
Полная версия:
Вторая жизнь. Подарок цыганки. Книга 2. По другую сторону судьбы
— Книги! — сказал немец и засмеялся. — Посмотрим, что она в них к осени запишет, кроме убытков.
Ники проходила мимо, не повернув головы, и под вуалью улыбалась про себя. «Запишу, — подумала она. — Только не убытки». Финн однажды, услышав это на лестнице, сжал кулаки, и Ники пришлось взять его за локоть, как тогда, в феврале, у матового стекла.
В одну из таких пятниц, в середине апреля, она стояла у перил, пока папа внизу ждал своей минуты, и смотрела на дальний конец галереи, у часов. Там, у самых перил, сидела девушка с тетрадью на коленях. Она была высокая и тонкая, в новом тёмно-синем платье, сшитом уже не дома, и в новой шляпке без всяких роз; тёмно-медные волосы она уложила высоким тяжёлым узлом. Рядом с ней стоял худой сутулый человек в длинном чёрном сюртуке и, наклонившись к ней, показывал набалдашником трости вниз, в яму. Ники узнала обоих сразу, и человека раньше, чем девушку. Она взялась обеими руками за перила, и чёрная лайка перчаток натянулась у неё на костяшках. Девушка слушала, подняв к нему узкое лицо с высокими скулами, кивала и писала. Потом она что-то сказала, и мистер Крейн тихо засмеялся и тронул её за плечо белой рукой.
«Значит, вы, мисс Сент-Клэр, — подумала Ники. — Ну что же. Пишите».
Ни он, ни она её не заметили. Мистер Крейн постоял ещё минуту, глядя вниз, потом выпрямился и пошёл к боковой лестнице.
Вечером в конторе, когда мистер Тиббетс ушёл, Ники спросила папу, что будет, если человек в яме кивнёт, а потом откажется платить.
— Тогда секретарь прочтёт с трибуны его фамилию, и ему в этой яме больше не стоять ни одного дня, — сказал папа. — Видишь ли, дочка, там внизу никто ничего не пишет. Я поднял руку, он кивнул, и пятьдесят тысяч бушелей проданы. Ни расписки, ни залога, один кивок, и на нём держится вся Палата. Если завтра цена уйдёт против него на десять центов, ничто ему не мешает сказать, что он ничего не видел и ни на что не кивал. Я тридцать лет торгую зерном и ни разу не отказался от того, на что кивнул, даже когда это стоило мне больше, чем я зарабатывал за год.
— А в семьдесят третьем, в панику? — спросила Ники.
— И в семьдесят третьем, — сказал папа. — Особенно в семьдесят третьем. В сентябре банкирский дом Джея Кука приостановил платежи, через два дня в Нью-Йорке закрыли биржу, а здесь, в Чикаго, банки перестали платить по чекам, и денег на Палате не стало ни у кого. Пшеница падала каждый день, и тот, кто накануне кивнул на покупку по старой цене, наутро смотрел мимо своего маклера и не узнавал его. Тогда половина Палаты забыла, на что кивала. Я — нет.
Он учил её и тому, чего мистер Крейн не говорил никогда. Что человек, у которого кончается маржа, будет продавать по любой цене, Ники знала и без него; папа же говорил, что такому человеку не надо продавать в спину. Когда один из его клиентов, мукомол с Канал-стрит, не смог в апреле внести доплату и прислал своего сына с запиской, папа дал ему десять дней и позиции его не тронул. Мистер Тиббетс сказал, что это не по правилам. Папа сказал, что правила он знает сам.
— Человек, которому дали десять дней, отдаёт тебе всё, — сказал он Ники. — А тот, кого прижали, отдаёт адвокату. Ты посчитай, дочка, что выгоднее.
Мукомол с Канал-стрит заплатил на восьмой день, до цента, и с тех пор давал папе все свои заказы.
Финн в те же вечера учил стенографию, по Никиному Питману, по старому «Руководству по фонографии» в зелёном коленкоре, с которым Ники когда-то сидела в классе у миссис Темпл, и гоняла его Лиззи. После ужина она садилась с ним за край обеденного стола, раскрывала вчерашнюю «Трибюн» и диктовала ему биржевой отдел, быстро, не останавливаясь на запятых. Финн писал, высунув кончик языка, и к третьему столбцу уши у него горели. Потом Лиззи брала его листок, проверяла карандашом, крючок за крючком, и зачёркивала.
