Читать книгу Книга 1. Американский профессор в РИ (серия "Спасти империю") (Майк Торос) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Книга 1. Американский профессор в РИ (серия "Спасти империю")
Книга 1. Американский профессор в РИ (серия "Спасти империю")
Оценить:

3

Полная версия:

Книга 1. Американский профессор в РИ (серия "Спасти империю")

— Именно! — прервал меня Руденко. — Кроме того, что это требует колоссальных энергозатрат, которые мы не можем себе позволить, ведь именно из-за наступивших проблем с электроснабжением из-за постоянных атак и диверсий наших противников нам пришлось надолго отложить этот вопрос. Возобновить опыты мы смогли лишь спустя год, когда вновь накопили достаточно энергии. К этому времени мы уже научились определять закономерности, по которым осуществляется перемещение сознания, и смогли сузить круг лиц, в кого это сознание в том времени перейдёт. Соответственно, после этого и критерии для отправки тут же были сильно ужесточены. Отныне доброволец должен был соответствовать личности, входящей хотя бы в сотню наиболее влиятельных лиц страны своего времени. Иначе, как показали первые опыты, это вряд ли что-то изменит. Мы не можем раскидываться людьми, которые будут попадать в тела простолюдинов или растворяться в потоке времени, не находя конечного пункта для сознания вовсе. Незадолго до вашего появления мы успели отправить ещё одного, нашего ведущего штабного аналитика Елке Чыдахашев, он из местных хакасов, друг степей, любитель верховой езды. Он отличался гибким умом и поразительной рациональностью суждений. Но, судя по тому, что никаких серьёзных изменений в истории и его отправка не принесла, то выходит, что и он не смог там добиться успеха.

— Мы по-прежнему ведём эту войну по той самой причине, что они не смогли выполнить поставленной перед ними задачи, — вставил своё слово генерал.

— Других же кандидатов для отправки обнаружить не удалось... — продолжил Руденко. — По крайней мере, до Вашего здесь появления! — он внезапно осёкся и с серьёзным видом посмотрел на меня.

— Но я не давал на это согласия.

— Понимаю Вашу обеспокоенность, — вмешался генерал, — но у нас нет другого выбора. У нас есть список из 20 влиятельных особ. Но никто биологически им не подходил. Не подходил — до Вашего прибытия.

— Вы хотите сказать, что...

— Теперь Вы часть проекта, — закончил за меня Воронцов.

Руденко посмотрел прямо в глаза:

— Мы проверили Вас на соответствие всем 20 и обнаружили одно совпадение. Система перепроверила трижды. Ошибки нет. Вы должны отправиться и исправить прошлое. От этого зависит не только судьба России — но и Америки. Вы же понимаете: после падения Сибирской республики Ваша страна будет следующей.

— И Вы хотите, чтобы я… — начал я, но осёкся.

— Мы хотим, чтобы Вы взяли на себя роль военного министра России начала 20-го века — Алексея Николаевича Куропаткина, — продолжил Воронцов. — Мы изучили Вашу биографию. Вы писали научную работу именно по этому периоду. Постарайтесь воспользоваться этими знаниями. Боюсь, ещё одного шанса у нас не будет!

Офицер, до этого совещавшийся с группой военных, быстрыми шагами приблизился к генералу и доложил:

— Товарищ генерал! Китайские силы уже маршируют по территории котловины со стороны Таштыпа, сопротивление там сломлено. Ведутся ожесточённые бои за Саяногорск. Несколько минут назад нанесён ракетный удар по Саяно-Шушенской ГЭС. Ожидаем затопление и полное отключение электричества в течение нескольких часов.

— Мы должны поспешить, пока подача электроэнергии не нарушена, — обратился генерал ко мне. — Время вышло, мистер Уитклифф. Занимайте место в капсуле.

Я подчинился. За мной сразу закрыли стеклянную крышку.

Стекло закрылось надо мной, и мир сузился до размера гроба. Я лежал под наклоном, и спина ощущала холод металла сквозь ткань рубашки — тот же холод, что, вероятно, чувствовали египетские фараоны, только они уже были мертвы. Гул «Хрона» пробивал стекло, проникал в кости, в зубы, в основание черепа. Поначалу я чувствовал только этот гул и собственное сердцебиение, но потом между ними возникла третья частота — ни звук, ни вибрация, а нечто среднее, нечто, что не умещалось ни в одном из 5 чувств, но ощущалось отчётливее всех 5 вместе.

