Читать книгу Вернулся я на родину (Михаил Аркадьевич Скороходов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Вернулся я на родину
Вернулся я на родину
Оценить:

4

Полная версия:

Вернулся я на родину

Оказия с „виллисом“ была как нельзя кстати для Ивкина, и он тотчас подошел.

– На Ленинград, что ль? – спросил он шофера.

Тот мельком взглянул на него и, зная наверно, что сейчас последует просьба подбросить, кивком указал на кабину.

– Товарищ командир, – теперь уж обратился Ивкин к сидевшему в ней человеку, еще не видя, к кому именно, – если на Ленинград, не подбросите ли? Из госпиталя…

Из кабины показалось плечо с полковничьим погоном. Ивкин вытянулся, ожидая, что вот-вот будет сказано и еще что-нибудь в том же роде, после чего он возьмется за лопату, а шофер сядет на свое место, но остолбенел: перед ним был командир батальона Михайлов, его командир по действительной службе.

– Ба-а!.. – утробно, как в бочку, пробасил полковник, тоже узнав Ивкина. – Вот уж истинно что делают фронтовые пути-дороги! Да как это, откуда? Из госпиталя, говорите… А ну давай с новыми силами за лопатку! – сбиваясь на „ты“, проговорил полковник. – Давай, давай, обеспечивай местечко в „козле“. Ну и ну-у!.. – прогудел он» качая головой. – А не забыл свой снежок? Помнишь про снежок-то?! – крикнул он.

– Помню, товарищ полковник! – ответил Ивкин, уже орудуя лопатой. – Такое не забудешь.

– То-то! – смеясь, погрозил Михайлов. – А до меня доходил слух, что ты будто бы в дипломатах ходишь. Ну, думаю, пошел парень в гору. Дай бог память, кто это мне говорил?.. И вот, на тебе, – встреча!

При упоминании о снежке Ивкин улыбнулся. Это действительно он залепил круто скатанным и заледенелым в ладонях снежком в биографию кандидата в депутаты, расклеенную на заборе перед выборами. Залепил нечаянно, когда целился в кого-то из товарищей, такого же сержанта, каким был сам когда-то в тридцать седьмом. Высыпали они из столовой и, пока не построились, лупили друг друга снежками. А случилась вон какая неприятность: снежок так и влип в биографию, разорвал портрет Михайлова – их командира, за которого голосовал целый округ! Вызывали тогда Пекина, подозревали в чем-то, допытывались, например, откуда он так хорошо знает немецкий язык… Спасибо самому Михайлову, поговорил он с кем-то, а потом и с Ивкиным и, помнится, смеясь, спросил;

– За что же ты меня так, а? Теперь уж наверняка забодают на выборах…

Только тогда Ивкина оставили в покое.

После пятнадцатиминутной буксовки «виллис» наконец выкатился из засосавшей его жижи и пошел на большом ходу к Ленинграду. Ивкин боком полулежал на каких-то мешках, рассказывал Михайлову о себе – немного о том, как работалось за границей и почему был отозван оттуда, о том, что сошел с теплохода в Ленинграде в то самое утро, когда началась война, и всего только два денька удалось побыть дома – поехал в Москву и явился в наркомат. В Москве и мобилизовали. Послали в стрелковую дивизию переводчиком при помощнике начальника штаба по разведке. Сыграла роль рекомендация наркомата. Нашлись в нем люди, инциденту с письмом не придали значения. С тех пор воюет в штабе. Да вот ранило, можно сказать, случайно.

– Женат? – спросил Михайлов, все время внимательно слушавший его, и вспомнил смышленого сержанта, который успел до службы окончить автодорожный техникум, знал немецкий язык и при желании сумел бы быстро продвинуться на военном поприще.

– Как-то не успел, товарищ полковник, – с виноватым смешком ответил Ивкин.

