил в Кавалергардском полку. Три с половиной десятилетия спустя племянник С. А. Толстой Василий, сын Т. А. Кузминской, военный моряк, поспорив с сослуживцами о том, в каком полку служил герой АК, уговорил мать спросить об этом самого автора. Тогдашний Толстой не мог ответить свояченице иначе, чем он ответил – авторским дисклеймером («Не могу сказать, какого именно полка был Вронский <…>») и советом «милому Васе» «интересова[ть]ся узнать от меня вещи более нужные для жизни», но не удержался от того, чтобы добавить, что уж лейб-гусаром-то Вронский не был. Толстой – автор еще только создаваемой АК – согласно кивает из 1874 года (Юб. Т. 78. С. 192 – письмо от 4 августа 1908 г.). К слову, уже знакомый читателю Боби Шувалов был именно лейб-гусаром.].

Другую отсылку к фактуальной реальности первой половины 1870?х годов дает участие в эпизоде лица, именуемого сокращением «Бар.», которое выше в тексте автографа-вставки не вводится предварительно в повествование. С почти полной уверенностью я идентифицирую его как князя Владимира Ивановича Барятинского (1817–1875), младшего брата знаменитого «кавказского» фельдмаршала Александра Барятинского[222 - Об аллюзиях к фигуре А. И. Барятинского в произведениях Толстого см. заключительный параграф данной гл.]. В 1860?х годах он командовал престижнейшим из полков гвардейской кавалерии – Кавалергардским, а в начале 1870?х, перейдя на придворную службу, был назначен гофмаршалом двора императрицы[223 - Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 69–74.]. В этом качестве он не раз сопровождал Марию в ее длительных лечебных поездках за границу и в Крым. Барятинский был не просто (если это вообще могло быть просто) исполнительным придворным, отвечающим за аренду удобных вилл в Сан-Ремо или Сорренто, за взаимодействие придворной администрации с докторами, включая авторитетного С. П. Боткина, и за обслуживание, как и движение, особого царского поезда, которым путешествовала императрица, – он стал своего рода рыцарем, возвышенно преданным прекрасной даме. Так как Александр II в те годы уже не находил времени даже для краткосрочных посещений лечащейся вдали от России жены, гофмаршал выступал в этих вояжах мужчиной-спутником в малочисленной свите монархини. О мере доверительности его отношений с Марией свидетельствуют строки из его донесения из Сорренто в апреле 1873 года своему начальнику, а в частной жизни приятелю – министру двора графу А. В. Адлербергу: «Сделай милость, не пересказывай Государю того, что я пишу тебе о состоянии Императрицы. Она дала мне понять, что ей не хотелось бы, чтобы о ее нездоровье узнали»[224 - РГИА. Ф. 1614. Оп. 1. Д. 203. Л. 93 (письмо от 16 марта 1873 г.). Переписка велась на французском, и местоимением, которое Барятинский употреблял для обращения к адресату, было «Vous». Однако, учитывая отличный от сугубо официального «Вы» характер «Vous» в контексте франкоязычной коммуникации носителей русского языка, как и общий тон писем, а также тот факт, что Барятинский часто использует для обращения дружеское прозвище Adalbert, я перевожу в данном случае французское «Vous» русским «ты». Об употреблении и конвертации личных местоимений второго лица в той переписке русских франкофонов, где практиковался частый переход с одного языка на другой, см.: Оффорд Д., Ржеуцкий В., Арджент Г. Французский язык в России: Социальная, политическая, культурная и литературная история / Пер. с англ. К. Овериной. М.: Новое литературное обозрение, 2022. С. 423–424, см. также специально о французском языке в АК: с. 678–688. Ср. в АК ремарку к реплике Вронского: «Простите меня, что я приехал, но я не мог провести дня, не видав вас, – продолжал он по-французски, как он всегда говорил, избегая невозможно-холодного между ними вы и опасного ты по-русски» (180/2:22).]. Это был тот самый итальянский тур, одновременно терапевтический и матримониальный, в котором императрицу и ее дочь великую княжну Марию, прочимую за герцога Альфреда, сопровождала также А. А. Толстая. Именно из Сорренто она выспренно писала автору уже начатой АК о горести предстоящего расставания с воспитанницей. И наконец, на исходе зимы 1874 года – именно тогда, когда Толстой перерабатывал одни и писал наново другие петербургские главы первого сезона своего романа – Барятинский вместе с княгиней М. А. Вяземской, названной, напомню, Толстым по этому случаю «прелестной представительницей русских женщин», состоял в свите Марии-дочери, уже герцогини Эдинбургской, при ее торжественном въезде в Лондон, и его имя раз за разом появлялось в газетных новостях[225 - См. напр.: Заграничные известия // Голос. 1874. № 61, 2 марта. С. 3; Лондон, 8 марта (корреспонденция «Голоса») // Там же. № 62, 3 марта. С. 3–4; Лондон, 12 марта (корреспонденция «Голоса») // Там же. № 65, 6 марта. С. 3.]. Словом, «Бар.» чернового текста, радеющий об исполнении желания государыни, – еще одно камео в этом эпизоде[226 - Даже если бы весь этот фрагмент не подвергся авторской правке, вызванной, вероятно, соображениями цензурного свойства, едва ли упоминание известного лица того времени под его подлинным – полным ли, сокращенным – именем перешло бы в ОТ. В рукописных редакциях мне известно еще несколько случаев такого рода. Например, в датируемой мартом 1877 года наборной рукописи Части 7 Стива, хлопочущий о получении желанной кредитно-железнодорожной синекуры, дважды просит Каренина замолвить словечко не меньше чем самому «Посету» – министру путей сообщения К. Н. Посьету (Р84: 50, 51; ср. в ОТ – [604/7:17]). В одной из редакций глав Части 3 об Анне на следующий день после признания мужу, в очень смешной сцене (затем полностью отброшенной, вероятно, именно из?за уводящей в сторону юмористичности), приехавшая из провинции тетка Анны просит ходатайствовать перед военным министром Д. А. Милютиным за ее сына, дабы того зачислили «в юнкера»: «[Я] на одно рассчитывала, это – что ты и Алексей Александрович не откажетесь сказать словечко Милютину» (ЧРВ. С. 290 [Р56]). Однако в ОТ (включая варианты журнального текста) подобных упоминаний нет.].