Теперь всё происходило впопыхах. Руденко судорожно щёлкал по клавишам. Все куда-то бежали под звуки сирен.

Стены содрогнулись. С потолка посыпалась пыль. Где-то наверху разорвался снаряд. Сирены взвыли громче, свет замигал — похоже, Саяно-Шушенская уже не давала стабильного тока.

— Запуск через 30 секунд! — крикнул кто-то. — Стабилизация поля!

Воронцов встал рядом с саркофагом — его силуэт маячил за стеклом. Наклонился ближе.

— Уитклифф. Помните: Вы — Куропаткин. 1903 год. Русско-японская война на пороге. Измените решения. И если сможете... найдите тех двоих. Там они ещё живы. Возможно, помогут.

Стены снова содрогнулись — сильнее. В глубине базы раздался взрыв, эхом отозвавшийся по коридорам. Крики. Топот ног. Выстрелы. Враг уже внутри.

— 10 секунд! Биологическая синхронизация 100 процентов!

— Постойте! — попытался прокричать я, хотя это вышло скорее полушёпотом. — Кто были те двое? Их имена!

Сфера «Хрона» загудела мощнее. По полу побежали трещины красного света. Я видел, как Руденко кричит мне — называет имена, — но из-за грохота вокруг я не слышал ни звука.

— 5… 4…

Руденко вдавил последнюю клавишу.

— Запуск!

И тогда дверь зала взорвалась. В облаке пыли и огня прорвались силуэты — фигуры в чёрных бронежилетах, с криками на арабском. Автоматные очереди перекрыли вой сирен. Один из учёных упал прямо на пульт, и кровь брызнула на приборы. Искры посыпались вниз.

Саркофаг затрясся. Мир вокруг превратился в хаос: красный свет аварийных ламп, рёв «Хрона», треск автоматов. Генерал Воронцов и двое солдат встали в проходе, прикрывая пульт. Они знали, что делают.

Вспышка ослепила меня. Тьма «Хрона» разверзлась — и я почувствовал, что падаю вниз, сквозь время. Моё тело немеет.

Последнее, что я увидел прежде, чем всё исчезло: лицо Руденко. Он смотрел прямо в стекло саркофага и шептал — губами, почти без звука:

«В твоих руках изменить ход войны. Не упусти шанс спасти нашу культуру!»

Он говорил что-то ещё... Но я уже не слышал. Через минуту он замер. Видимо, пуля угодила ему со спины, он плавно сполз по толстому стеклу на пол. Затем яркая вспышка! Возможно, только у меня.

Глава 2. На стыке времён

«Слово государя — это его залог; нарушить его — значит потерять не доверие, но саму суть власти».

— Монтескьё, «О духе законов»

Январь 1903 года

В ушах звенело. Боль — тупая, горячая — сжимала виски, будто кто-то медленно закручивал невидимые металлические тиски. Пришлось стиснуть зубы и переждать. Я не знал, сколько это длилось — минуту или несколько секунд. Время в первые мгновения после переноса теряет форму.

Воспоминания Куропаткина хлынули потоком: детство в Псковской губернии, служба в Туркестане, бои с кокандцами, интриги при дворе Николая II. И мои собственные — Томаса Уитклиффа, профессора истории Миннесотского университета. В настоящее время — дипломата, посла Североамериканских Штатов из будущего. Он сливался, боролся, но я удерживал контроль.

Постепенно шум стих. Вернулся воздух — тяжёлый, чуть пыльный, с лёгкой примесью воска и дерева. Запах старого здания. Запах власти. Боль стала отступать. Звон в ушах прекратился.

— ...а посему я нахожу саму постановку вопроса преждевременной, Алексей Николаевич, — донёсся до меня голос, что показался мне разом и чужим, и странно знакомым, — Вы согласны со мной или нет?

Я разжал веки.

Рука сама, безотчётно, потянулась поправить очки на переносице — жест, повторённый, должно быть, тысячи раз за годы преподавания и чтения при плохом освещении. Пальцы нащупали пустоту. Очков не было — не было даже той лёгкой, привычной тяжести дужек за ушами, к которой тело возвращается машинально, не спрашивая разрешения у разума. И всё же я видел ясно, — резче, чётче, чем видел, кажется, уже много лет, — каждую морщину на портьере, каждую царапину на крышке чернильницы в дальнем углу стола. Ощущение было настолько чуждым, что на мгновение показалось едва ли не более убедительным доказательством случившегося, нежели самая боль в висках несколькими минутами раньше: не просто чужое тело, а тело, видящее мир без посредника, к которому я привык относиться как к части собственного лица.

