скачать книгу бесплатно
Всплескиваю руками:
– Чёрт возьми, что курить у нас запрещено! Я бы, ясное дело, тут же бросил, «как заблуждение, как помешательство»… Ай-яй-яй! Как можно! Но… – плутовски подмигиваю профессору. – Раз уж случилось так, что я не был осведомлён, то мне простительно, не правда ли (мы ж с вами, слава Богу, всё-таки, не какие-то там копошащиеся в нечистотах юридические глисты – «незнание не освобождает от ответственности…» и все такое прочее)? Делать нечего, закурю, с вашего позволения, – извлекаю свою пепельницу с утренней половинкой сигары. – Ведь вы же не выдадите? (он трясёт головой и отходит чуть дальше) А в вопросе мира… вряд ли нам с вами сойтись. Лично мне наплевать на его судьбу, так же, как и ему на меня – это у нас, видите ли, взаимно, ха-ха…
И чиркаю спичкой, раскуриваюсь, искоса наблюдая за гостем сквозь душистое облако чада. То трогаясь с места, то вновь останавливаясь, притаптывая, не сводит с меня озадаченных глаз, видно, надеясь, всё же, на шутку, выдумку с моей стороны – вы же, конечно, не станете курить здесь?.. вы же, конечно, пошутили?.. Но устойчивый, въевшийся в стены, потолок и карнизы, табачный дух, отвечает: вовсе не шутит Лёкк – он частенько покуривает здесь, не особо скорбя о последствиях. Эх, знал бы он, что приходится Лёкку за это выносить!
– Как можно, как можно! – наконец, отзывается он с тайной надеждой в голосе. – Мы – такая же неотъемлемая часть этого мира, как и любой из тех, кто живёт там, чувствуя себя полностью счастливым – ведь они живут благодаря нам. Мы – его скелет, мы – его мозг, его опыт и сила, нам нужно думать за кого-то, потому что за нас о том, в чём мы не разбираемся, тоже кто-то думает…
…Мы прах его, и пепел, и горькая зола…
На что надеется он – что я поддержу его, рассыплюсь в признаниях любви к жизни, буду умолять о пощаде ради того, чтобы прожить деньком больше? Надеется ли вообще на что-то?
– Оставим, профессор, ей-богу! – машу рукой. – Кажется, вы обмолвились, что хотели бы покинуть нашу добрую обитель… Я не ослышался?
Морщится, – мучительная тень на лице, – рождается (либо воскресает?) сомнение; и вновь, в который раз, остановившись, с надеждой обращается на меня.
– Лёкк, могли бы вы подумать себе, что здесь вовсе не обитель, не пристанище уставших от сует мира душ… – начинает загодя, осторожно, затем, умолкнув, тщательно всматривается в моё бесстрастное лицо.
Ждёт… ответа? Знака?
– А что же? – широко зеваю, потягиваюсь. – Институт благородных девиц? Лувр? Тадж-Махал?
Да ни черта не ждёт! Продолжает всё с той же тоскливой таинственностью:
– …Красивая вывеска, старинные стены, увитые виноградом, литая ограда, парк… Господи, как всё спокойно и благостно, просто квинтэссенция спокойствия! Однако, – переходит на шёпот, – всё вовсе не так, как кажется на первый взгляд…
Ого! Призадумываюсь: открытие следует за открытием, воистину, вот только каждый достигает этого в своё время!
– Улыбаетесь… вам забавны мои слова… – убеждённо продолжает гость. – А мне вот не до смеха, когда на глазах рушится то, что знал я прежде… Господин Шмидт запропастился куда-то; мне кажется, что-что случилось, что-то необратимое, роковое! А видели ли вы госпожу Фальк? Она явно не в своей тарелке…
– Ага! – так и осеняет меня. – Вот и попался, Фома неверующий!
Смущается:
– Нет, я верую в Господа, хоть и не особо религиозен… О чём речь?
– Неважно, профессор! Все еретики истинно веровали, а кто-то был и аскетом – оттого, собственно говоря, они и ударились в ересь. Впрочем, мне радостно, что вы обнаружились, – поглядываю искоса. – Ради Бога, не вздумайте вешаться на гардинах до поры!
– Нет у меня…
Шаги в коридоре накладывают печать на уста – то ли сиделка идёт мимо, то ли кто-либо из туземцев разминает затёкшие члены – но профессор умолкает пристыженно и втягивает голову в плечи. Навостряем уши – удаляются шаги, вороны вовсю ругаются в парке, из кают-компании доносятся здравицы в честь новоприбывшего Капитана…
– Нет у меня никаких гардин… – со странной грустью шепчет Сигварт чуток погодя. – Мне нет в них нужды – солнце и простор тешат сердце мне! Впрочем, какое это имеет значение…
Я, обычным тоном:
– Нет-нет, конечно, никакого! Сделайте милость, продолжайте…
– А что я говорил? – совсем по-доброму рассеянно, где-то даже жалко, озирается в комнате – авось, обнаружится сбежавшая куда-то мысль…
– Кажется, что рухнуло ваше знание… И даже никого не убило. Ты гляди-ка, нет гардин! Мда… (профессор вновь непонимающе вскидывается). Простите! А ещё о Шмидте, о вдове Фальк.