«Виллис» давно уж катился окраинными улицами Ленинграда, то и дело сбавляя скорость и перед противотанковыми надолбами, ощетинившимися стальными рогами, и возле развороченных трамвайных рельсов, выбирая узкие проезды между грудами булыжника, песка, объезжая людей с носилками и лопатами.

«Виллис» пересекал улицу Стачек недалеко от Кировского завода. А немного дальше, в перспективе домов под пятидесятыми номерами, еще так недавно находился враг и злобно давал о себе знать методически размеренными артиллерийскими обстрелами.

Но Ленинград выстоял, ленинградцы победили! Сколько мужества, сколько сил, житейской изобретательности и мудрости потребовала от них эта победа, Ивкин мог представить себе пока лишь приблизительно.

И все же сердце его горело огнем восхищения. Он был ленинградцем, всю жизнь, с рождения, обязанным этому великому городу, который не дал задушить себя кольцу фашистских войск. Враги рассчитывали раз навсегда покончить с ним. Ждали, что ленинградцы в блокаде перегрызут друг другу горло из-за ста граммов хлеба, половника пустого супа, охапки щепок для печурки. Фашистам думалось – все забудут и предадут забвению свою героическую историю. Забудут, что делали революцию и Ленин был вместе с ними.

Нет, ставка зверей была бита. Расчеты бронированных мещан опрокинулись. Голодая, люди находили в себе силы быть полезными своему Ленинграду.

Ивкин попросил шофера остановить машину и стал прощаться с полковником.

– Ну так вот что, – подавая ему руку, сказал Михайлов, – есть у меня на тебя виды. – Хочешь со мной работать?.. Тогда найдя меня по этим координатам. – И на вырванном из полевой книжки листке написал Ивкину адрес. – Лучше сегодня же вечером, а то закручусь, заверчусь с делами… Нынче здесь, завтра там…

– Буду. Обязательно буду, товарищ полковник! Только вот повидаюсь…

– Счастливо разыскать мамашу. Верь: жива!

И «виллис» тронулся…

«Легко сказать, жива… – подумал Ивкин, глядя ему вслед. – Что с ней? Где она? Ведь сколько ни писал, ответа не приходило».

Последний раз он обнял мать почти три года назад. Это было на Московском вокзале. Два дня провел он тогда дома. Даже по знакомым не походил. Да и о чем было говорить с ними? О себе? Нет, конечно. Все личное сразу отодвинулось на задний план. Несчастье, беды, кровь, смерть вдруг взглянули на людей сразу и отовсюду, изо всех углов, и каждый говорил о судьбе всех, о судьбе своих близких, тая свою собственную, не касаясь ее. Люди предполагали, учитывали, взвешивали все, что слышали, думали, видели. И как тут было появиться им на глаза в такое время! Появишься – и сразу засыплют вопросами. Ведь среди дипломатов работал! Ты, скажут, что-нибудь да знаешь, чего не знаем мы. Всякие там хитрые нити дипломатии уразумел, разные уверения в совершенном к нам почтении и прочее. Почему же тогда война?! Почему ничего не говоришь? И вообще, что там у тебя получилось, если появился?..

А что он знает? Знает только одно, как и все они: «бить врага на его территории». И еще песни по этому поводу. Что он, военный специалист какой? Нет же, не специалист. А как все, как большинство, годный лишь под винтовку.

Главное же, а он был в этом уверен, начали бы спрашивать, что случилось, почему он здесь. А врать не хотелось, да и не умел он врать. Говорить же правду… А к чему? Только запутаешь, не поймут, подумают, что действительно виноват в чем-то серьезном, коль с немцем спутался.

Так два дня и просидел он дома. Первый день вместе с матерью – она отпросилась с работы. Да и отпросилась ли? До обмена ли книг было людям в день начала войны! И библиотека в клубе турбинного завода была заперта.

