скачать книгу бесплатно
– Помню! Пустите, ради бога!
Ну, вот и всё – скоротечно, злобно, неистово!
О, какой дипломат погибает! Взгляните только – один момент… и исчерпаны вопросы – ни тебе утомительных переговоров, ни бессонных ночей, раз и готово! Стоит, пожалуй, попроситься в канцлеры Германии вместо Фейхтвангера: «Алло, Берлин? Слыхал, вы в поисках канцлера… Есть один умудренный сединами человек с волчьим билетом от Королевского Суда Норвегии за попытку организации путча в богадельне… Как, уже нашли?! Вот незадача! И такого же путчиста, надо подумать!»…
Продолжения нет. Визг Ольгин пробуждает госпожу Фальк, тело корёжит под одеялами. Ольге того и нужно: мгновенно вырывается, хватает кресло со старухой, и вот уж скрипучим волоком его по аллее от пруда к «Вечной Ночи» – так я их и видел.
Преследовать – есть ли в том нужда?!
Довольно, довольно неистовств на сегодня! Губы полны дрожи, сердце пляшет тарантеллу и, того и гляди, выскочит из груди; сладостная уверенность, что день этот запомнится и ей, маленькой Ольге, не отпускает. Если ж так, если ж впрямь подобна она той стародавней моей подруге, то мы ещё свидимся!
Быть может, следовало бы взять с неё слово?
Ещё одно слово, затем ещё и ещё… Однако то, как сдержала она предыдущее… мда… Будто не знаешь ты, что отродясь обеты им – пустой звук!
И я решаю, что единственно верно теперь корчить из себя Хитклифа.
Итак, прочь все обещания, заведомо невыполнимые, да здравствуют тёмные потаённые мечты, позволяющие видеть чуть больше смысла в происходящем и читать между строк, здрав будь тот единственный день, которым жив, завтрашнего мне не нужно.
Разумеется, она была иного мнения: я не увидел её ни следующим днём, ни последующим.
Но отрезвляет ли это? Чёрта с два! Напротив – всё упрямей, всё несносней, и всё отчаянней… Ты, что же это, влюблён, снедаем страстью, не иначе? Увы, болен, всего лишь, сошёл с ума…
Ежеутренне – трепеща у окошка, ввечеру – в скомканной неприветливой постели с воспалёнными глазами и смятенным сознанием; с тех самых пор не спав ни мгновения, только и хлопот мне, не скрипнет ли дверь. Ни вода, ни пища, ни табак – дверь и ничего помимо!
И одной понурой ненастной ночью – не чудо ли?! – прислышалось волнение мне. Точно ужаленный, вскочил с кровати, на негнущихся ногах, опрокинув навзничь стул, заковылял к двери, но это лишь сквознячок шалил в пустом гнезде выкорчеванного дверного замка. Тогда, запалив огарок, дав оплыть, как тем осенним вечером, ему на мои бумаги, в конвульсиях израненной осколками света тиши уселся ждать. Лишь погода стояла иная, небеса разверзлись и заливали землю дождём, и всё посерело окрест. И вот в воде надежды – по щиколотку, по колено, по горло… – им уж было не выбраться, они захлёбываются и идут ко дну на моих глазах. Вот как: воспроизвёл, как по чертежам, всё точь-в-точь, а погоду… бессилен был переменить, как ни нашёптывал волглому стеклу всякие детские заговоры. И, стало быть…
…Ни к чему всё, стало быть – она не приходит!
Тогда, из крайности кидаясь в крайность, начинаю подозревать, что какая-нибудь досужая мысль или негласный запрет, а вовсе не отрешение и помешательство Лёкковы, помехой ей.
Да, особняк поделен на женскую и мужскую части – из женщин к нам заходят лишь наши сиделки. Некогда приходила и старуха Фальк, но вряд ли без ведома Стига. Единственное место, где мы все можем видеться – столовая, или кают-компания, как её здесь называют. Можно встретиться и снаружи, но по разным причинам на улице появляются немногие, не страшащиеся ветра, дождей и холодов. Иные выходят под присмотром, кого-то возят в кресле, двух-трёх человек, не более, старуху в том числе, но с момента той памятной встречи проходит время, несколько дней, а её, точно с намерением, больше не вывозили на прогулку, ни Ольга, никто вообще. Ей стало хуже, доктор запретил ей покидать особняк, звезда сорвалась с неба и прибила старуху насмерть – масса причин в голове, фантазия не иссякает – масса поводов у меня в мыслях и на языке, кроме очевидного – Ольга сама не хочет исполнять свои обязанности и всё из-за страха преследования некоего старого писателя. Это приходит чуть позже, и так, в образе шутки, выдумки обостренного болью и бессонницей разума. Едва лишь начинаю думать об этом, то тут же обзываю себя глупцом и слизняком, и отбрасываю, как можно дальше – как можно, чтобы такая мысль вообще посетила меня!? Для надёжности записываю её на бумаге, а затем с хищным отчаянием обращаю листок в пепел: когда он, характерно звонко хрустя, прогорает, таинственная радость, изгнав отчаянные мысли прочь, обволакивает меня.