— Здесь у тебя «мальчишка». А надо «майская», — говорила она. — Миссис Темпл за такие крючки заставляла переписывать страницу три раза. Ещё раз. С «пшеница на май».
— Мисс Колман, я же…
— С «пшеница на май», мистер Райли.
Финн вздыхал и начинал снова, и Ники, сидя на диване со своими книгами, слушала, как скрипит его карандаш. Лиззи собиралась управиться к осени.
Сцена 5. Ники. Переезд, 1886
Поезд из Коламбуса пришёл на вокзал у Канал-стрит в субботу, первого мая, в половине восьмого утра, с опозданием на сорок минут. Город в этот день бастовал: ломовые извозчики не вышли на работу, на складах вдоль реки висели замки, и на улицах, обычно запруженных подводами, было непривычно пусто. Мамины сундуки папа отправил малой скоростью ещё в понедельник, и теперь у вокзала семью ждали только два экипажа, наёмный и свой, запряжённый парой гнедых, которую папа купил в апреле для конюшни при доме судьи. На козлах сидел Том в пальто с бобровым воротником. Финн, в новом картузе, стоял на платформе рядом с Ники, но чуть позади.
Первой из вагона выскочила Клара, и никто не успел её удержать. Она пробежала по платформе между носильщиками, налетела на Ники и обеими руками вцепилась в её юбку, и Ники нагнулась и подняла её, тяжёлую, в дорожном пальтишке, пахнущую вагонной пылью и леденцами. Следом сошёл Джордж с картонкой под мышкой и, ещё не поздоровавшись, сообщил, что от Коламбуса до Чикаго двадцать шесть станций, а они стояли на двадцати пяти, и это неправильно. Потом проводник подал руку маме. Мама, в сером дорожном платье и в шляпке с тёмной вуалью, сошла по ступенькам медленно и, увидев дочь с ребёнком на руках посреди чикагской платформы, на минуту остановилась. Она смотрела на них обеих, на чёрное платье Ники и на Кларины ботинки поверх него, и в лице её была та смесь радости и тревоги, с какой мать, давно не видевшая дочь, ищет в ней перемен. Потом она подняла Никину вуаль и поцеловала её.
— Вероника, — сказала она. — Ты похудела.
— Это траур, мама. В нём все худые.
Последними вышли Эми с корзинкой пирожков, взятых в дорогу и так и не съеденных, и мамина горничная Нора с тремя шляпными картонками. Лиззи шагнула к Эми, и они обнялись тут же, при носильщиках, и заговорили обе разом, так что ничего нельзя было разобрать, кроме того, что Клару в Логанспорте укачало, а у Лиззи в Чикаго нет ни одной приличной шляпки.
На Прери-авеню они приехали к девяти. Это была широкая прямая улица с тротуарами из розоватого плитняка, обсаженная двумя рядами молодых вязов, только что одевшихся мелкой липкой листвой, и тянулась она на юг от Шестнадцатой улицы. По обе её стороны, за чугунными оградами, стояли каменные особняки, один внушительнее другого, с башенками, эркерами и широкими крыльцами, на ступенях которых лежали ковровые дорожки. Все эти дома были новыми, и люди, жившие в них, мистер Пульман, мистер Филд и другие, разбогатели недавно; Ники знала, в котором доме кто живёт. Дом судьи стоял в середине квартала, между Восемнадцатой и Двадцатой улицами, трёхэтажный, из красного кирпича, с белыми каменными наличниками, с круглой башенкой на углу и верандой, увитой ещё голым диким виноградом. За домом был двор с конюшней и каретным сараем, и Том, въехав во двор, слез с козел и долго стоял посреди него, сунув руки в карманы, с видом человека, который наконец получил своё.
Дети разбежались по комнатам, и никто их не останавливал. Внизу были большая гостиная с роялем и камином серого мрамора, столовая с длинным раздвижным столом орехового дерева, библиотека, где по стенам до самого потолка стояли судейские книги в одинаковых коричневых переплётах, и маленькая утренняя комната с окнами на восток. Повсюду лежали ковры, а над камином в гостиной и вдоль лестницы висели портреты в золочёных рамах: сам судья в мантии, его покойный отец с бакенбардами и какая-то старуха в чепце. Простор, ковры, рояль, высокие потолки — всё здесь было богаче, чем им когда-либо доводилось видеть в Коламбусе. Джордж, разувшись, ходил по гостиной в одних чулках и гладил ступнями ковёр. Клара взбежала наверх, пересчитала спальни, их оказалось семь, и вернулась объявить, что одна из них, та, где на обоях розы, будет её. Мама ходила по дому медленно, из комнаты в комнату, трогала перчаткой спинки чужих кресел, заглядывала в буфет, в бельевую, в кухню, где кухарка-шведка уже ставила на плиту большой медный котёл (папа нанял её ещё в апреле, вместе с горничной и судомойкой, как полагалось в хорошем чикагском доме), и наконец остановилась в гостиной перед портретом старухи в чепце.