Прошел и второй. Вечерним поездом он должен был уехать в Москву. Мать наглаживала ему белье, сорочки, носки и складывала в чемодан, а он одно за другим выкладывал обратно на диван. Зачем это ему все? И вообще ему ничего не потребуется, поскольку и его, как всех, ждет фронт, и, по-видимому, увидеться уже не придется, все решится в Москве.

На дорогу они посидели, помолчали. Он, широко расставив колени, чуть нагнувшись, оперся на них локтями и тоскливо глядел в окно. А мать тяжело положила руки на стол и не спускала с сына глаз. Она осунулась и постарела за эти два дня.

Но кто из наших матерей не постарел тогда!

Ивкин краем глаза взглянул на мать:

– Ну что ж… Что миру, то и мамкиному сыну. Ты ведь всегда так мне говорила, мама. Скажи и сейчас.

– Повторю, – слабо улыбнулась она и поднялась:

– «…То и мамкиному сыну!»

Когда они ехали на вокзал в битком набитом трамвае, она шепнула:

– А знаешь, Костя, я все же разыскала ту… Саратову. Ну, чей адрес просил ты в своем письме узнать.

До этого момента ни он, ни она ни разу не произнесли имени Саратовой, и мать делала вид, что письма не получала. Так вот, значит, письмо все-таки было вручено, дошло!

– Странно! – вырвалось у Ивкина. – Почему же ты все время молчала?

– До того ль сейчас? – уклончиво ответила мать.

Трамвай со скрежетом круто повернул, и Анна Дмитриевна, взглянув в окно, указала на какой-то дом.

– Вот в том, – сказала она, – где «Галантерея», живет Саратова. Представь, в адресном бюро дали троих. И все Евгении Владимировны. Прихожу к одной, начинаю издалека, так и так, мол. А она как замахала на меня обеими руками, да обернулась и крикнула мужу: «Федя, выйди! Вот тут пришла какая-то и хочет нам приписать связь с заграницей. Будто там у меня ребенок! Каково?!.» – «Что та-к-кое!» – рявкнул Федя, я и вылетела от них, как пробка. А вторая Саратова оказалась девчонкой с косичками, так что и говорить с ней не пришлось. И только третья… Симпатичная такая, Костя. «Да, – говорит, – действительно должен у меня быть сын Карл в Германии, и о своих материнских чувствах, думаю, толковать нечего, вы сама мать и понимаете». В общем, симпатичная. Была у нее еще раз. Была и еще. Дело в том, Костя, что она, можешь себе представить, тоже библиотечный работник. Но какой! В Государственной публичной! И понимаешь, как-то сблизились. Она мне многое рассказала. И про замужество, и про псковскую свою жизнь в восемнадцатом. И про то, как муж увез четырехлетнего Карлушку в Германию. С тех пор одна. Тяжело, но что ж поделаешь, так вышло… одна. А сейчас тем более.

– Мама, – перебил Ивкин, – я не взял ни одной твоей карточки.

– Пришлю в письме. Не в фотографии резон, сынок. Мать должна быть в сердце, – тихо, казалось, одними губами проговорила она. – Вон и тот немец твой. Он и в глаза не видел мать, а в сердце носит. Я-то думаю, никакой он не шпион, зря подозревали.

– Оставь, – резко махнул рукой Ивкин. – «Носит…» Наверно, забрили и теперь с оружием идет на собственную мать.

– Вот и я говорю, каково ей, – еще тише произнесла Анна Дмитриевна, дотронувшись до руки сына.

На вокзале стояла страшная сутолока. Казалось, люди сговорились уехать именно сегодня и именно с тем же, что и Ивкин, поездом.

То были, по всей вероятности, отпускники, приезжавшие погостить в родной Ленинград, или командированные, или туристы, экскурсанты, которым, может быть, так и не удалось побывать ни в Эрмитаже, ни в Петергофе. Они совали в окошечки билетных касс документы и деньги, толкались и ругались. Немолчный гул висел под высокими сводами вокзала. К семьям, к домам своим стремились люди.

