Читать книгу Вернулся я на родину (Михаил Аркадьевич Скороходов) онлайн бесплатно на Bookz
Вернулся я на родину
Вернулся я на родину
Оценить:

4

Полная версия:

Вернулся я на родину

Михаил Скороходов, Константин Иванов

Вернулся я на родину

© Скороходов М. А., 2026

© Иванов К. И., 2026

© ООО «Издательство Родина», 2026

Глава 1

Всему приходит срок.

Зажила рана и у лейтенанта Ивкина. Розовой пленкой затянуло рубец на ноге, и по утрам, водя по нему пальцем, он все явственней ощущал, как спадает воспаление и рубец твердеет. Теперь уж надо было ждать, что вот-вот главный врач госпиталя положит ему на плечо свою прохладную, бледную докторскую ладонь и скажет с бодрой ноткой в голосе: «Ну давай вперед на Запад, молодец!..»

Тогда Ивкин набьет вещевой мешок сухим пайком, затянет его потуже под самое горлышко и с предписанием прибыть в штаб армии не спеша выйдет сперва на дорогу, вьющуюся между низкорослых сосенок, окруживших приспособленный теперь под госпиталь бывший пионерский лагерь, пройдет полем до железнодорожного разъезда, над которым торчит семафор с перебитым крылом, и остановится на переезде возле свернутой набок будки стрелочника. Да, но, когда будет получать сухой паек, от табака, конечно, не откажется, хоть и не курит, возьмет и раздаст в палате ребятам. Пусть помнят.

Выйдя к будке, он оглянется с железнодорожной насыпи назад и запомнит место – эти необозримые лесные дали, затуманенные на горизонте дымкой, ведущей взор в бесконечность, в сказочный древний мир русской природы, глубоко вздохнет и зашагает в сторону Ленинграда. Зашагает прямо по насыпи, по шпалам, и перед ним не будут голубовато поблескивать, отражая синеву неба, рельсы – их попросту нет, они сняты немцами и увезены.

День будет солнечным. Над насыпью начнет дрожать марево. От шпал потянет запахом смолы, мазута и горелого антрацита. Лишь главного не увидит глаз: рельсов. А будь они, Ивкин даже попробовал бы пройтись по одной, торопясь и балансируя, как, бывало, в детстве. Подурачился бы. Может, еще приложил бы ухо к рельсу, чтобы услышать далекий певучий шум невидимого поезда, как когда-то богатырь в сказке припадал ухом к матери сырой земле и, слыша за горами, за долами топот копыт коня недруга, точил булатный меч и седлал вороного коня, готовясь к смертельной схватке.

…Уж далеко позади и разъезд и семафор с перебитым, свисавшим крылом. Ивкину предстояло пройти по шпалам километров пять, а потом свернуть влево и протопать еще столько же. Там шоссе на Ленинград. Он выйдет на него, проголосует – и все будет в порядке: какая-нибудь из машин подбросит, и к обеду он подкатит к Дворцовой площади. А дальше машина не потребуется. От Дворцовой до дома долетит как на крыльях!

По обеим сторонам насыпи желтели суглинком воронки от бомб, наполненные талой весенней водой, еще не успевшей зацвести, и в нее гляделись вперемешку молодые березки и елочки, опаленные взрывной волной.

Иногда, заглядевшись, Ивкин спотыкался о шпалы и щебенку, которая, шурша, скатывалась с насыпи и с бульканьем падала в воду.

Сапоги Ивкин начистил в госпитале так, что самому небу не стыдно было отразиться в них. По этим хромовым, пошитым с некоторой изящностью сапогам, по плотно подогнанной в плечах двубортной шинели и аккуратно положенным погонам и петлицам, по ремням, не утратившим блеска и хруста, было видно, что лейтенант – штабной деятель и, передовая далеко не его стихия. Да и сам Ивкин чувствовал на себе понимающие взгляды. Не однажды ему случалось выслушивать обидные упреки в свой адрес: «Нет, ты скажи, живого Ганса ты видел?.. Ты видел фрица-то живого?..» Чаще всего это говорилось на продпункте, стоило только ввязаться в историю и урезонить какого-нибудь взводного, который, подвыпив, возвращался из госпиталя, или же танкиста, пригонявшего танки на ремонт.