Просторный кабинет здания Министерства иностранных дел. Тяжёлые портьеры, приглушавшие январский, неласковый свет с улицы. Длинный стол, заваленный картами и папками, за которым расположились трое.

Я узнал их прежде, чем успел осознать откуда. Ламздорф — тот же острый, внимательный профиль, что на портрете в папке «Русско-японская война: ключевые фигуры», курс 2059 года, что я вёл в Миннесоте. Но живой Ламздорф дышал, моргал, теребил пенсне — и от этого простого, физиологического факта меня прошиб холодный, иррациональный озноб: портреты не моргают. Витте обладал живым, тяжёлым, цепким взглядом, что ничего общего не имел с восковым, заученным выражением, какое застывает на музейных стенах.

Ближе всех сидел невысокий, аккуратный человек с усталыми глазами дипломата — Владимир Николаевич Ламздорф, министр иностранных дел, чей голос, как я уже понимал теперь, и прервал моё замешательство вопросом, обращённым явно ко мне самому. Рядом — крупный, грузный мужчина с тяжёлым, умным взглядом, барабанивший пальцами по краю стола с той нетерпеливостью человека, что давно уже составил собственное мнение и ждёт лишь случая его высказать, — Сергей Юльевич Витте. У дальнего конца стола, чуть в стороне от общего оживления, — адмирал в морском мундире, чьё лицо хранило выражение человека, готовящегося сообщить собеседникам нечто, чего они предпочли бы не слышать, — Фёдор Карлович Авелан, управляющий Морским министерством.

«Похоже, я именно там, где надо», — мелькнуло у меня в голове, хотя самое это «где надо» отзывалось теперь совсем не той обстановкой, что я успел себе вообразить, готовясь к этому переносу ещё в Сундуках.

Я смотрел на этот стол и чувствовал, как сознание американского профессора истории пытается совместиться с телом российского военного министра Куропаткина. Руки были словно чужими, непривычно тяжёлыми. Сидел я неестественно прямо — военная выправка, выработанная за десятилетия, — и это ощущение прямой спины было незнакомым. Я всю жизнь сутулился над книгами и работами своих студентов.

Я попытался незаметно сжать и разжать пальцы под столом — и вздрогнул от неожиданности: руки слушались с той отработанной, машинальной точностью, какую даёт лишь многолетняя муштра, но не мои руки, не мои пальцы, привыкшие к перу и клавишам, а к тяжести сабли и холоду артиллерийского бинокля. Садило в плечах — след давнего ранения под Геок-Тепе, о котором я знал из учебника, но не помнил телом. Теперь помнил. Тело помнило всё.

Мой взгляд опустился вниз. Передо мной на столе лежали бумаги с собственными же, ещё не досказанными пометками, — почерк Куропаткина, разборчивый и твёрдый, обрывался на середине фразы, будто хозяин этой руки замолчал именно в ту минуту, когда моё сознание вытеснило его собственное.

— Алексей Николаевич? — повторил Ламздорф, чуть нахмурившись. — Вы будто отсутствовали где-то последние несколько минут.

— Прошу простить, Владимир Николаевич, — откликнулся я незнакомым мне голосом, стараясь выиграть время, чтобы голова окончательно собралась с мыслями. — Задумался о цифрах, что Вы привели минутой раньше. Продолжайте, прошу Вас, — я слушаю самым внимательным образом.

Голос этот, которым я ответил Ламздорфу, оказался ниже и глуше моего собственного, с той особенной, чуть картавящей окраской, что отличала речь людей, привыкших отдавать приказы вполголоса. Я слышал себя со стороны — и это было, пожалуй, самым странным ощущением из всех: словно кто-то другой говорил твоими же словами, но в чужой акустике.

Он посмотрел на меня с тем выражением лица, будто никаких цифр минутой ранее он не называл вовсе, — а короткий, изучающий взгляд, что он бросил на меня, прежде чем вернуться к собственной мысли, был красноречивее любых слов, — но развивать далее эту тему он не стал, за что я в ту минуту был ему благодарен куда больше, нежели мог бы выразить вслух.

Совещание это, как подсказывала мне память Куропаткина, не совпадавшая покуда полностью с моей собственной, но уже начинавшая проступать сквозь неё подобно проявляющейся фотографии, шло уже не первый час, — 11 января, в самом здании министерства иностранных дел, четверо из нас собрались, чтобы решить участь той самой Маньчжурии.