При дальнейшем углублении в релевантные предмету исторические источники оказывается, что вымысел романиста словно бы угадывал быль в ее не самых очевидных современникам гранях. Эпизод из черновика АК, запечатлевший самый момент встречи лоб в лоб – да еще при посредстве каски – между двумя средами или субкультурами высшего общества, пуританской и либертинской (благочестивая болезненная императрица и гвардеец – воплощение ювенильного гедонизма), можно вообразить происшедшим, mutatis mutandis, внутри царской семьи. Эти субкультуры, впрочем, могли до какой-то степени уживаться в одной личности. Уже представленный читателю молодой великий князь Владимир Александрович являл собою выдающийся пример совмещения того нового духа «дозволенности» (но все-таки без приставки «все-»), который возник в 1860?х годах среди молодежи правящего дома и ряда придворных кружков, – с династической благопристойностью. Все в том же итальянском августейшем вояже 1873 года он пробыл некоторое время с матерью и сестрой, и трудно отделаться от впечатления, что следующие строки из его письма верному Перовскому, посланного в те же дни из Сорренто, были написаны в пику преисполненным беспокойства донесениям Барятинского: «Пока дамы осматривали этрусские вазы, мы с Митой завернули в отделение похабных представителей древнего разврата. Усладив взоры наши видом ебли, хуев и т. д., мы присоединились к остальной компании и продолжали осмотр музея»[227 - ГАРФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 366. Л. 38 (письмо от 17 марта 1873 г.).]. Дополнительная эпатажность этого сообщения проистекает из устойчивого реноме упомянутого в письме Миты – Д. А. Бенкендорфа, еще одного сокутильника великого князя: он слыл пассивным гомосексуалистом, и блюстители нравов ставили в вину Владимиру приятельство с ним, продолжавшееся и после женитьбы великого князя[228 - Шесть лет спустя панславист А. А. Киреев, придворный великого князя Константина Николаевича и добрый знакомый сестер Тютчевых, разделявший с ними возмущение аморализмом в правящем доме, записал в дневнике: «Негодяй Мита Бенкендорф, уличенный в страдательной педерастии (!) (об этом не обинуясь говорила его жена), катается в коляске великого князя Алексея Александровича и принят Владимиром Александровичем, который извиняется тем, что „mais il raconte ses infortunes matrimoniales d’une fa?on si spirituelle [ведь он так занятно рассказывает о своих супружеских несчастьях. – фр.]!“» (ОР РГБ. Ф. 126. К. 8. Л. 25 – запись от 3 мая 1879 г.).].