Но и в госпитале один капитан-батареец сказал: «Небось шальным осколком тебя задело». А что было ответить? Не рассказывать же, как сутками напролет допрашивал пленных гитлеровцев и раскалывал такие крепкие орешки, что и сам диву давался, откуда у него вдруг появился такой талант «шпрехать» по-немецки и вникать во всю подноготную. Он, брат, не пулями и не снарядами разговаривал с немцами на расстоянии, а на человеческом языке, да еще с индивидуальным подходом к каждому паршивому ефрейтору, чтобы тот выложил все начистоту, как там и что задумывает его гитлеровское начальство.

Нет, незачем было доказывать каждому. К тому ж и нельзя: рот лишний раз не откроешь, ведь в разведке работаешь, молчок!.. А то, фрицев в глаза не видел! Скажут же!..

Воздух был по-весеннему густ и пахуч, отдавал тянувшей из леска прелью. Чечётки со щебетом срывались с метелок сухой прошлогодней полыни, трепетавшей под ветерком на обочинах насыпи, и стайками отлетали все вперед и вперед по ходу движения Ивкина. «На север», – подумалось о них.

Он миновал группу связистов, ровнявших телеграфные столбы и натягивавших провода. Пройдя дальше, увидел, что тут они уже натянуты, и услышал их глухое гудение. Потом впереди вырисовался попыхивающий белым парком паровоз – это подразделение железнодорожного батальона укладывало рельсы: все ближе становился стук кувалд и кирок, позвякиванье и скрежет лопат о щебенку.

Проходя мимо, он спросил не то у лейтенанта, не то у капитана (нельзя было разобрать – лишь на правом погоне остались две звездочки поперек, скособоченные досками, которые он носил наравне с бойцами), какой это километр от Ленинграда, и, получив ответ, тотчас же задал вопрос и о шоссе: далеко ли отсюда?

– Вот протопаете еще два километра, а там надо сразу спуститься с насыпи и по бревёшку перейти речку, а после все прямо и прямо по тропке, – объяснял ему сапер, размахивая огромными грязно-коричневыми от ветра и солнца руками.

– Ну чего встали! – прикрикнул он на солдат, которые опустили кирки в надежде перекурить, послушать разговор командиров. – Давай, давай, ребята! Фриц этого самого «давай-давай» не любит! – И первым взялся за веревку с крюком на конце, чтобы подтянуть рельс в стык.

– Не балует начальство куревом-то. Экономить приходится, – пошутил Ивкин.

– Вот именно, – отозвался все тот же сапер. – Норму не увеличивает. Не учитывает, что на ветру курим, и табак горит как порох. А про Ленинград что тебе сказать… Будешь там, сам увидишь.

Когда Ивкин добрался до шоссе, пошел мелкий спорый дождик. И хотя был он теплым, по-мартовски ароматным, на душе помрачнело, сердце сжалось, словно кто-то сильный схватил его в пятерню.

Сколько бы последнее время он ни писал матери – все оказалось напрасным. Служили с ним земляки-ленинградцы и тоже – сколько ни писали – не получали ответов. И жива ль его старушка, Ивкин не знал. Но из госпиталя все же черкнул, что теперь уже рядом и урвет времечко, навестит. «Жди. Скоро увидимся».

Участок шоссе, на который он вышел, был избомблен; невдалеке спуск петлял между изуродованными кузовами автомашин, брошенных немцами при отступлении, рваными резиновыми окатами, передними и задними мостами, горелыми кучами какого-то бумажного хлама, битым стеклом и расплющенными консервными банками. Место выбрал Ивкин как нельзя лучше: тут ни один шофер быстро не погонит.