Соглашение, о котором шла речь, — как подсказывала мне память профессора истории, ещё не до конца слившаяся покуда с памятью самого Куропаткина, — именовалось официально Русско-китайским соглашением о Маньчжурии и было подписано в Пекине 26 марта, — в 1902-м, — русским посланником Павлом Михайловичем Лессаром и представителями цинского правительства. Родилось оно из обстоятельств, что тревожили меня едва ли не больше самого предмета нынешнего спора: ещё в 1900 году Россия ввела в Маньчжурию около 100 тысяч солдат под предлогом защиты Китайско-Восточной железной дороги во время подавления боксёрского восстания, — а когда беспорядки эти улеглись, прочие державы, в особенности Англия, Североамериканские Штаты и сама Япония, принялись требовать от Петербурга освобождения занятых территорий с той настойчивостью, что не оставляла места для промедления. Опасаясь дипломатической изоляции и войны, Петербург тогда уступил и подписал это самое соглашение, — а теперь, годом позже, наместник Алексеев вкупе с Безобразовым и его сторонниками убеждали государя в необходимости оставить войска в Маньчжурии вопреки уже данному слову.

— Вопрос о выводе войск, — продолжал Ламздорф, — представляется мне не подлежащим дальнейшему обсуждению в самой своей сути. Соглашение от 26 марта прошлого года обязывает нас вывести войска в 3 этапа, и первый из них минувшей осенью мы уже исполнили без задержки. Отказ от второго этапа, назначенного на март, окончательно подорвёт доверие к слову России, — а доверие сие, раз подорванное, восстановить будет куда труднее, нежели удержать его сейчас одной лишь верностью собственной подписи.

Покуда Ламздорф говорил о доверии и слове России, я смотрел на его руки, аккуратно разложившие бумаги на столе, и думал о том, что ждёт в будущем не его одного, а всех троих, что сидели сейчас передо мной за этим самым столом. Через 2 года Портсмутский мир подпишет Витте — и получит за него графский титул с той уничижительной приставкой от газет и народа, «Полусахалинский», что не учитывала того, чего ему удалось тогда отстоять. Авелан — уйдёт в отставку. А Куропаткин, в чьём теле я сейчас пребывал, — будет снят с командования после позорного отступления от Ляояна и войдёт в каждый учебник как символ некомпетентности. Я знал всё это с такой же ясностью, с какой знал собственное имя, — и именно оттого, что знал, каждое слово, произнесённое за этим столом, ложилось на меня вдвое тяжелее, нежели ложилось на прочих.

Хуже того: промедление наше в Маньчжурии грозит вызвать образование против нас союза враждебного — Японии, Великобритании и Североамериканских Штатов разом, — союза, что империя наша, при всей своей мощи, не выдержит без тяжелейших последствий. Присоединение Маньчжурии к России немыслимо, — империя наша не готова ни экономически, ни дипломатически принять на себя подобное бремя, а сама попытка удержать сию территорию силою обернётся для нас изоляцией, какой мы не знали со времён Крымской войны. Судьбу сего спора надлежит решать путём переговоров дипломатических, а не силою штыка.

— Совершенно согласен, Владимир Николаевич, — отозвался Витте, не дожидаясь, покуда вопрос будет обращён к нему напрямую. — России нужна длительная мирная передышка для реформ, а не новые территориальные приобретения, что потребуют новых же войск, новых дорог, новых расходов, каких казна попросту не выдержит. Я предлагаю начать экономическое освоение уже приобретённого нами края — торговлю, концессии на разумных условиях, железную дорогу, — вместо того чтобы множить военное присутствие там, где оно лишь озлобляет соседей и подаёт им повод к ответным мерам.

Оба они посмотрели на меня, ожидая, как я понимал по одной лишь перемене в их лицах, того самого возражения, что, судя по всему, уже прозвучало из моих — точнее, из уст прежнего Куропаткина — на этом же самом совещании прежде, чем моё собственное сознание вытеснило его посреди фразы.