Такого рода терпимость (вспомним: «Это хорошо Бузулокову») отнюдь не противоречила либертинской фаллократии, воспевавшейся великокняжеским кружком[229 - Об эстетически культивируемом распутстве как одной из «эмоциональных матриц» русской знати начала XIX века (но на примере либертенов, среди которых не было члена правящего дома) см.: Зорин А. Появление героя: Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX в. М.: Новое литературное обозрение, 2016. С. 419–428.]. Если не гомоэротизм как таковой, то граничащая с ним бравада друг перед другом проявлениями сексуального желания сквозит в одном из ернических, стилизованных в карнавальной манере писем, которые еще в 1870 году Владимир и его друг-оруженосец Боби Шувалов совместно сочиняли, находясь на водах в Эмсе, в первой «взрослой» поездке этого великого князя в Европу. Написанное по-французски, письмо транскрибировано русскими буквами, – орфографический аналог менее невинных трансгрессий, а кроме того, по всей видимости, уловка, призванная сбить с толку предполагаемого перлюстратора, ибо Владимир думал, что «черный кабинет» должен непременно интересоваться похождениями царского сына за границей:

Ву парлерон ну дю сэкс? <…> А врэ дир, лэ жоли кон сон рар; мем боку де визаж ки он плюто л’эр дэ кю маль торшэ. Л’анфилаж этан дэ тут импосибилитэ, ну сом-з-ан трэн дэ ну мастюрбэ а мор, сэ ки сера ком дэ резон нюизибль а нотр сантэ [Поговорим о прекрасном поле? <…> Сказать по правде, хорошенькие …[230 - Читатель может вставить от себя то или иное непристойное наименование сексуально доступных женщин – в соответствии с фигурирующим в оригинале обсценным словом «con», означающим женские гениталии и употребленным здесь в собирательном смысле.] редки; есть даже много лиц, которые больше похожи на немытую задницу. Так как анфилаж[231 - Хотя в уже цитированном позднейшем письме Владимира налицо употребительный и тогда, и сейчас русский эквивалент, оставляю без перевода это слово, произведенное от глагола «enfiler» в его значении коитуса.] совершенно невозможен, мы мастурбируем до упаду, что, само собой, повредит нашему здоровью][232 - ГАРФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 366. Л. 14 (письмо в. кн. Владимира и П. Шувалова А. Перовскому от 26 мая 1870 г.). Обратная транслитерация в моем прочтении: «Vous parlerons-nous du sexe? ? vrai dire, le joli con sont rare; m?me beaucoup de visages qui ont plut?t l’air de cul mal torchе. L’enfilage еtant de tout impossibilitе, nous sommes en train de nous masturber ? mort, ce qui sera comme de raison nuisible ? notre santе».].