Ивкин встал возле спуска в ожидании какой-нибудь попутной машины.

А дождь усиливался. Теперь он лил и лил острыми, как иглы, струйками. Под ними в двух шагах от Ивкина тонко позванивал никелированный, еще не поржавевший, целехонький колпак автомобильного колеса. Ивкин поддел его носком сапога, и колпак, звеня и кувыркаясь, покатился по булыжнику шоссе, мелькая красной надписью марки машины, которой когда-то принадлежал. «Шеврале», – прочел Ивкин, взглядом поискал на автомобильном кладбище машину этой марки и вскоре различил рассеченную надвое, с вывороченным, как и нарочно не удастся, рулевым управлением.

А ведь несколько лет он водил такую же… Если бы не колпак, поддетый ногой, пожалуй, и не вспомнил бы. Тогда колпак тоже покатился по мостовой точно с таким же звоном, как сейчас…

* * *

…Он покатился и улегся на тротуаре. Полицейский, стоявший на перекрестке улицы, жезлом подал Ивкину знак остановиться. Но, подойдя, увидел, что имеет дело с дипломатической машиной, откозырнул и сам принес колпак с тротуара.

Это произошло в мае или даже в июне три года назад, а кажется, что давно-давно, чуть ли не в юности. Много с того времени пережито и так были полны все эти годы событиями! Война не укорачивает, а удлиняет время…

Ежедневно к девяти утра, в хорошо сшитом костюме асфальтового цвета, при галстуке, в серой кепке, он был всегда наготове по первому вызову консула подать машину.

Консул, которого он возил, был пожилым человеком, немногословным и всегда задумчивым. Он тоже был ленинградцем, до революции литейщиком Обуховского завода и хорошо когда-то знал отца Ивкина, работал с ним. Знал он и мать, Анну Дмитриевну. Году в тринадцатом – четырнадцатом даже ухаживал за красивой Нюркой с Путиловского и, возможно, женился бы на ней, да помешала тюрьма за революционное подполье, а потом – ссылка. Что-то отеческое проглядывало в его обращении с Ивкиным, и, конечно, Ивкин попал к нему на работу за границу не без его протекции.

По каким-то неотложным делам они почти каждый день выезжали из решетчатых железных ворот консульства, и красный флажок на правом крыле машины резко бился на скандинавском прохладном ветерке с фиордов. Консул не придерживался этикета. Он садился рядом с Ивкиным и смотрел из-под очков вперед, как казалось, только на флажок. Ни о чем особенном и серьезном он не разговаривал, а все больше вспоминал о прошлом, об отце Ивкина и себе самом, о том, как однажды, поддавшись соблазну заиметь мотоцикл, собрали они нечто наподобие «козла», и этот «козел» стрелял у них сизо-серым вонючим дымом, завез куда-то в сторону Парголова и – ни туда ни сюда; пришлось нанять ломовика, который и доставил им домой такую вот чудо-технику.

Иногда консул спрашивал, что пишет Анна Дмитриевна. А иной раз всю дорогу твердил одно и то же: «Надо учиться, учиться надо, надо учиться! Автодорожный техникум у тебя за плечами – мало! Инженеров нашей стране надо побольше. Вот отвозишь меня положенный срок, и махай в какой-нибудь институт, чтобы наша с отцом твоим старая затея по мотостроению не пропала даром!..» И, по-своему перефразировав стихи полунапевал слабым тенорком:

Быть шофером – хорошо!Инженером – лучше!..Пусть меня научат!

После короткой паузы спрашивал: «Когда у тебя кончается срок работы? В мае? В июне? Так вот, ни дня не задержу, поезжай и учись!»

