
Полная версия:
Фотограф из дома с колоннами
Она достала карандаш ТМ и стала подписывать отпечаток, как подписывают архивные карточки: тонко, по низу, без нажима, чтобы можно было стереть.
Первый ряд, слева направо. Второй ряд.
Она писала фамилии, и от этого снимок становился не чище, а плотнее: тридцать человек, стоявших в августе девяносто четвёртого на площадке, теперь были людьми с фамилиями, и часть из них её уже узнала, потому что фамилии пришли из списка, а список — из тетради человека, который их снимал.
К половине двенадцатого у неё было подписано тридцать имён, и одного человека среди этих тридцати не было.
Он снял шеренгу — и ни один человек в этой шеренге не знал, что в ту же минуту у борта автобуса, у самого крыла, в тени, стоит девочка с маленьким красным чемоданом, которую через час увезут на поезде. Она не стояла в шеренге не потому, что не хватило места, а потому, что решать, ставить ли её в кадр, было некому: у неё в лагере не было ни одного человека, расписавшегося за неё на бумаге.
Катя нашла это место на отпечатке: правый край, за спинами, там, куда падала тень от автобуса. Пусто.
Она положила карандаш, накрыла стол простыней, как накрывала всегда, выключила лампу и ушла домой, так ничего на этом месте и не написав, потому что подпись — это не имя. Подпись — это решение, а решения она пока принять не могла.
В городском родильном доме архив был устроен просто: в подвале стояли стеллажи, на стеллажах — книги в коленкоровых переплётах, по одной на год, и в каждой книге было вшито по двести-триста листов бланка, заполненных неровными почерками врачей и акушерок.
Хранительница архива, Зинаида Львовна, шестьдесят лет, работала здесь тридцать два года и книг этих не любила.
— Их бы сдать в область, — сказала она. — У нас была комиссия, нам сказали: ведите картотеку, а книги — не документ. А я их не отдам, потому что в картотеке человек — это карточка, а в книге человек — это человек, с весом, с обменкой и с пометками на полях.
Катя попросила две книги: восемьдесят седьмой и девяносто четвёртый год.
— Обе сразу? — спросила Зинаида Львовна. — Вы по какому году-то?
— По двум, — сказала Катя. — По двенадцатому января восемьдесят седьмого и по двенадцатому августа девяносто четвёртого.
Зинаида Львовна посмотрела на неё, но ничего не сказала, и это было лучше всякого разговора: женщина, которая тридцать два года выдаёт книги, знает, что человек, называющий две даты через семь лет, ищет не справку.
Катя открыла первую книгу.
Двенадцатое января восемьдесят седьмого года. Двадцать записей. Восьмая сверху, чернилами, почерком аккуратным и очень ровным:
«Черкасова Анна Ивановна, 16 лет. Родилась г. Песчаногорск. Проживает: ул. Первомайская, 34, кв. 2. Поступила 12.01, 03.40. Роды первые, срочные. Ребёнок: девочка, 2900, 49 см. Закричала сразу».
И на полях, тем же ровным почерком, чуть выше, пометка, которую делали тогда редко и которая, судя по датам, спасла этой девочке несколько лет жизни: «Мать несовершеннолетняя. Проживает с матерью. Социальный работник вызван».
Катя смотрела на эту строчку долго.
Шестнадцать лет. Девочка, которая через семь лет поедет в лагерь с маленьким красным чемоданом, родилась у девочки, которой было шестнадцать, и её бабушка в тот же день пришла в родильное отделение и забрала их обеих домой, и в квартире на Первомайской каждая из них была ребёнком.
Катя перевернула страницу и прочитала дальше: выписка, дата, подпись. Всё было правильно. Всё было ужасно.
Вторую книгу она взяла уже с холодными руками.
Двенадцатое августа девяносто четвёртого года. Одиннадцать записей. И шестая, опять чернилами, но другим почерком, торопливым, с нажимом:
«Черкасова Галина Петровна, 21 год. Поступила 12.08, 04.20, доставлена машиной скорой помощи. Продолжительность беременности со слов роженицы. Обменной карты не имеет, на учёте в консультации по месту жительства не состояла. Роды первые, срочные, 06.40. Ребёнок: девочка, 3200, 51 см.».
Машина скорой помощи. Катя перечитала это четыре раза, потому что в этой строке не было ничего, кроме факта, и факт этот был огромного размера: в четыре двадцать утра двенадцатого августа девяносто четвёртого года её мать привезли в родильный дом в Песчаногорске на машине скорой помощи, беременную, нигде не наблюдающуюся, без обменной карты, в город, где у неё не было ни одного человека, кроме мужа, жившего в общежитии.
Её привезли туда рожать. Её туда привезли, чтобы она родила именно там.