Здесь передо мной встал выбор, что я обдумывал ещё в Сундуках, но не думал, что придётся делать его так скоро и в подобной обстановке: следовать ли той давней, отвлечённой мысли, что подсказывала мне память тела, — мысли о том, что Маньчжурия должна со временем, в неопределённом будущем, сделаться достоянием России ради самой военной безопасности, — мысли, что сам же Куропаткин, как подсказывала мне теперь его собственная память, давно уже потеснил куда более трезвым, куда более практическим выводом, вынесенным из долгих бесед с посланником в Пекине Лессаром: договор подписан, войска слабы, дорога не готова, а значит — исполнять обещанное, а не искать поводов его нарушить. Выбор этот, стало быть, оказался куда легче, чем я смел рассчитывать: мне предстояло не оспаривать этого человека, а лишь договорить вслух то самое рассуждение, что он сам же довёл в мыслях до самого края, но не успел ещё облечь в слова перед этим собранием, когда моё сознание вытеснило его собственное.

— Я не отступаю от сказанных мною прежде слов о включении Маньчжурии, как о важной надобности для военной безопасности наших окраин, Владимир Николаевич, — сказал я наконец, тщательно подбирая формулировку, что позволила бы мне не порвать резко с позицией, ещё минуту назад отстаиваемой этим же самым человеком, в теле которого я пребывал, но и не увести разговор в сторону, что стоила бы нам всем слишком дорого. — Но готов признать то, к чему пришёл в долгих беседах с Павлом Михайловичем Лессаром, покуда тот докладывал мне из Пекина о собственных переговорах с китайской стороной: Россия наделала немало глупостей, раздавая обещания, которых, быть может, не следовало давать вовсе, — но раз уж договор сей подписан, а слово наше дано китайской стороне открыто, перед лицом всего света, — исполнять его придётся, сколь бы ни было сие неудобно иным из нас. Армия наша на Дальнем Востоке слаба, Транссиб не имеет возможности снабжать сколько-нибудь значительные силы в случае конфликта, — а потому путь к подлинной безопасности края лежит не через удержание войск на чужой территории, что сами же обещаем покинуть по договору, а через нечто более прочное — через гарантии, что мы вытребуем у Пекина в обмен на сей вывод. Охрана Восточно-Китайской дороги, защита интересов русских подданных в крае, — вот что я предлагаю потребовать, прежде чем последний наш солдат покинет Мукден.

Ламздорф чуть склонил голову, будто взвешивая, действительно ли услышал от меня то самое смягчение позиции, на какое, видимо, не смел прежде рассчитывать.

— Разумный компромисс, Алексей Николаевич. Ежели Вы готовы поддержать сиё мнение перед государем, полагаю, мы сможем составить единый журнал совещания уже сегодня.

— Готов, Владимир Николаевич. Целиком и полностью!

Авелан, до той минуты молчавший, побарабанил пальцами по столу и заговорил тем сухим, лишённым красноречия тоном, что отличает моряка, привыкшего докладывать факты, а не убеждать словами.

— Раз уж речь зашла о готовности, господа, — позвольте напомнить и о состоянии флота, покуда мы обсуждаем судьбу сухопутных наших сил, — начал он, разложив перед собою собственные же записи с той методичностью, что не оставляла сомнений: доклад сей он готовил не второпях, а загодя, зная, что рано или поздно придётся его произнести. — В отличие от успокоительных донесений, что шлёт нам наместник Алексеев, мои собственные расчёты не оставляют места для подобного оптимизма.

— Японцы имеют ныне 6 броненосцев: «Микаса», «Асахи», «Сикисима», «Хацусэ», «Фудзи», «Ясима», — все английской постройки, — перечислял он, и каждое название падало в тишину кабинета, как камень в колодец. — И 6 же броненосных крейсеров: «Асама», «Токива», «Якумо», «Адзума», «Идзумо», «Иватэ». Все однородные, все новейшие. Наша же эскадра у Порт-Артура насчитывает 7 броненосцев, но из них лишь «Цесаревич» и «Ретвизан» можно назвать современными. Остальные — «Пересвет», «Победа», «Полтава», «Севастополь», «Петропавловск» — уступают японским и в скорости, и в артиллерии, а «Наварин» и «Сисой Великий» — так и вовсе устарели до того, что в линейном бою их можно считать лишь мишенями.

Он сделал короткую паузу, обводя взглядом присутствующих, прежде чем продолжить с той же неумолимой методичностью.