Но в тот раз, когда слетел колпак, Ивкин ехал один, и флажок на правом переднем крыле машины был запеленат кожаным чехольчиком. Спешил Ивкин в авторемонтную мастерскую, специализировавшуюся на «шевралетах». Уж который год машина проходила в ней профилактику. Тамошние автомобилисты знали дело отлично. Особенно один из них, молодой немец, по фамилии Хохфельд. Был этот Хохфельд недавно автомобильным гонщиком у себя в Германии, да покалечился так, что плюнул на спорт.

Он появился в мастерской несколько недель назад. Не женат и, пожалуй, ровесник Ивкину. Отец у него где-то в Данциге или в Дрездене – Ивкин не уяснил, понял только, что какой-то коммерческий воротила, хотя и инженер, а больше тяготеет к коммерции, что после аварии на гонках попытался пристрастить сына к одному выгодному делу, и тот будто бы уже втянулся, да вдруг совершил глупую манипуляцию в купле-продаже чего-то и сколько-то там тысяч марок пустил в трубу. Словом, отец поспешил поскорее избавить сынка от тягот коммерческой жизни, довольно громко и скандально поговорил с ним, в результате Карл сделал обиженный жест, махнул вот сюда, к скандинавам, на свои хлеба.

Ивкин узнал это из третьих или четвертых уст. Хохфельд ухлестывал за одной смазливой шведкой и рассказывал ей о себе. А она – своему брату, мойщику машин в мастерской. А мойщик – второму шоферу консульства, научившемуся бойко болтать по-шведски.

Сама история ничем не заинтересовала. Ну Хохфельд и Хохфельд – немец, толковый специалист по автоделу. Совсем иное заставило Ивкина относиться к нему не как к другим работникам автомастерской, и скоро их шапочное знакомство перешло в обыкновение беседовать при встречах. Ивкин неплохо знал немецкий. Знания дались ему как-то шутя, тогда еще, когда мать отправляла его летом на каникулы к родственникам в деревню под Кингисепп, где он играл вместе с ребятишками остзейских немцев. Ивкин обнаружил, что пятерки по немецкому языку в школе обеспечены ему навечно, и случалось, что даже выступал на вечерах с чтением стихов Бехера. В общем, в немецком он оказался вторым докой после учителя.

Это обстоятельство и сыграло свою роль. Хохфельд с Ивкиным частенько усаживались поболтать и хоть особенно не засиживались, а все же кое-что узнавали друг о друге. Скучно не бывало. А после того как Хохфельд сообщил, что наполовину русский – мать его была русской, да к тому же из Питера, и, по всей вероятности, жива до сих пор, – Ивкин окончательно расположился к нему, но все же смотрел на него, как на заманчивую книжку, которая хоть и интересна, а шут знает, правдива ли?

По-видимому, Хохфельд не лгал. И после того как сказал, что мать у него русская, Ивкину сразу бросилась в глаза мягкость в чертах немца, и он даже подумал как-то об извечной особенности русских матерей передавать ее своим детям по наследству.

Так вот что рассказал Хохфельд, когда они однажды меняли покрышку у машины и разговорились, пока вулканизаторщик искал прокол в шине и ставил латку.

Хохфельд не помнит ни матери, ни родни с ее стороны, ни города, где родился. Это и естественно: ему едва минуло четыре года в восемнадцатом… От тех пор у отца остался один лишь бобровый воротник с драпового пальто, да и то, кажется, его побила моль, и он, наверно, выброшен. Так что теперь у отца не сохранилось ни одной вещи, которая бы напоминала ему о России, о тех временах, когда он был представителем фирмы «Зингер и К°», если не считать Карла, сына от русской.

– Что же все-таки случилось? – спросил Ивкин.