Ивкину довольно быстро удалось выправить билет – заграничный паспорт подействовал на дежурного. Вернувшись к аптечному киоску, возле которого ждала мать, Ивкин нашел ее разговаривающей с какими-то двумя женщинами, примерно ее же возраста, и с мужчиной постарше, одетым в защитную гимнастерку и галифе. Мать поспешно попрощалась с каждым из них за руку и отошла.

– Вон та, Костя, в сером макинтоше, и есть Саратова. Сестру с мужем провожает. Он секретарь райкома в Белоруссии, и тут по делам. А она тоже работает. Врачом, что ли.

– И ты что же, сказала Саратовой, кого провожаешь?

– Нет, нет!.. Не место и не время. И не к чему. Говорю, племянника.

«Так вон она какая, родня-то, у Хохфельда, а он и не знает!» – подумал Ивкин, протискиваясь с матерью сквозь толпу на перрон.

И все-таки пришлось ему познакомиться с Саратовой, с ее сестрой и мужем сестры. Столкнулись у вагона – места оказались чуть ли не рядом. Он чувствовал, Саратова с нескрываемым любопытством разглядывала его, особенно темно-коричневый костюм не нашего покроя, и, чувствовалось, хотела о чем-то спросить, но он, обращаясь к матери, называл ее тетей Аней, и это, по-видимому, сыграло свою роль: Саратова вдруг успокоилась и все внимание обратила на сестру и зятя. А Ивкин мысленно сравнивал черты ее открытого и крупного лица с чертами лица Хохфельда, находя в них много общего. Он уловил мягкость во взгляде больших серых и внимательных глаз, уловил чуть заметный, но характерный закус верхней губы, отчего у матери и сына подбородки немного выдавались вперед. Но как ни странно, Хохфельд больше был похож на тетку, у которой черты эти были ярче.

Поезд тронулся. И долго были видны Ивкину две провожавшие женщины. Они махали платками. Кажется, он что-то подумал о том, что вот перед ним две матери, сыновья которых обязаны будут стрелять друг в друга, и матери будут это знать, но ничего не смогут поделать, не разгонят по домам разодравшихся ребятишек своих и не устроят им порку.

«Глупости какие-то лезут в голову!»

Ивкин сильно потер виски, чуть не до пояса высунулся в вагонное окно, его обдало упругим ветром, освежило. Шурша, пронеслись мимо деревья в палисаднике путевого обходчика и он сам с фонарем в руке, открылась западная часть горизонта с кроваво-красной кромкой от закатившегося солнца…

То было почти три года назад. С тех пор Ивкин ни разу не свиделся с матерью, а лишь получил от нее одно-единственное письмо где-то в сентябре сорок первого, адресованное на наркомат и каким-то чудом нашедшее его на фронте. Оно было обычным для тех времен письмом матери к сыну-фронтовику – нежным и немногословным. Он сохранил его, и оно, не раз перечитанное, пожелтевшее, совсем потрепавшееся в сгибах, постоянно было с ним и лежало в кармашке гимнастерки, вложенное в комсомольский билет.

Но куда же направиться, где найти мать. Домой? На турбинный, где она работала в библиотеке…

«Странно я рассуждаю. Конечно домой. Скорее домой!» – подумал Ивкин, пересекая улицу по направлению к переулку, где за углом надо было свернуть в третьи ворота направо и постучать в крайнее окно небольшого флигелька, как это он, бывало, делал, и мать выходила открывать ему дверь.

Сердце его учащенно билось и кровь приливала к лицу. Он не чувствовал под собой ног, и что-то подкатывало ему к горлу, глаза его повлажнели и слеза просилась на ресницы. Только б жива была! Только б жива!..

Он шагнул в ворота и остановился. Деревянного флигелька не было. От него осталась кирпичная коробка подвала, окруженная тополями былого палисадника. Какая-то незнакомая, страшно исхудавшая женщина вышла из подъезда соседнего с облупленной штукатуркой и следами пулеметного обстрела дома и медленно прошла мимо Ивкина.