Ниже, где стояла выписка, было оставлено место для записи о ребёнке, и в этом месте рукой дежурной акушерки было написано коротко, без всяких объяснений: «Выписаны 12.08, 12.30, с ребёнком, по личному заявлению. Подпись роженицы — есть».
Катя закрыла книгу, и книга легла на стол так же ровно, как легла бы в руках человека, у которого нет причин держать её крепче.
— Нашли? — спросила Зинаида Львовна из-за стеллажа.
— Нашла.
— А что искали?
— Себя, — сказала Катя, и это был первый раз, когда она сказала это вслух, и сказала не человеку, а женщине, которая тридцать два года выдавала людям их рождение, потому что это была самая безопасная в городе женщина.
Зинаида Львовна вышла из-за стеллажа, вытерла руки о халат и села напротив неё на табурет.
— Я вам вот что скажу, — сказала она. — У нас не выписываются в день родов. За тридцать два года я такое видела дважды, и оба раза не потому, что женщина торопилась домой. Один раз женщина ушла через восемь часов, потому что её муж должен был приехать из армии и не должен был узнать. А другой раз — потому что в городе у неё никого не было и надо было ехать.
— А второй раз не в девяносто четвёртом?
— Второй раз в девяносто восьмом, — сказала Зинаида Львовна. — Да вы не смотрите так. Я не помню лиц, я помню графы. Мне шестьдесят лет, я помню графы.
Катя встала, попросила сделать выписку из обеих книг — «по родству, я дочь», — и Зинаида Львовна выписала ей два листочка с печатью и угловым штампом, аккуратно, от руки, и, подавая, сказала:
— Вы их не потеряйте. Их в области не повторят: книги старые, их в картотеку не переносят.
Катя положила оба листочка в папку, к свидетельству о рождении, к копии акта из интерната, к копии заявления в районо и к конверту со словом «вернули», и папка стала толстой.
— Комната Витьки — она за кухней, — сказала Вера Петровна и сняла с гвоздя ключ, который висел там, где висят ключи от мест, куда ходят раз в год. — Идёмте, только вы не пугайтесь: там не убрано с его смерти.
За кухней была пристройка, в полтора метра шириной, с одним окном, завешенным чёрной бумагой, и дверь в неё открывалась наружу, потому что иначе в ней было не развернуться.
Катя вошла и поняла, что даже дышать в этой комнате надо по порядку.
Пахло фиксажем, немножко — уксусом, немножко — пылью, и весь этот запах держался в стене: так держится в стенах запах булочной, мастерской и больницы, потому что человек тут работал двадцать лет, каждый вечер по три часа.
Прямо перед дверью стоял на табурете увеличитель, серый, с облезлой ручкой и с лупой в пыли. За ним, в углу, висел на подвижной штанге фонарь с красным стеклом, и стекло было не покупное, а вырезанное из бутылки, обточенное и вставленное в жестяную оправу. Под табуретом стояли три белые эмалированные кюветы. Над ними, на гвоздях, висели прищепки и две бумажные ленты с кадрами, совсем белые.
— Красный фонарь он сам сделал, — сказала Вера Петровна от двери. — У него до этого был покупной, но разбился, а покупной тогда был дефицит. Он говорил: в тёмной комнате можно работать при любом свете, если свет красный и если ты честно закрыл дверь.
Катя огляделась.
На стене, слева от увеличителя, висели шесть фотографий, приколотых кнопками, и все шесть были одного размера и одного города: витрина гастронома с выложенными пирамидкой банками, новый мост через протоку, школа в две смены, рабочий у станка, ветка с инеем, и детская коляска, стоящая у подъезда, пустая.
— Это его курс городского хозяйства, — сказала Вера Петровна. — Он в восьмидесятом ходил на фотокружок, ему сказали: снимай город, и он снимал город двадцать лет. Людей он снимал по заказу: свадьбы, похороны, выпускные, ветеранские. Свадьбы он не любил, а похороны умел.
— А последний снимок?
— На нитке посмотрите.
Катя повернулась к прищепкам. На верхней висела одна фотография, совсем выцветшая, потому что висела на свету десять лет, и на ней была витрина: «9 Мая», бумажные цветы, портрет в рамке и ваза с гвоздиками, снятая вечером, в дождь, при свете фонаря.
— Он её не снял, — сказала Вера Петровна. — Он её оставил на нитке и не снял, потому что она ему не понравилась, а выбросить он не мог. Вот так он всё и жил: не нравится, а не выброшу.
Катя села на табурет — не на тот, на котором стоял увеличитель, а на второй, тот, что держал у окна.
— Вера Петровна, а про женщину. Про Аню Черкасову. Он вам что-нибудь говорил?
Вера Петровна помолчала в дверях и вошла в комнату, и стоя в ней была совсем маленькой, потому что комната была в полтора метра.