— Чарльз, — сказала она. — Нам нужно заказать наши портреты и заменить чужие, особенно эту старуху в чепце: у неё слишком неодобрительный взгляд, я не смогу при ней играть. Пока наши портреты не будут готовы, давай унесём эти куда-нибудь в чулан.
— Хорошо, закажем, унесём, — сказал папа. — Как скажешь, дорогая.
Финн весь этот день не знал, куда себя деть. Всю зиму в квартире над конторой он был своим: засыпал за обеденным столом над «Трибюн», и никто не замечал, когда он входит и уходит. Здесь всё было иначе. Он вошёл с чёрного хода, с маминой картонкой в руках, остановился на пороге кухни и дальше не пошёл. В гостиной шумели дети, по лестнице ходили незнакомые ему женщины, мама в сером шёлке, с тихим голосом, и Нора, которая оглядела его с головы до ног и поджала губы. Финн стоял у двери, мял картуз и отвечал «да, мэм» и «нет, мэм» всем подряд, даже кухарке. Ники видела его из коридора и не подходила.
Подошла к нему Эми. Она поставила свою корзинку на кухонный стол, вынула пирожок, разломила его пополам, одну половину дала Финну, а другую съела сама, стоя, и спросила, как его зовут, хотя знала это из Никиных писем.
— Финн, мэм. Финн Райли.
— А я Эми, — сказала Эми. — Никакая я не мэм. У тебя на пальто пуговица на нитке висит.
Она тут же усадила его на табурет у окна, достала из корзинки нитки и напёрсток и, пока он ел, пришила ему пуговицу, не снимая с него пальто, а заодно и ещё две, которые держались кое-как. Потом она послала его отнести картонки наверх и показать Джорджу, где тут конюшня. Через полчаса Ники увидела из окна утренней комнаты, как они идут через двор, Финн и Джордж, и Финн что-то рассказывает, размахивая руками, а Джордж слушает, задрав голову, и не верит ни одному слову. К вечеру Джордж знал, что от вокзала на Канал-стрит до Палаты одиннадцать минут бегом, а Финн знал все двадцать шесть станций до Коламбуса.
Ужинали все вместе в столовой судьи, за раздвинутым столом, под люстрой с матовыми шарами, при газе. Мама сидела на хозяйском конце, против папы, и Ники видела, что ей здесь всё чуждо, от тарелок с чужим вензелем до чужого лакированного буфета, и что она уже знает, что переставит завтра. Новая горничная обносила стол блюдами. Финна посадили между Эми и Джорджем: Ники с первого дня держала его за своего, и никто в доме не спросил, почему рассыльный ужинает за хозяйским столом. Он сидел очень прямо, смотрел, какую вилку берёт Эми, и брал ту же, а когда Клара опрокинула молоко, вскочил раньше горничной. Лиззи рассказывала маме, как он пишет стенографией «мальчишка» вместо «майская», и Финн краснел, а Джордж смеялся громче всех. Папа смотрел на них и молчал, и лицо у него было такое, какое бывало в Коламбусе по воскресеньям после обеда.
Ночью дом долго не затихал. Наверху, в комнате с розами, Клара потребовала, чтобы Ники посидела с ней, пока она не уснёт. Ники сидела, держа её горячую ладонь, и слушала, как за стеной Лиззи и Эми, улёгшиеся в одной комнате, шепчутся и смеются в подушку, совсем как шептались девочками в приютской спальне. «Все под одной крышей, — подумала она, — и все живы. Слава тебе Господи». Внизу мама тихо играла на чужом рояле что-то из Шопена и обрывала на середине, потому что рояль был расстроен. Клара уснула. Ники вышла на лестницу и посмотрела вниз, в освещённый коридор, ведущий в кухню. Там, у кухонной двери, Эми, присев на корточки перед Финном, перевязывала ему шнурок на новом башмаке, а он стоял над ней и рассказывал про Палату.