– Постойте, – остановил он ее. – А Ивкина… Анна Дмитриевна Ивкина, она тут жила…

– Я никого здесь не знаю, сынок. В Ленинграде теперь так: кто жил там, – и она показала куда-то, – живет здесь. А кто жил здесь, теперь живет там… Если, конечно, жив.

Ивкин вошел в подъезд. Его ли не знали в этом доме, и он ли не знал его жильцов, росший у них на глазах! Постучался в квартиру налево – никто не вышел; постучался в другую, направо – увидел незнакомые лица: девушку и старика, неподвижно лежавшего на кушетке. Но и они ничего не сообщили ему о матери. Лишь на третьем этаже в квартире инженера, с сыном которого дружил, встретил он тетку Клаву, бессменную их дворничиху, но и она, поохав, ничего толком не смогла сказать – где Анна Дмитриевна, что с ней, только залилась слезами.

– Ночью это было, Костюшка… В самом начале, ночью… Снаряд попал… Была ли дома-то Анна Дмитриевна, вот уж не знаю. И не встречала, не видела с тех пор, если, к примеру, жива осталась.

Вплоть до вечера Ивкин метался из конца в конец по израненным улицам и площадям измученного блокадой города. Где только не побывал он в надежде набрести на след матери и хотя бы узнать, что стало с ней, где похоронена. Был на заводе, но безрезультатно. Ответили, что ушла из библиотеки еще в начале войны, а куда – никто не смог сказать. Был и еще по двум-трем адресам, но ничего толком не добился.

Вечерняя заря теплилась над Невой, когда, усталый, он присел на выщербленную опалубку тротуара набережной и тут вспомнил о полковнике Михайлове, и о том, что обещал быть у него. Все равно надо было куда-то идти, где-то переночевать, а уж завтра он будет в штабе дивизии, среди своих ребят из разведотделения. Не так уж далеко продвинулся фронт, к завтрашнему вечеру сможет добраться до места.

Ивкин решил переночевать у дворничихи тети Клавы – единственного знакомого человека, которого удалось ему встретить, и вскочил в проходивший мимо трамвай с бурой фанерой вместо стекол. Трамвай был почти пуст, громыхал колесами, дребезжал фанерой, попискивал и поскрипывал, казалось, каждой заклепкой, каждым болтйком.

– До Гончарной идет?

– Идет, – ответила пожилая, закутанная платком кондукторша. Трамвай на крутом повороте резко качнуло, и колеса так заскрипели, что прошелся мороз по коже. Какое-то чувство заставило Ивкина взглянуть сквозь дырявую фанеру, где они едут, и он увидел угловой дом, тот самый, на который когда-то показывала ему мать, провожая на вокзал. Это был он. Теперь от его стеклянной вывески «Галантерея» остался торчать один осколок с буквой «Н».

– В этом доме был магазин «Галантерея»? Да?

– Наверно, кто его знает, – безразлично ответила кондукторша.

Ивкин спрыгнул с подножки трамвая и зашагал к дому. Как же это раньше не пришло в голову пойти к Саратовой!

На втором этаже дверь ему открыла совершенно седая женщина в стеганой телогрейке и валенках с обрезанными голенищами. Она пристально посмотрела на Ивкина, подняв очки на лоб, и, повернув его к окну, тихо проговорила:

– Погодите-ка, погодите!.. Никак?.. Ах, да это вы!..

Два часа неподвижно просидел Ивкин за столом, покрытым рябенькой, истлевшей клеенкой, вспоминал, что это их клеенка, с их кухоньки, и слушал Саратову не перебивая, не задавая вопросов.