– А вот слушай. Только не пытайся выяснить подробности – я их сам не знаю, отец ещё ни разу не отличался разговорчивостью по этому поводу. Так вот слушай… Он женился в тринадцатом на русской. А в четырнадцатом в их квартире на каком-то петербургском канале заорал и начал пачкать пеленки я, их кляйне киндер. Потом… – И Хохфельд задумался, будто припоминая что-то, но махнул рукой. – Впрочем, припоминать мне не приходится, а все со слов отца и согласно старушке истории… Потом – война. Немецких подданных по шее из России. Надеюсь, тебе известно, а мой фатер в июне четырнадцатого мотался с зингеровскими фирменными делами по вашим городам и застрял, кажется, в Пс-Копфе.

– В Пскове, – поправил Ивкин.

– …И прожил там под надзором года три с лишним. Мать моя к нему приехала. А дальше – туман. Когда в восемнадцатом войска кайзера взяли Пс-Копф, между отцом и матерью что-то произошло. Что – он мне не говорит. Только привез он меня в Германию, и вот, сам видишь… А я мог быть русским.

– А мать не помнишь? Какая?.. Имя?.. Может, фамилию?..

– Евгения Владимировна Саратова.

– Город у нас такой, Саратов, – сказал Ивкин. – А может, карточка есть, адрес?..

Хохфельд медленно полез в грудной карман и, вытащив бумажник, вынул из него потрепанную фотографию. Она была настолько старой, выцветшей, что ничего нельзя было разобрать.

– Это в Пс-Копфе в восемнадцатом. Мать со мной. Я на руках, видишь?

– Да-а… – качнул головой Ивкин, вглядываясь в фотографию. – Сверток какой-то, кулек. А больше ни одной?..

Хохфельд молча взял из его рук фотографию и осторожно положил ее в бумажник, потом хлопнул по нему ладонью и, отправляя обратно в карман, вздохнул:

– Вот так-то, Ивкин! А про адрес что я тебе могу сказать? На каком-то канале в Ленинграде родился…

– Мог бы в Берлине в наше посольство обратиться, установить – жива ли. Да и через нас здесь можно бы… Поговори-ка с консулом. Поговори, – предложил Ивкин.

Хохфельд щелчком выбил из пачки сигарету, прикурил от пляшущего синего огонька зажигалки и, щурясь в табачном дыму, пристально поглядел на Ивкина.

– Ты что, ребенок?! Стоило мне нажать кнопку в подъезде вашего посольства в Берлине, как… – он не окончил фразу. – Ты имеешь представление о чистоте арийской крови? Установили бы, что у меня мать русская, и уж будь покоен, доказали бы, что большевик и отец мой, Рудольф Хохфельд, вовсе не честный дрезденский коммерсант, а настоящий красный, завербованный большевичкой в восемнадцатом, когда базарил зингеровскими машинками в России. Знаешь какая бы каша заварилась! Нет уж, – и Хохфельд несколько раз отстранил от себя ладонями воображаемые неприятности, которые могли навалиться в результате необдуманного шага, – нет уж, ни к чему. С меня вполне достаточно снов, которые вижу… Я сердечно благодарен фрау Розе Шарлотте фон Фрейденрайх, своей мачехе, она еще в двадцатом, когда отец женился на ней, сказала: «Отныне, Карл, ты мой сын, потомок рейнских юнкеров, и учись играть на пианино „Стражу на Рейне“. Представляешь, – тронул Хохфельд колено Ивкина, – теперь мы с отцом как за каменной стеной! Кровь фон Фрейденрайхов не подлежит переливанию из пробирки в пробирку с целью установления, арийская ли? Понимаешь теперь, какое дело!.. Что же касается твоего предложения обратиться не через посольство в Берлине, а через здешнее консульство, то, прости, ты и тут наивен, как все русские. Это у тебя от добросердечности. Я и себя иной раз ловлю… Наверно, от матери… А положение таково: я – немец, германский подданный здесь, в чужой стране, обязан действовать только через свое посольство. Ваше консульство снесется с нашим посольством, как только я обращусь, и посредничать между мной и матерью не будет. Все это очень ясно само по себе, и достанусь я кому следует тепленьким.