У себя в комнате Ники долго не ложилась. Она стояла у окна над тёмной Прери-авеню, когда ей вдруг вспомнилось, что будет в будущий вторник, четвёртого мая, вечером, на Хеймаркет-сквер. Там, на митинге, бросят бомбу в полицейских, и наутро «Трибюн» напечатает семь фамилий. Своих она в тот вечер из дома не выпустит: папе с Томом нечего делать к западу от реки, а Финна она никуда не пошлёт. Но те семеро были чужие, и, кроме неё, о них никто не знал.
Об этом она и думала, шагая взад и вперёд по комнате, от окна к двери и обратно, внешне спокойная, но в душе встревоженная, и долго не могла прийти ни к какому решению. Пойти в полицию самой значило назвать своё имя, и тогда её спросят, откуда она знает, а на это ответить было нечего. Не пойти значило через три дня прочесть в газете те же семь фамилий. К рассвету она спустилась во двор, к Тому, который уже задавал гнедым корм, и рассказала ему, что будет во вторник на Хеймаркет-сквер.
Том выслушал её, не выпуская из рук ведра с овсом. Про бомбу он не спросил ни слова, а спросил только, кто будет стоять на площади.
— Полиция, Том. Семеро не вернутся домой.
— Полиции вы, мисс Ники, своего имени не говорите, — сказал Том и поставил ведро на землю. — Ни своего, ни папиного. Кто их предупредит, того они первого и возьмут, это я ещё в Цинциннати видел. Напишите печатными буквами, без подписи. А отнесёт пусть мальчишка: Финна на Западной стороне никто не знает. Меня там знают, кучера мистера Лэнгли видели у каждой биржи.
— А если они не поверят?
— Половина поверит, — сказал Том. — Им и половины хватит, чтобы не лезть вперёд.
— А сам я в тот вечер постою на Рэндолф-стрит, у угла, — сказал Том. — Мало ли что.
— Нет, Том. Тебе нечего делать к западу от реки.
Том ничего не ответил и снова взялся за ведро.
Гнедые в стойлах переступали и тянулись к ведру. Ники постояла ещё немного, потом кивнула и пошла в дом писать.
Утром она написала письмо печатными буквами, на простой бумаге: во вторник вечером, на Хеймаркет-сквер, когда полиция двинется разгонять митинг, в неё бросят бомбу из переулка, и подходить к толпе близко нельзя. В письме не было ни подписи, ни каких-либо примет, по которым можно было бы узнать, от кого оно. Сам Том в участок не пошёл, как они и решили во дворе. Письмо отнёс Финн. Он подсунул его под дверь дежурной комнаты на Десплейнс-стрит и ушёл, не оглядываясь, а Том ждал его в коляске на углу Мэдисон-стрит и увёз. Вечером Финн сказал ей только:
— Отнёс, мэм. Никто меня не видел.
Дальше она могла только ждать. Понедельник она просидела в конторе над книгами и ничего в них не видела, а во вторник вечером, когда за окнами давно стемнело, всё стояла у окна в столовой и прислушивалась, хотя от Прери-авеню до Хеймаркет-сквер было больше двух миль и услышать ничего было нельзя.
Том в тот вечер из дома ушёл. Ники хватилась его в одиннадцатом часу, когда Финн сказал ей шёпотом, что коляска в сарае, а Тома нет. Вернулся он во втором часу ночи, пешком, без шапки, и правый рукав его пальто был чёрный и мокрый до локтя. Он долго мыл руки у колонки во дворе и только тогда поднялся на кухню, где она ждала его с лампой.
— Двоих вынес, мисс Ники, — сказал он. — Из-под ног. Один, может, и не выживет, а другой всю дорогу до аптеки ругался, значит, живой. — Он сел на табурет у плиты и долго смотрел на свои руки. — Вы уж простите, что не послушался. Сидеть дома, когда стреляют, меня в роте не учили.
Ники ничего не сказала. Она налила ему горячего чаю из чайника, который держала на плите с десяти часов, и сидела напротив, пока он пил.
В среду, пятого мая, «Трибюн» вышла с Хеймаркетом на первой странице. Бомбу всё-таки бросили, из переулка, как она и писала; но полиция, сказано было в газете, получила накануне предостережение, которому в участке поверили лишь наполовину, и всё же держала строй поодаль, и когда бомба разорвалась, убитых оказалось двое. Двоих раненых, писала газета, вынес из толпы на руках неизвестный рослый человек с бородой и дотащил до аптеки на Рэндолф-стрит, а сам ушёл, не назвав себя, и доктор сказал, что оба будут жить. Ники прочла обе фамилии. Потом она поднялась к себе, вырезала заметку, вклеила её в альбом, перевернула страницу, провела карандашом черту и расчертила графы: «Полицейские на Хеймаркет-сквер. 4 мая 1886. Должно было: семеро. Стало: двое». Она долго сидела над этой строкой. Пятеро чужих ей людей вернулись в тот вечер домой, к своим жёнам, и никогда не узнают, кто написал то письмо и кто вынес двоих из них на руках.