Потом он выложил из вещмешка две буханки хлеба, консервы, масло, гороховые концентраты, сахар – весь свой паек, полученный в госпитале, и впридачу два куска мыла, пяток настоящих стеариновых свечей, постоянно бывших у него про запас. Сколько ни уговаривала его Саратова остановиться денька на два, он, ссылаясь на строгое предписание немедленно явиться к месту службы, простился с ней, захватив старую фотографию матери. Саратова неслышно вышла за ним в своих стоптанных обрезанных валенках на лестничную клетку и, опираясь о косяк двери, сказала вслед:

– Да хранит тебя судьба, сын. Я говорю это устами твоей матери. Пусть во всем будет тебе удача.

– Будем живы – свидимся, – попытался улыбнуться Ивкин.

Он уже вышел из темного подъезда, а она все еще продолжала стоять на лестничной клетке, и свободно гулявший в разбитых звеньях окон сквозняк колыхал пламя свечи в ее руках, и тени от перил то вырастали, то пропадали на стенах.

Затемнена и пустынна была улица. Лишь одно звучало в его ушах:

«Вскоре после того как снаряд попал в ваш флигелек, Анна Дмитриевна перебралась ко мне… К тому времени она уже работала со мной в отделе публичной библиотеки. Она умерла там, прямо среди книг… Вот ее вещи… Сумочка, шляпка, клеенка… Это осталось. А стулья и столик сожгли, топить было нечем. И флигелек ваш был растащен на дрова. Костя, я ведь чувствовала, что вы никакой не племянник, а сын Анны Дмитриевны. Помните тогда, на вокзале… Костя, вы видели моего Карла? Костя, неужели это он бил по нашему Ленинграду?.. Костя, я его родила, но это не он, не он… Не может быть!»

С полминуты Ивкин помедлил на углу дома, соображая, что же делать дальше – пойти ли сейчас разыскивать полковника Михайлова или же сперва устроиться с ночевкой у дворничихи тети Клавы.

Выбор пал на Михайлова – час был уже поздний, и полковник наверняка дома.

Ноги Ивкина двинулись как бы сами по себе, но весь он словно был прикован к дому с разбитой вывеской «Галантерея» по фасаду, и ему мерещилось, как каждое утро во вьюгу и непогодь страшной блокадной зимы в подъезде появлялись две старые женщины, две матери, и брели, держась друг за друга, на работу к своим книгам – к горам книг! – в публичную библиотеку. Зачем? Кому была нужна работа этих двух старых женщин, когда Ленинграду требовался хлеб, тепло, свет?..

Скажи ему кто-либо раньше, что публичная библиотека и не думала закрывать дверей, он едва ли поверил бы.

Нет. Не тихой смертью дистрофика погибла его мать. Ведь Саратова все время повторяла, что он может гордиться своей матерью.

И всю дорогу, пока он ехал к полковнику Михайлову, звучал рассказ Саратовой – печальная и героическая повесть борьбы за жизнь и победу, повесть, не поддающаяся быстрому пересказу, правдивая и честная, как сама жизнь советских людей.

Когда-нибудь и кому-нибудь он расскажет ее. Но это будет, по-видимому, в один из критических моментов, потому что он обратится к ней как к примеру человеческой стойкости и несгибаемого мужества.

* * *

Полковник Михайлов принадлежал к той категории наших старых опытных военных специалистов, которым в начале войны поручили вести дела огромной важности.

Этот скромный человек всей своей внешностью – с мягким, чуть одутловатым лицом, располневший к сорока пяти годам, – не так уж строго подтянутый, с бесшумной походкой, скрадывавшей шаги, с сединой на висках, манерой говорить неторопливо, обдумывая каждое произносимое или выслушанное слово, – скорее походил на вузовского профессора.