– О Шмидте?.. Да, так вот: случилось нечто… ужасное! Шмидт, скорее всего… мёртв.
Становится совсем любопытно – какая ещё может быть политика, какой ещё Гитлер!
– С чего вы взяли, что он мёртв? – спрашиваю я, и даже вздрагиваю от «неожиданности».
– А вот послушайте: логика… – и осекается; вдруг глаза его начинают непостижимым образом бегать. – Нет, какая к чёрту логика! Правда, я пытался подвести логику под случившееся, да не вышло – конечно, никаких доказательств у меня нет, но ощущения… Словом, ощущение…
– Говорите яснее, прошу вас!
– Нам морочат голову со Шмидтом! – бах! – ставит он печать; хотели ясности – извольте…
Ясные, совершенно не стеснённые долгими годами жизни, глаза, так и лучатся уверенностью – с такими глазами шли в бой, на костёр, лезли в горы, погружались на дно морей…
Я, до предела задумчиво:
– А вы, как я понял, не хотели бы быть тем, кому морочат голову…
– Не хотел бы… – тревожная улыбка теряется в бороде. – Разум человеческий стремится к знанию, это заложено в него Природой. Но также он стремится и к справедливости!
Социалист? Ого…
– И вы решили, помимо всего прочего – нам морочат голову…
– Именно! Но… беда… – в его голос прокрадывается неуверенность. – Мне кажется, я единственный, кто задумался над этим.
– Видимо, так…
Оживляется.
– Но странно же, противоестественно – не видеть, не замечать очевидного! Человеку даны глаза, уши, органы чувств и осязания, это – дар Божий, сокровище, а он этим не пользуется.
«Не видеть очевидного – это, как раз-таки и естественно, вполне себе по-человечески…», – думаю я, а вслух спрашиваю:
– То есть вы что-то видели, либо слышали? Нечто интригующее…
Вместо ответа Сигварт хитро, заговорщически смотрит мне в глаза.
– Скажите, что знаете вы о герре Шмидте?
Едва напрягается память выложить по порядку общеизвестную, включая семейное положение и хронические недуги, информацию, он уже упреждает:
– Прошу прощения: что толковали о Шмидте после его исчезновения?
Тут даже и думать не о чем!
– Ну… помимо слухов, дескать, кто-то где-то… мельком, отзвуком – то ли самого, то ли тень… ничего…
– Ничего, как есть, верно! Практически ничего… тупик, туман, мгла. Но… доводилось, пусть бы и ненароком, слышать вам рассказы госпожи Розенкранц?
Усмехаюсь:
– О гробе (при упоминании гроба профессор заметно морщится)? Да, знаю… Но ей примерещилось, вы же понимаете – это, скорее всего, и случилось!
– Ничуть не примерещилось ей! – будто бы покороблен он таким недоверием к госпоже Розенкранц. И, перейдя на мистический проникновенный шёпот: – Это не россказни, это и впрямь был… – и смолкает, демонстративно прикрыв рот всей пятернёй.
Догадываю сам, делать нечего:
– …Ящик с книгами! – хмурю брови, скашиваю глаза.
– Ящик с книгами?! – хохочет надрывно и как-то болезненно. – Ага! Футляр от фортепиано, пиратский сундучок с награбленными пиастрами, что-то ещё… Вот же вздор! Я тоже слышал об этом и… вот что, Лёкк: не верю ни одному слову!
– О, кое-кому из общества вы, верно, теперь – смертельный недруг…
– Наплевать! – машет рукой. – Удивительно иное – сам Миккель Лёкк верит в это!
Сам Миккель Лёкк!!! Звучит камерно, напыщенно, и невероятно глупо… как-то вроде «сам Джордж Вашингтон» или «сам Робеспьер»… Что такого необычного в Лёкке, чего нет в других?
Но… морщу лоб: впрямь верю я?! Да, бывает, и стулья летают, бывает, внезапно испаряются предметы, а что-то материализуется прямо из воздуха – хочу верить в то, что мне по душе, и, услышав о книжной полке, я убеждал себя, что так оно, конечно, и было. Мне это нравится – отчего должно быть иначе, отчего вполне симпатичный мне Шмидт должен был именно умереть, когда кругом столько иных путей? Видит Бог, я не желал этого! И да, чёрт вас побери, я верю в прекрасную обольстительную ложь, хотя и вижу всё, и всё представляю очевидным! А моя (а теперь вот и Сигвартова) правда… кому в ней нужда, если и сам я задумываюсь оборвать всяческие сношения с ней?