Эти и подобные эскапады не помешали Владимиру в 1871 году не только формально принять, но и одобрить консервативно-ригористическую позицию венценосных родителей в отношении любовной связи между его братом Алексеем и фрейлиной Сашей (Александрой Васильевной) Жуковской, дочерью давно покойного поэта[233 - Скорее популярное, чем научное, но все же опирающееся на документальную базу изложение этих обстоятельств см.: Белякова З. Великий князь Алексей Александрович: За и против. СПб.: Логос, 2004. С. 85–101.]. Этот роман зародился и развился в той самой придворной атмосфере дозволенности, где славно дышалось и Владимиру, но, как выяснилось, это была не та дозволенность, которая распространялась бы и на перспективу морганатического брака одного из царских сыновей. Владимир внес лепту в «каноническую» семейную интерпретацию истории, согласно которой 29-летняя Саша была соблазнительницей наивного юноши[234 - Не исключено, что, вводя имя Жуковского в черновые характеристики благочестивого женского кружка, Толстой имел в виду и то ироническое звучание, которое мог ему придавать недавний придворный скандал: за десять лет до того дочь поэта была приближена к императорской семье из почтения к памяти отца. А. А. Толстая, прежде покровительствовавшая Жуковской при дворе (отчасти также из пиетета перед всем «жуковским»), отвернулась от нее вместе с другими придворными дамами. См. письмо Толстой вел. кн. Алексею: ГАРФ. Ф. 681. Оп. 1. Д. 64.], а Алексей, намереваясь исполнить клятву верности любимой женщине, ожидающей от него сына, поставил себя на грань нарушения другой клятвы – великокняжеской присяги на верность императору и Учреждению об императорской фамилии, то есть самим основаниям династии[235 - См. об этом в переписке лиц, вовлеченных в гашение скандала: ГАРФ. Ф. 641. Оп. 1. Д. 36. Л. 174 (письмо вел. кн. Владимира императрице Марии от 16 ноября 1871 г.); Ф. 652. Оп. 1. Д. 730. Л. 7, 17 об.–18 (письма Шувалова (Боби) вел. кн. Владимиру от 12 ноября 1871 и 2 октября 1872 г.). Подробнее об этой истории я предполагаю написать в подготавливаемой работе о проблеме легитимности в политической культуре династии Романовых.].

Извлечение 1. «Либертинские» сцены и эпизоды в датируемых 1873–1874 гг. рукописях с общими мотивами и персонажами (Сцены и эпизоды (с указанием соотв. глав в ОТ): Автограф – первая редакция vs. Позднейшая рукописная редакция или вариант[236 - Для большинства этих сцен сохранились только одна или две рукописных редакции (варианта).])

1. Вронский (Удашев) возвращается из Москвы в Петербург; компания знакомых у него дома; история с каской, грушей и конфетами в разговоре с Петрицким (Пукиловым) (1:34)

[Р28 (март 1874). Л. 5, 5 об.–6]

Это была баронесса Шильтон, воспитанная в Париже полька, вышедшая замуж за настоящего Лифляндского Барона, бросившая мужа и сошедшаяся по любви с Пукиловым. <…>

– Ну так нынче в театре, – и, зашумев платьем, она [баронесса] исчезла.

Удашев пошел в уборную и, умываясь, продолжал болтать с товарищами, видимо довольными его возвращением. Весь мир полковых,

[

],

честолюбивых, тщеславных, товарищеских и главное [любовных[237 - Слово, вероятно, пропущено в автографе по ходу быстрого писания; оно вставлено автором в копии (Р29: 3 об.) и затем вычеркнуто в составе целого фрагмента предложения.]] интересов того света, в котором он жил последнее время, охватил его.

– Не может быть, – закричал он из?за полотенца, которым тер лицо, при известии о том, что Лора какая-то сошлась с NN и бросила Ф. – Ну что же он? Все так же глуп и доволен? Ну а Граве что?

– Ах, умора, поступил новый, ты знаешь, из юнкеров[238 - В копии цитируемого автографа – рукописи 29 (см. след. цитату) – текст прерывается на словах «из юнкеров»; правка разговора Пукилова (Петрицкого) и Удашева, сделанная в сохранившемся фрагменте копии, незначительна.] В[еликого] К[нязя]. Граве влюблен как девушка, не отходит.

– 

[

] Экой старой. Это хорошо Бузулокову.