Докурив сигарету, Хохфельд далеко отшвырнул ее.

– Значит, Саратова Евгения Владимировна, – вслух повторил Ивкин, как бы запоминая имя матери Хохфельда, – Саратова. Вот поеду в отпуск, может… – И, сдвинув кепку на затылок, принялся листать купленный по дороге журнал.

– Это дело другое. Как знаешь… Но лучше не надо. Я слышал, что и у вас там придираются, если обнаружат родственника за границей.

Ивкин сделал вид, будто не расслышал.

Он не скрыл разговора с механиком из автомастерской немцем Хохфельдом – рассказал консулу день или два спустя, когда они ехали в машине.

Консул долго не отвечал. Потом положил руку на плечо Ивкина:

– Может, правду говорит твой механик. А может, ловкая выдумка. Тебе не следует забывать, кто ты, кем работаешь, кого возишь. Все это надо помнить тебе, и уши держать, как говорится, топориком… Топориком, торчмя! – уточнил он и, сузив ладони, вытянул перед собой. Поменьше веди так называемые задушевные беседы. Особенно с немцами. Их теперь в каждой стране понатыкано ровно столько, сколько считает необходимым третий рейх. Мне очень жаль, Костя… – И больше консул уж не возвратился к теме разговора.

Прошло сколько-то времени, и вдруг однажды утром он вызвал Ивкина к себе в кабинет и начал как раз с той же фразы, которую не закончил в машине:

– Мне очень жаль, Костя… Ты скрыл, что в письме домой просил мать узнать адрес… – Консул взял со стола и, повертев в руках бумажонку с каким-то штампом, прочел:

– Евгении Владимировны Саратовой. К твоему счастью, эта Саратова оказалась человеком чистейшей биографии и обо всей той истории, которую так путано поведал тебе Хохфельд, она никогда не скрывала, а изложила ее в своем партийном деле. Да, у нее сын в Германии. Так что ж из того?! Да и Хохфельд твой был действительно правдив, и возможно также, что движет им светлое сыновнее чувство, что он ничего не имеет в виду, кроме свидания с матерью. Все это так. Но меня все же удивляет, как мог ты просить в письме… Ты что, не знаком с порядком, мальчик? – понизил голос консул. – А результат? Результат таков: приходится за тебя краснеть… Ты, кажется, просишься в отпуск? – поднялся из-за стола консул. – Что ж, я пожму тебе руку. Поедешь. Передай привет Анне Дмитриевне.

Ивкин все понял. Но он начал было оправдываться. Консул же только кивал и, когда Ивкин кончил говорить, снова сел и вплотную вместе с креслом подвинулся к столу, прихлопнув по нему ладонью в подтверждение того, что пускаться в рассуждения считает излишним – решение принято.

– Советую одно: не появляться в той автомастерской. Так будет лучше. А машину сдай. Сдай и упаковывайся.

День был ясный, долгий. Переваливало на вторую половину июня. Со своими шоферскими делами, со сдачей машины второму шоферу консульства Ивкин справился до обеда. А во второй половине дня ему были заготовлены документы. Так что время выезда зависело только от теплохода на Ленинград.

Ближайший отходил через два дня, и эти два дня показались Ивкину совершенно опустошенными. Все два дня у него ломило голову и в нее хлынуло столько мыслей, сколько, пожалуй, не бывало за всю жизнь.