— Порт-Артур, господа, не готов к роли надёжного опорного пункта флота. Единственный сухой док, способный принять эскадренный броненосец, до сих пор не достроен, — а сие означает, что случись кораблю нашему пострадать в бою, чинить его будет попросту негде ближе Владивостока, ежели не самого Кронштадта. Внутренний рейд крепости тесен и мелководен, выход же на рейд внешний зависит от прилива, — обстоятельство, что делает всю эскадру уязвимой для внезапного удара в тот самый час, когда корабли наши окажутся заперты собственной же гаванью. Добавьте к сему, что Транссибирская магистраль неспособна перевозить в потребных количествах ни тяжёлые флотские грузы, ни снаряды, ни уголь надлежащего качества, — а переброска подкреплений с Чёрного моря потребует многих месяцев труднейшего перехода через 3 океана, покуда японцы будут опираться на собственные верфи и базы, отстоящие от места будущего столкновения на считанные сутки пути. Без господства на море, господа, всякая сухопутная кампания в Маньчжурии или в Корее обречена заранее, — ибо неприятель получит возможность беспрепятственно перебрасывать собственные армии на континент, покуда мы будем считать вёрсты по единственной, и без того перегруженной колее.

— Тихоокеанская эскадра нашей державы уступает японской в готовности самым существенным образом, — заключил он, — я не могу поручиться за господство на море, случись дело дойти до открытого столкновения ранее, нежели мы успеем как следует подготовиться. Морское ведомство, посему, кровно заинтересовано в мирном разрешении спора и неукоснительном исполнении обязательств по выводу войск, — дайте нам хотя бы несколько лет на укрепление баз и на завершение собственных судостроительных программ, и я отвечу за исход иначе, нежели готов ответить за него сегодня. Прошу внести сказанное в протокол наравне с прочими соображениями.

Слова эти повисли в кабинете тяжелее, нежели полагалось бы повиснуть словам, произнесённым тем же ровным, будничным тоном, каким докладывают о состоянии портовых складов, — и я, глядя на лица собеседников, видел, что каждый из них воспринял это признание с той же самой, невысказанной вслух тревогой, что не оставляла в покое и меня самого с той самой минуты, как я осознал, где и когда именно оказался.

Мы просидели над журналом совещания ещё добрый час, оттачивая формулировки, — и когда наконец разошлись, унося с собой общее, хотя и достигнутое не без труда согласие о продолжении эвакуации войск при условии дополнительных гарантий от Китая, я понял со всей ясностью, какой прежде, готовясь к этому переносу, не смел себе позволить: разумность, выстроенная нами троими сегодня с таким тщанием, продержится ровно до той минуты, покуда государю не подскажут, что слово его связывать не обязано. И подскажет это не кто-то из нас, сидящих за этим столом, — а человек, которого за этим столом нет. Человек, что сумел убедить императора в одном простом, гибельном и неотразимом доводе: что Япония не посмеет. Что русское могущество таково, что не нуждается ни в договорах, ни в осторожности. Что слава важнее слова. Я знал имя этого человека. Знал и то, чем его уверенность обернётся.

Я остановился на ступенях и на мгновение просто дышал петербургским воздухом — морозным, с привкусом Невы и угольного дыма с дальних заводских труб. Под подошвами скрипел свежий наст, а где-то совсем рядом, у соседнего подъезда, мальчишка-газетчик выкрикивал заголовки.

И ещё я думал о том, как обманчивы бывают архивы: они дали мне даты, имена, статистику потерь, но ни один документ, ни одна фотография так и не сумели передать, как пахнет этот город в марте. А ведь именно запах — тот самый, смешанный из мокрого камня, конского пота и горячего чая из буфетной — и был самым настоящим, куда настоящее любой вызубренной мною некогда цифры.

— Мда-а... Быть профессором и изучать ошибки предшественников на бумаге было гораздо легче, чем оказаться исторической персоной и попробовать самому не допустить их.

— Сударь, Вы что-то сказали? – обратился ко мне стоящий неподалёку кучер.

— Извините... Мысли вслух, – замявшись промолвил я.

Он привстал с козел, поправил шапку.

— Куда изволите, Алексей Николаевич?

— В Военное Министерство.

Возница тронул. Подковы зазвенели по мостовой.

Уже сидя в карете, я потянулся рукой к внутреннему карману пальто — механически, тем самым жестом, каким доставал бы смартфон в любую свободную минуту у себя в Миннесоте. Пальцы наткнулись на пустоту, а после — на что-то жёсткое, продолговатое. Табакерка. Я вынул её, повертел в руках, не зная толком, что с ней делать, и спрятал обратно, чувствуя себя актёром, которому вручили не тот реквизит.

bannerbanner