Но… ярится, беснуется сердце, неистова кровь в висках. Жду немного, пока не схлынет пленяющая мука вскрытого нарыва лжи, затем, уже серьёзнее, говорю:
– Хорошо, профессор, допустим, герр Шмидт и впрямь мёртв, – тут же он открывает тёмную пещеру рта, чтобы возразить, но я опережаю, повысив голос: – Настаиваю: допустим! Допустим, не обмануло госпожу Розенкранц в первый случай зрение, и впрямь видела она гроб. Допустим также, случилось нечто, о чём заинтересованные лица предпочли умолчать; не солгать, как вы говорите, а умолчать – не бог весть какой проступок, да… Но что с того? Вы хотели бы уйти – верно я понял?! – но не смерть же вероятная, но, заметьте, неподтверждённая, Шмидта, не гроб-книжная полка госпожи Розенкранц, исключительным побуждением к этому… Загодя думали вы об этом, ещё до всего этого, ведь так?
Он задумчиво, смятенно скребёт лысину.
– Возможно, возможно… Всё было постепенно, шаг за шагом, без взрывов и неожиданностей – брр, как я не люблю всего этого, неожиданностей, сюрпризов. Да, совершенно точно, это не спонтанность – вовсе я к ней не склонен, вернее будет сказать, чураюсь её…
– Итак, вы думали об этом, и… к чему же пришли? Вас гнетёт здесь нечто, или некто…
Качает головой, затем, вдруг оживившись, кивает.
– Помимо всего, атмосфера, пространство… Да, главным образом, атмосфера!
– Атмосфера?
– Неправды, обмана, подлога, бездействия… либо псевдодействия… – умоляюще смотрит на меня, – Ведь всё тут – ложь, всё! Вплоть до людей, их мыслей, вплоть до дорожек в парке и стен! Иногда, кажется и сам воздух тут лжив, двуличен – то любит, привечает, балует, то… рычит, скалит зубы…
Но Лёкк неумолим:
– Факты, будьте любезны?!
Вновь в отчаянии смотрит на меня, поднимает руки – ну, как это, дескать, не понимать очевидного…
– Боюсь, этого не объяснить фактами! Факты… как бы это выразиться – слишком низкая категория для душевных построений. Фактами можно доказать отсутствие Бога, но так ведь чувства скажут верующему иное, и его не переубедить. И это, знаете ли, на уровне чувства, ощущения, прикосновения, это… на тактильном уровне, как любовь, как дружеская привязанность… без пошлости, без хвастовства. Может статься, и слов для этого ещё не выдумано, ни норвежских, ни русских, никаких – есть ведь в периодической таблице элементы ещё не открытые, но заранее уж туда заложенные!
Странная убеждённость, жаркая, пылающая… убеждённость муравья в том, что нужно все силы и всю жизнь свои отдать на защиту и укрепление муравейника. И впрямь, будто какая аскеза! Это трогает меня – в самом деле, как бы плохо я ни знал его – всё ж таки мы знакомы понаслышке – его решение разделить со мной некие собственные откровения, пусть бы даже и пригрезившиеся ему в бреду бессонницы или тягостном дурмане боли (он же знает, что такое боль?) пробуждают доверительное сочувствие. А тут он, вдобавок ко всему сказанному, ещё и заявляет невообразимо твёрдым голосом:
– Существовать в атмосфере неправды – гнетуще, если хотите! – и отчаянно грозит пальцем какому-то невидимому, но могущественному врагу.
Ого, профессор! Глаза лезут на лоб от таких откровений, и возрастает средняя температура по телу примерно градуса на два-два с половиной, и рубцы на теле, ужаснувшись, рассасываются… Нет, я верю в эту убеждённость, купаюсь в этой вере, как в чистом источнике, но… Но, не ошибка ли это всё, впрочем? Заблуждение, описка, опечатка, клякса… Туманное затмение, завсегда посещающее человека, переживающего себя несчастным и покинутым, словом, отчаяние?
– Хм, а если это ложь во благо? – спрашиваю задумчиво, кажется, будто самого себя.
Он мгновенно вспыхивает, выказывая несвойственную норвежскому подданному вспыльчивость:
– Мне уж, во всяком случае, этого не нужно, благодарю покорно! Хочет господин Фюлесанг лжи во благо – пожалуйста, хочет госпожа Розенкранц – милости просим… Но не я! Да и где тут благо, дорогой Лёкк?