– Ах, с Б[узулоковым] была история, прелесть, – рассказы[вал] П[укилов]. – Ведь его страсть балы, и он ни одного придворн[ого] бала не пропускает. Отправился он на большой бал во Дворце в новой каске. Ты видел новые каски. Очень хороши, легче. Только стоит и трется где побли[же] около Государя. Проходит Импер[атрица] с Анг[лийским] Посланн[иком], и на его беду зашел у них разговор о новых касках. Импер[атрица] и хотела показать новую каску. Видят, наш голубчик стоит. – П[укилов] представил, как он стоит с каской чашечкой под рукой. – Импер[атрица] попросила его подать каску, он не дает. Что такое? Только Бар[ятинский?][239 - Прочитывается предположительно (см. в тексте главы). В рукописи «Бар.» возникает только в прямой речи Пукилова (в позднейших редакциях Петрицкого). Можно предположить также прочтение «Барон». Чуть выше в тексте автографа, как и в окончательном тексте, баронесса Шильтон рассказывает о претензиях своего мужа, но прямой связи между этим последним (само собой, носящим титул барона) и «Бар.» в рассказе Пукилова не улавливается.] ему мигает, кивает, хмурится: подай. Не дает, замер. Можешь себе представить. Неловко всем. Бар. взял у него каску,

не дает. Вырвал. Подает Имп[ератрице]. «Вот это новая», – гов[орит] Им[ператрица]. Повернула каску, можешь себе представить, оттуда бух! груша, конфета. Други[е] говор[ят], 2 фунта конфет. Он это набрал, голубчик.

[Р29 (март – апрель (?) 1874). Копия автографа с правкой, сохранившаяся частично; в процессе правки фамилия Удашев оставляется, Пукилов заменяется на Петрицкий. Л. 1–1 об. Вписано автором на полях копии и затем почти целиком вычеркнуто:]

Она разливала кофей Петрицкому и другому товарищу Удашева, высокому красавцу Ротмистру Камеровскому. <Петрицкий был повеса, вечно в долгах, вечно пьяный, вечно затевающий истории, вечно на гауптвахте за разные провинности по службе. Петрицкий был и не знатен, и не богат, и не особенно умен и был моложе Удашева. Но Удашев любил и даже уважал Петрицкого, так же, как и все товарищи. Но Камеровский, напротив, всегда честный плательщик, никогда не пьяный, сколько бы он ни выпил, всегда одетый с иголочки, безукоризненный джентльмен, каким он сам считал себя, был противен Удашеву, и несмотря на то, что по товарищескому приличию он был с ним на «ты», Удашев невольно презирал его, так что ему надо было делать над собой усилие, чтобы вспоминать о нем. Петрицкий весь отдавался всегда своему порыву и не понимал то, чтобы можно было скрывать что-нибудь, и добросовестно прожигал свою жизнь. Камеровский, чувствуя необходимость в том кругу, в котором он был, иметь вид товарищески распущенный, притворялся увлекающимся человеком, но все скрывал и спокойно и твердо преследовал какую-то цель.>

[Л. 3 об. На левом поле напротив нового варианта слов уходящей баронессы «Ну так нынче во Французском» – помета рукой Толстого:] Через Числову[240 - Ср. с намеком на Числову в рукописи 27 (в той же сцене в офицерской столовой, где фигурирует пара офицеров). См. также ил. 2 в Приложении.]

2. Скандал из?за жены чиновника Вендена, «миротворство» Вронского (2:5)

[Р28 (март 1874). Л. 12, 13–13 об.]

П[олковой] К[омандир] и У[дашев] оба понимали, что имя Удашева и флигель-адъютантский вензель должны много содействовать смягчению Тит[улярного] Сов[етника]. <…>

Т[итулярный] С[оветник] подал руку и закурил слабую папиросу. Все казалось прекрасно кончено; но Т[итулярный] С[оветник] хотел поделиться за папиросой с своим новым знакомым, Князем и Ф[лигель-] А[дъютантом], своими чувствами, тем более что Удашев нравился ему.

____________________________

[Р31 (март – апрель (?) 1874), правка копии. ЧРВ. С. 199, 200]

Полковой командир и <Удашев> Вронский оба понимали, что имя <Удашева> Вронского и флигель-адъютантский вензель должны много содействовать смягчению титулярного советника. <…>

Титулярный советник подал руку и закурил папиросу. Все, казалось, прекрасно кончено, но титулярный советник хотел поделиться за папиросой с своим новым знакомым, <Князем> Графом и флигель-адъютантом, своими чувствами, тем более, что <Удашев> Вронской своей открытой и благородной физиономией произвел на него приятное впечатление.