Сцена 6. Ники. Статья, 1886
В середине июня, в четверг, после закрытия Палаты, Ники сидела в конторе на Ла-Саль-стрит за дубовым столом и сводила дневные сделки, а мистер Тиббетс за барьером читал «Трибюн», держа её на вытянутых руках. Окно было открыто, и с улицы вместе с пылью и стуком колёс в контору входил запах конского навоза и горячего камня. Дочитав финансовый отдел, мистер Тиббетс сложил газету, положил её на край её стола и сказал, что пшеница на июль опять поднялась на восьмую и что этот июль всех разорит. Заметка стояла в самом низу второго столбца, под сообщением о дивидендах «Чикаго, Берлингтон и Куинси», и занимала восемь строк.
«Нью-Йорк, 14 июня. Банкирский дом «Уильям Эшфорд и сын» назначил главой своей чикагской конторы мистера Гарри Ноулза, который вступит в должность с первого января будущего года. Мистер Ноулз, выпускник Йельского колледжа, последние два года служит в нью-йоркском доме фирмы по западной корреспонденции. До его приезда дела конторы по-прежнему ведёт из Нью-Йорка младший компаньон фирмы, мистер Натаниэль Эшфорд, по совету которого, как нам сообщают, и состоялось это назначение».
Ники прочла заметку два раза. Когда она дочитала, что мистер Ноулз служит у Эшфордов, ей ясно представилось лицо: этого человека она видела на Палате, с галереи. Это был светловолосый широкоплечий человек с веснушками на крупном добродушном лице, который стоял у края пшеничной ямы всегда немного в стороне от своего маклера и смеялся так громко, что его смех было слышно на галерее сквозь весь шум зала.
Так вот кто он такой: друг, которого мистер Натаниэль Эшфорд посылает в Чикаго вместо себя. Ники сидела над газетой до тех пор, пока мистер Тиббетс не спросил, не дурно ли ей от жары. Она сказала, что нет, и попросила у него ножницы.
Вклеила она заметку вечером, на Прери-авеню, у себя наверху, при открытом окне, за которым в темноте шумели вязы и где-то через два дома играли на рояле, и подписала внизу: «Июнь 1886. 25 лет. Друг. Новый глава конторы в Чикаго». Потом она перелистала альбом назад, до страницы со шведом, где графа «Стало» всё ещё оставалась пустой. Теперь строчка выглядела так:
Олсон, швед, элеватор на северном рукаве. Февраль 1886.
Должно было: отдал пшеницу мистеру Крейну за бесценок и разорился.
Стало: продал пшеницу по цене доски, остался в деле и стал нам надёжным партнёром.
Через страницу шла запись о взрыве:
Полицейские на Хеймаркет-сквер. 4 мая 1886.
Должно было: семеро.
Стало: двое. Пятеро вернулись домой.
Сцена 7. Нейт. Гарри, 1886
Вопрос о чикагской конторе решился в середине июня, не сразу, но и без волокиты. Комиссионер, через которого Нейт с осени торговал в Чикаго, дважды за весну исполнил его приказы на день позже, чем следовало, и во второй раз это стоило банку четырёх тысяч долларов; а в начале июня пришло письмо из Лондона, вежливое и короткое, в котором лондонские корреспонденты банка желали знать, кто ведёт западные дела Эшфордов на месте, в самом Чикаго. Отец позвал Нейта в комнату компаньонов в пятницу. Был четвёртый час, банк закрылся, и внизу, в операционном зале, конторщики гасили лампы над конторками. Отец сидел во главе длинного стола, под портретом прадеда, мистер Хардинг по правую руку от него, а перед ними лежали две телеграммы из Чикаго и лондонское письмо.
— Будет лучше, если ты поедешь туда сам, Натаниэль, — сказал отец, положив ладонь на телеграммы. — На полгода, на год, пока не поставишь контору как следует.
— Нет, сэр, — сказал Нейт. — Я думал об этом всю весну. В Чикаго меня знает каждый маклер на Палате, и если я поеду, каждый из них станет торговать против Эшфордов только потому, что торгует против меня. Конторе нужен человек, которого там не знают и которому я могу верить, как себе. Такой человек у нас есть. Я говорю о Ноулзе.