– Мы к этому придём позднее, – говорю предельно размеренно, терпеливо, – к передовым методам господина Стига, и всему такому прочему… Скажите сперва, что это за блажь появилась у вас – ничего подобного отродясь не появлялось здесь?!
Профессор нервно покусывает бороду.
– Поистине удивительно, как вы называете откровение блажью… Впрочем, знаете ли, у меня два сына, оба – чрезвычайно занятые люди, и когда я сказался нездоровым, оказалось, что некоторый постоянный уход требуется за мной, которого они, мои мальчики, не могли мне предоставить. Право, не знаю, зачем я это говорю…
– Одним словом, вас выбросили, Сигварт, – холодно и просто заключаю, – на эту людскую свалку, в отхожее место самой жизни! Отправили заканчивать деньки навеселе в сей расчудесной обители, откуда вы, тот ещё мятежник, задумали дать дёру. Так вот чем хотели поделиться вы?! Так вот что навело вас на минное поле раздумий, где вы на удивление долго блуждали, прежде чем подорваться? Обычное дело! Что ж поделать, коли мы уж на обочине, ненужные ни детям, ни самой судьбе.
Истина, бесцеремонно-грубая, задевает, а, возможно, и ужасает его.
– Не рассуждайте попусту о том, с чем незнакомы даже поверхностно, – вскипает, покраснев, – в моей семье всё было иначе, нежели у других! Я сам упросил их, если уж на то пошло – зачем вам возиться со мной…
– И они, конечно же, с радостью согласились!
– Не с радостью, и не соглашались, – кричит он, совсем забыв о том, что недавно говорил шёпотом, – долго не соглашались, и затем лишь, осознав отсутствие всяческого иного выхода… Всё, что было у меня, всё – подписал, отдал, ради бога… Но, какое это имеет значение, когда всё уж случилось, ничего не переменить?! И я вовсе не о том говорю, не о своих отношениях с детьми, оставим это.
Молчание. Подозрение зудит душу – так просто не изничтожить его! – половинчатое, однобокое профессорское знание, выросшее из зёрен его собственных догадок, привидевшихся вполне обоснованными подозрениями, определённо хуже незнания абсолютного, но оно даёт хотя бы иллюзию. Что даст знание абсолютное, нужно ли оно? И нужно серьёзно думать, откупоривать ли ему сосуд знаний, или же просто отпустить с Богом.
– Если вы ждёте от меня извинений, то напрасно, – говорю. – Да, пожалуй, я был резок, однако, в нашем возрасте правда уже не должна колоть глаз, Сигварт. Если вас покусала собака, не станете же вы утверждать, будто это был комар – комариный укус вряд ли спутать с собачьими зубами…
Нет, Сигварту вовсе не хочется заниматься бичеванием собственных детей, хотя, в иное время, быть может, он бы и сказал пару слов на этот счёт. Смотрю на этого долговязого тщедушного человечка, смотрю пристально, и мне впервые за долгое-долгое время становится обидно. Мягкие и неприхотливые друг к другу, чересчур суровы мы по отношению к самим себе – я таков, таков же и он… Признак ли это дряхлости, изношенности мыслей и взглядов, совершенно искажённого способа нашего нынешнего бытия, либо ещё чего-то – кто бы поведал?!
– Словом, я хотел бы покинуть это место, «Вечную Радость», – продолжает Сигварт, чуть поостыв, – мысль эта родилась у меня…
Неловкая пауза. Сигварт копается в памяти – это выглядит ковырянием в гнойных незаживающих ранах – и болезненно, и малоприятно.
– И как же давно, профессор?
Встрепенулся, лихорадочно смотрит на меня, но, впрочем, быстро возвращается к прежнему своему состоянию пространно-меланхолической возбуждённости.
– …Недавно, Лёкк, недавно… либо же… с самого своего появления здесь хожу с ней, вынашиваю, будто слабенькое, но обещающее окрепнуть в будущем, дитя. Наверное, всё же загодя до этих событий! Однако, именно исчезновение одного из нас и резкие метаморфозы с другой… и все эти недомолвки… да, особенно все недомолвки… оформили-таки побуждение в чёткую идею, и гипс наконец-то застыл, стал каменным. Нынче здесь, – указывает пальцем на свою высохшую неурожайную макушку, – нечто цельное, монолит, глыба, и не просто так, а ответом на некоторые вопросы. Да, я задавал вопросы, сначала сиделкам, затем же и некоторым постояльцам…
– Например, господину Фюлесангу?
– Этому в первую голову…
– И господину доктору… – иду на обострение, поддеваю.
– Что вы, Лёкк! – ужасается Сигварт. – К господину доктору и приблизиться-то неловко – важный занятой человек – кто я, и кто он! Да и отсоветовали, знаете ли, добрые люди…