Ему помнится, как лежал он на диване в своей комнате во флигельке, примыкавшем к зданию консульства со двора, и, накрыв подушкой голову, раздумывал над случившимся. И дернуло ж его просить в письме мать справиться в Ленинграде о какой-то Саратовой. Мало ли под каким соусом завязывают знакомство шпионы!.. В общем, теперь все! И еще хорошо, если все. Может, начнут таскать куда следует. Этого не хватало!.. А что он будет отвечать? Отвечать надо просто, говорить, как получилось, как познакомился с Хохфельдом и как тот рассказал ему, что мать у него в Ленинграде и что хорошо бы узнать ее адрес. Вот и попытался узнать, помочь. Разве совершено преступление?!. Преступления, конечно, он никакого не совершал, никто его не осудит, однако…

Удивительно, как буквально за несколько часов изменилось к нему отношение в консульстве. Обычно бывало иначе: уезжавшего на Родину одолевали разными просьбами. Один просил обязательно заглянуть к родне; другой – привезти книжную новинку, которую здесь днем с огнем не сыщешь; третий передавал домой безделушку в подарок ребятам. Но сейчас желали лишь счастливого пути. И только. Сдержанно пожимали руку, сдержанно улыбались, и почему-то никто-никто не настаивал забежать при случае на минуту по такому-то адреску!

Спустя два дня Ивкин подходил к трапу теплохода, отправлявшегося прямым рейсом на Ленинград. Провожал только шофер, которому он сдал машину. Но и с ним разговор не клеился.

Больше касался марок автомобилей: обсуждались скорости, низкая или нормальная посадка, какая машина сколько жрет горючего… Лишь в самый последний момент, когда уж они пожали друг другу руку, провожавший – а он был щупловат, не по-шоферски скроен, из тех, кому другие шоферы вечно помогают искать потерявшуюся искру, – спросил так, словно бы вопрос долго мучил его и наконец вырвался.

– И куда ж ты теперь, Ивкин?..

– Как куда? – удивленно, вопросом на вопрос отвечал Ивкин. – Как это куда? Дипломата из меня не получилось – но это еще ничего не означает, хоть и факт. Баранку из рук не вырвут?.. Пойду в ломовики. Это вернее, чем какого-нибудь там возить…

– Ломовиком лучше, – кивнул провожавший. – Груз спокойнее. Не политику возишь.

Это было все, о чем они поговорили. Теплоход отвалил от пирса, за бортом захлюпала мелкая волна, забурлила под могучим винтом, и поплыл, начал удаляться чужой город с чужими улицами, заводами, фабриками, магазинами, парками… Потом стало казаться, что теплоход остановился, появилось странное ощущение, а скорее, домысел, что земной шар поворачивается под ним и повернется другой стороной, где перед взором вдруг окажется родной Ленинград, милые сердцу люди, проспекты, сады, дымы из труб… И мать. Но она не встретит в порту, он не дал знать. Так пусть же – как снег на голову!..

Ивкин пил в ресторане черное бархатное ленинградское пиво, бродил по палубе, потом спустился в каюту и не вышел из нее до самого Ленинграда, лежа читал томик Нексе, часто откладывая книгу и задумываясь над тем, что, собственно, только теперь как следует знакомится со скандинавами и писателем, с их жизнью – работает, заглядывает в их дома, – а до этого только и делал что ездил заученными маршрутами мимо них, и авторемонтная мастерская была, пожалуй, единственным местом, где ему удавалось задерживаться…

* * *

А весенний дождь все лил и лил. Колпак от колеса раздавленного немецкого „шеврале“ наполовину наполнился водой и больше не позванивал под косыми и острыми струйками. Машин не было. Шинель на Ивкине промокла насквозь, отяжелела, а новенькая портупея отсырела и потемнела.

Похожий на фанерный кубик на колесах, „виллис“ будто вырос перед Ивкиным и, притормозив, словно ощупывая под собой почву, начал осторожно спускаться с шоссе в объезд развороченного промежутка, но не рассчитал и попал по правое крыло в яму, полную глинистой жижи. Он зажужжал, подергался взад-вперед и стал как вкопанный.

Открылась заделанная фанеркой с маленьким стеклышком-оконцем дверца, и вылез боец-шофер. Он поспешно обежал машину, заглянул под колеса, мгновение постоял в раздумье, вытащил из-под сиденья лопату и принялся подкапывать под передним буфером.

bannerbanner