Мистер Хардинг поднял глаза от бумаг. Отец снял очки и долго молчал, вертя их за дужку.
Старый Эшфорд был человеком, который верил лишь тому, что видел собственными глазами в книгах банка, и ничего не забывал из того, что Нью-Йорк говорил о людях. Он помнил, как два года назад старого Ноулза, вложившего всё, что имел, в дело Уорда, выводили под руки с Брод-стрит, и знал, что сын его с тех пор служит у Эшфордов за жалованье, которое почти целиком уходит отцовским кредиторам. Этот молодой человек был ему неприятен, как бывает неприятно всякое напоминание о чужом разорении, но упрекнуть его было не в чем.
— Отец его вложил в Уорда всё, что имел, — сказал он наконец. — Весь город помнит, как его выводили с Брод-стрит.
— Отец его верил Уорду, сэр, — сказал Нейт. — А сын не верил никому, кроме меня, и два года выплачивает отцовских кредиторов из своего жалованья. Мистер Хардинг знает, как он ведёт корреспонденцию.
Мистер Хардинг сложил перед собой руки. Тем ровным голосом, каким говорил на заседаниях правления, он сказал, что мистер Ноулз ведёт западную корреспонденцию аккуратно и что за два года в ней не нашлось ни одной ошибки, о которой мистеру Хардингу пришлось бы докладывать. Больше он ничего не сказал, и Нейт был ему за это благодарен.
— С первого января, — сказал отец. — Не раньше. Пусть сдаст дела здесь как следует и пусть приедет в Чикаго человеком банка. Твоим другом он пусть будет здесь. И пусть пишет мне сам.
— Он будет писать вам сам, сэр.
— Хардинг, дайте в газеты, — сказал отец и надел очки. — Несколько строк, не больше. Его фамилию, а ниже вашу, Натаниэль. Пусть в Чикаго знают, кто за него отвечает.
Гарри Нейт нашёл наверху, в комнате западной корреспонденции, где тот сидел один, без сюртука, в нарукавниках, над грудой копировальных книг, и курил, хотя курить там не полагалось. Окно было открыто на Уолл-стрит, и вечернее солнце лежало на столе длинной жёлтой полосой. Это был крупный светловолосый человек, который сидел на конторском стуле боком, потому что иначе на нём не помещался.
— Поедешь вместо меня, — сказал Нейт и сел на край стола. — В Чикаго, главой нашей конторы, с первого января. Отец согласен, Хардинг согласен, в понедельник будет в газетах.
Гарри положил сигару на край чернильницы и засмеялся, откинувшись на спинку стула, так что стул затрещал.
— Ну, Эшфорд, — сказал он, отсмеявшись. — Сперва ты выкупаешь дом моей матери, а теперь это. Почему не едешь сам?
— Дела семьи не позволяют мне сейчас уехать из Нью-Йорка, — сказал Нейт. — А в Чикаго мне нужен человек, которому я верю.
Гарри снова взял сигару и некоторое время молча курил, глядя на копировальные книги. Он был рад больше, чем хотел показать. Два года, с тех пор как разорился отец, он просидел здесь, наверху, над чужими письмами, и до него всё яснее доходило, что в Нью-Йорке на него смотрят прежде всего как на сына того самого Ноулза, которого выводили с Брод-стрит, и будут смотреть так, сколько бы отцовских долгов он ни выплатил. В Чикаго об этом никто не знал. Там всё было новое, люди богатели за десять лет, и никто не спрашивал, чем кончил чей-нибудь отец.
— Матери это не понравится, — сказал он наконец. — И мне нужно время, чтобы привести здесь дела в порядок.
— До января времени хватит.
Гарри встал, снял нарукавники и бросил их на стол поверх копировальных книг. Стоя, он был чуть ниже Нейта и чуть плотнее, и в комнате сразу стало тесно.
— Ладно, — сказал он. — Поеду. Только учти: если я там женюсь на дочке какого-нибудь мясного короля, виноват будешь ты.
Он пошёл к двери, надевая на ходу сюртук, и Нейт слышал, как его смех прокатился вниз по лестнице, через пустой тёмный операционный зал, и смолк за дверью, которую сторож отпер для него и снова запер. Так Гарри Ноулз, сын разорившегося маклера, стал главой чикагской конторы Эшфордов.
Г
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