И еще была у него одна особенность: о чем бы он ни заговаривал, какое бы задание ни ставил подчиненному, ни единым лишним словом, ни случайно сорвавшейся ноткой в голосе не выказывал сомнения, что задание его будет выполнено. О чем бы он ни говорил, пусть даже о самом отвлеченном, относительном, предполагаемом, взгляд его серых глаз цепко держал человека, с которым велась беседа. Казалось, какой-то особой, врожденной фокусировкой обладали его глаза, и это снова почувствовал Ивкин, встретившись с ним после довольно продолжительного времени.

Он нашел его по указанному адресу в большой пустой квартире многоэтажного дома на Фонтанке. Была ли это квартира самого Михайлова или принадлежала знакомым, а может, родне – он так и не понял, разговор не коснулся этого. Не коснулся и другого: зачем Михайлов прибыл в Ленинград. Да и так ли уж было необходимо знать?

Важно было иное. Как иногда неожиданно в военное время могла повернуться судьба! Встречался случайно на фронтовой дороге бывший твой командир – и всё! Вперед на Запад ты шагал уже бок о бок с ним! Случалось такое с офицерами, случалось и с солдатами. В разные периоды войны и в различных обстоятельствах по-разному, по-особому. И не корысть какая-нибудь, не стремление спрятаться за спину своего бывшего командира, ставшего крупным начальником, двигало при этом людьми, но взаимное доверие, привязанность, знание друг друга, а то и чувство землячества. Что ж тут было плохого, коль такая встреча в конце концов шла на пользу дела.

Так получилось и у Ивкина. Из слов полковника он понял, что не только нужен ему, но и необходим. Что Михайлов доверит ему что-то большое и убежден не только в правильном выборе, но и в успехе выполнения будущего поручения…

– А теперь спать, спать! – несколько раз повторил полковник Ивкину, как только сообщил о решении взять его под свое начало. – Завтра поедешь в Москву… Я улажу с этим в соответствующих инстанциях сам, не беспокойся, но раненько поутру отправишься к коменданту города. Я уже побывал там, предупредил. Получишь направление. Так вот, едешь в Москву. А там – электричкой. Выходишь на станции… – и он тихо назвал ее. – Идешь правой стороной по ходу поезда. Затем – дорога в лесок. По ней шагаешь два километра. Увидишь двухэтажные каменные корпуса. Туда тебе и надо. Давно пора! А то околачивался где-то в переводчиках… Считанные недельки побудешь у нас, подучишься, а потом – с богом!..

Голова шла кругом у Ивкина. Известие о смерти матери – единственного близкого человека, встреча с Саратовой и ее рассказ о пережитом в дни блокады, Михайлов и ждущая впереди учеба, а затем работа в разведке долго отгоняли сон.

Но как только забрезжил первый утренний свет в окне, Ивкин был уже на ногах. Поезд, как предупредил с вечера Михайлов* уходил в Москву днем, а надо было успеть оформить направление.

– Я же малость здесь задержусь. В конце недели встретимся. Так что, едва успеешь осмотреться на новом-то месте, а я уже прибуду, – сказал на прощание Михайлов.

Глава 2

Моторы взревели, самолет вздрогнул и побегал по асфальтированной дорожке, наращивая скорость. Сняв кепку, Ивкин помахал ею перед маленьким оконцем. Он не заметил, как самолет оторвался от земли и внизу замелькали крыши домов, улицы, сады, огороды и крохотные люди. Все это уплывало, уносилось назад.

Придавленный сверху густыми облаками, самолет шел на север. Сидеть Ивкину было неудобно. Лямки парашюта стягивали плечи.

Ивкин осмотрелся и еще раз убедился, что в самолете он один, у ног его лежат крепко перехваченные ремнями большие ящики и темно-зеленые мешки, а немного подальше стоит обыкновенная железная бочка.

Город остался далеко позади. Под крылом самолета бежали поля, змеилась шоссейная дорога, разорванная разрушенным мостом через реку. Вот, чуть желтея, промелькнули полоса окопов и что-то похожее на пунктир, должно быть проволочные заграждения. Земля была покрыта какими-то поблескивавшими кружками.

bannerbanner