3. Пара офицеров-геев (2:19)

[Р1 (весна 1873). ПЗР. С. 729]

Он [Балашов. – М.Д.] доедал суп, когда в столовую вошли офицер и статский.

Балашов[241 - Прообраз Вронского.] взглянул на них и отвернулся опять, будто не видя.

– Что, подкрепляешься на работу, – сказал офицер, садясь подле него.

– Да. Ты видишь.

– А вы не боитесь потяжелеть, – сказал толстый, пухлый штатский, садясь подле молодого офицера.

– Что? – сердито сказал Балашов.

– Не боитесь потяжелеть, граф?

– Гей, человек, подай мой херес, – сказал Балашов, не отвечая.

Штатский тоже спросил у офицера, будет ли он пить, и, умильно глядя на него, просил его выбрать. <…>

Твердые шаги послышались в зале, вошел молодчина-ротмистр[242 - Чуть ниже в этой рукописи ротмистр назван фамилией Грабе.] и ударил по плечу Балашова. <…> Вошедший точно так же сухо отнесся к штатскому и офицерику, как и Балашов. <…>

Ротмистр громко, почти не стесняясь, сказал:

– Эта гадина как мне надоела. И мальчишка жалок мне.

[Р27 (конец зимы 1874), верхний слой – правка копии, снятой с некоей промежуточной рукописи (которая развивала версию Р1). Л. 23–24, 25]

[В]ошел молоденький, хорошенький офицерик с слабым тонким лицом, недавно поступивший из Пажеского корпуса в их полк, и пухлый, старый офицер <гвардейский>[243 - Не исключено, что С. А. Толстая, снимавшая эту копию с непосредственно предшествующей рукописи (вероятно, несохранившейся), в этом месте ошибочно написана «гвардейский» вместо фамилии «Брянский», а автор в ходе новой правки, зачеркнув не вполне логично звучащее определение (все офицеры на красносельских маневрах – гвардейцы), уже не стал вписывать имени. Ниже в тексте копии старший офицер дважды назван, как нечто само собой разумеющееся, Брянским, и в обоих случаях авторская правка заменяет фамилию наименованием «пухлый офицер». В ОТ Брянским назван знакомый Вронского, к которому тот едет накануне скачек уже после свидания с Анной, чтобы как можно скорее отдать деньги за лошадей, – безотлагательность, объяснимая разве что перестраховкой на случай своей гибели в заезде (172/2:20; 184–185/2:24).], всегда сопутствующий молодому офицеру, с браслетом на руке. Вронский взглянул на них <и отвернулся>, нахмурился и, как будто не видав их, косясь на книгу, стал есть и читать одновременно. <Он не любил ни того, ни другого, ни их отношений.> <…>

В комнату вошел уже немолодой, высокий и статный Ротмистр князь Яшвин. <…>

<Яшвин так же сухо отнесся к Брянскому[244 - См. предыдущее примеч.] и офицерику, как и Вронский, почти не замечая их.>

– Вот неразлучные, – сказал он насмешливо на пухлого офицера и молоденького, которые выходили в это время из комнаты. <…>

<Вронский громко, не стесняясь, сказал:

– Эта гадина как мне надоела. И мальчишка жалок.>

4. Намек на любовницу великого князя Числову (2:19)

[Автограф, вероятно, не сохранился.]

[Р27 (конец зимы 1874), верхний слой – правка копии. Л. 24 ; см. ил. 4 в Приложении.]

– Что ж ты вчера не заехал во <Французский> Красненский театр. <Laporte прелестна была.> Нумерова совсем недурна была.

[Зачеркнутая пометка на правом поле:] Числова

5. Великий князь скабрезно подшучивает над Карениным (2:28)

[Р21 (конец 1873 – начало 1874). Л. 12 об.]

Прервав речь, Алексей Александрович поспешно, но достойно встал и низко поклонился проходившему В[еликому] К[нязю].

– Ты не скачешь, – пошутил ему В[еликий] К[нязь].