— Один раз, — сказала она. — Он пришёл в восемьдесят девятом с лагеря, сел за стол и сказал: «Приезжала Анька Черкасова, из Песчаногорска, привозила девочку». И я его спросила: чья девочка? И он мне ответил: «Не спрашивай». И ушёл в эту комнату и просидел тут до утра.
— Больше он её не называл?
— Больше он её не называл, — сказала Вера Петровна. — И знаете что? Я двадцать лет думала, что я ревную. Я думала: в лагерь к нему ездит женщина, значит, у него там что-то. И только когда вы с этой коробкой пришли, я поняла, что я не ревновала, а не понимала. Потому что человек, который молчит сорок лет, — это человек, у которого там горе, а не баба. Баба — это когда говорят.
Она взяла с гвоздя вторую ленту с кадрами, ту самую, которую Катя уже держала в руках неделю назад, но теперь Катя смотрела на неё в этой комнате, при красном фонаре, и от этого кадры выглядели чужими.
— Я вам вот что скажу, — сказала Вера Петровна. — Вы эту ленту забирайте. Я её двадцать лет держала в буфете, потому что буфет от него, а она в буфете лежала, и я думала: вот придут и заберут. Тридцать лет никто не приходил, кроме тех двоих, а те приходили не за этим.
— А что заберут?
— Да мало ли, — сказала Вера Петровна и пошла к двери. — Человека, который это снимал, уже нет, а те, кто на этих четырёх кадрах, все живые, кроме одной. Так что заберёт её тот, у кого она живая в бумагах.
Катя стояла в комнате одна и смотрела на фонарь, который до сих пор висел на штанге, и на стекло, обточенное из бутылки, и на пыль, которая лежала на лупе ровным кругом, и думала о том, что эта комната — единственное место в этой истории, где никто никого не выдавал и никто никуда не вывозил: человек в ней двадцать лет стоял в темноте и делал так, чтобы люди и дома, и мосты, и витрины, и коляски у подъезда остались хоть где-нибудь, хотя бы на куске глянцевой бумаги.
Сергей Крайнов пришёл в мастерскую в марте, в обед, и Катя не сразу его узнала: без пешни, в куртке вместо бушлата и с сеткой-авоськой, в которой лежал мяч.
— Здравствуйте, — сказал он. — Я вам тогда сказал, что не отдам. Я принёс.
Он поставил сетку на стол и сел на стул у двери, как садятся люди, которые не собираются задерживаться.
Мяч был кожаный, из шести долей, с шнуровкой, и он был маленький: такой мяч человек держит в одной руке и не жалеет об него ладонь. Кожа потемнела и в двух местах была прошита дратвой, а шнуровка чёрная, засаленная, с обломанным кончиком.
— Ему тридцать лет, — сказал Сергей Крайнов. — Он не сдулся. Я его подкачивал два раза в год, я его к насосу носил, как больного.
Катя взяла мяч и повернула его к окну.
На одной из долей, ближе к шнуровке, было процарапано гвоздём, криво и глубоко, потому что процарапывала рука ребёнка: буква «К». Внизу, у самого стыка, виднелся выцветший чернильный штамп: «Спорттовары No 3. Песчаногорск. 3 р. 50 к.»
Песчаногорск. Значит, мать купила мяч в том самом городе, куда привезла дочку, и купила его, судя по штампу, в первый же день.
— Она в тот вечер отдала его мне в столовой, — сказал Сергей Крайнов. — Положила мне в руки и сказала: «Держи, я вернусь». Я его взял, потому что мне было восемь лет и потому что мне ничего никогда не давали. Я его двадцать пять лет держал в сундуке, потому что если я его отдам, значит, она не вернулась. А я и так знаю, что не вернулась.
Катя положила мяч на стол, рядом с конвертом, на котором было написано «вернули», и с папкой, в которой лежали свидетельство о рождении, две выписки из роддомовских книг, копия акта из интерната и копия заявления в районо.
— Почему вы его принесли?
— Потому что я вас тогда обманул, — сказал он. — Я вам сказал: не отдам, потому что я её не отдам чужому. А вы не чужая. Я в тот день, когда вы уехали, пошёл к парoму и спросил, кто вы. Мне сказали: приезжая, работает с фотографиями. Я потом всю зиму думал: а если она ищет не для себя? Тогда я держу чужое.
Он посмотрел на свои руки, потом на Катины.
— Вы её нашли?
— Пока нет.
— Найдёте, — сказал Сергей Крайнов. — Мне в интернате в девяносто пятом сказали, что она там, и я туда два раза ездил, и меня не пустили, потому что я ей никто. А вы сестра. Сестре пустят.
Он встал и поправил куртку.
— Отдайте ей мяч и скажите две вещи. Первое: мальчик, который его взял, живой, и он в лагерь больше не ездил ни разу. Второе: мяч целый. Всё. Больше ничего не надо.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