Следующим днём прохаживаюсь вкруг здания сам, исследую окна первого этажа, наблюдаю тщательно за вторым, но ничего особенного не вижу: стариковские глаза смотрят на меня в ответ, знакомые и малознакомые, а порою и молодые, глаза какой-нибудь из сиделок, любопытные, оценивающие, побуждающие всмотреться пристальней… И всматриваюсь, всматриваюсь – вздор, выдумка, водевиль, обман! Сколь много глаз, разных, светлых и тёмных, прозрачных и мутных, а юных таинственно-глубоких, но исполненных уже блаженной грусти жизни, Ольгиных, нет. Ничего тут не поделать, расписываюсь в собственном бессилии: понятия не имею, где может она быть.
Кажется, это окончательное фиаско… Что остаётся? Сидеть в берлоге своей злым на весь свет, курить и издеваться над Фридой – кратчайший путь забыться.
Но хочу ли забвения? И хочу ли быть «растением», отбрасывая то, что, пусть и подспудно и безосновательно, будоражит? Пусть лживо, пусть обманчиво, пусть насмешливо… но волнует, заставляет думать о себе, как о существе из плоти и крови…
Оставить всё так – проще некуда, но Миккель Лёкк, на счастье своё либо на беду, всегда чурался простоты!
И я не оставляю! А думаю, думаю… Извожусь сам, и мучаю память, и подёрнутые двадцатилетним прахом образы, как кости, гремят в равнодушном вакууме нынешнего моего бытия. И маленькая Ольга там – средоточие, все нити сводятся к ней; она явилась, чтобы смог потолковать по душам я с самим собой.
Желал бы я объясниться и с ней? И сам не знаю…
Преследую, не даю продыху, из-за меня не кажет носа она наружу – теперь и старуха чахнуть приговорена в четырёх стенах, и белый свет ей, как в копеечку. Наверное, я делаю только хуже. А что будет при встрече? Запнусь я, позеленею, вскачу, убегу, спрячу голову в песок? Спрошу, не вы ли были подругой мне в знаковом 1914 году в России, и не с вами ли гулял я по кладбищу? Дальнейшее принимает очертания воистину безжалостные. «В своём ли уме вы? – только и бросается, будто камнем, ответом она. – Меня тогда и на свете-то не было, и в вашей проклятой России со всеми её кладбищами делать мне нечего, да и сама я северянка северянкой!». И поджимает губы, и надменностью окрашивает взгляд, и вздёргивает, хмурит носик…
Ах, конечно не было, и конечно северянка! Но так ведь не напрасно уверовал в переселение душ я на склоне лет, не напрасно. И теперь, видите, вполне можно сделаться мне ламой на Востоке.
V
Вдова Фальк не появляется больше в парке, а, стало быть, и Лёкку делать там нечего – новое пальто вновь висит в шкафу моли на радость. Зачем только его так добивался?
– Вы перестали выходить в парк?
– Пекусь о вас, дорогой Стиг…
– Что вы говорите!
– Вполне возможно разделить судьбу господина Шмидта: исчезнуть, затеряться в парке, не найти дороги назад. Тогда вам придётся отвечать на неудобные вопросы.
Подобие благостного расположения духа во всём образе Стиговом – подтянут, элегантен, и очень молодо смотрится, юнец юнцом. Поднимаясь утром по звонкой радужной лестнице к себе, насвистывал под нос, и нарочито стучал каблуками, показывая, как ему хорошо. В таком положении, понимаю, с него всё, как с гуся вода. И от упоминания бедняги Шмидта впечатления – ноль, будто бы и не называлось этого имени; этого следовало ожидать – и озорство приедается.
– Это ничего, – непринужденный жест рукой, – мне не привыкать.
Тем более, что ни на какие вопросы он и не отвечал.
– Кроме того, – добавляю, – я пришёл к выводу, что воздух здесь не так уж и хорош для лёгких, что бы вы ни говорили.
– Эге, хитрец, вот как вы переживали обо мне! Воздух! Надо подумать!? Но что я слышу, вы озаботились собственным здоровьем!
– Озаботился! Осколками его, тем, что ещё осталось… Думаю, как склеить чашку. Что посоветуете?
Пауза.
– Так начните с чего-нибудь, с незначительности, с толики! Вот… хотя бы с курения – отбросьте табак, как ложь, как заблуждение, как помешательство, преступное малодушие…
– С курения, ха-ха!? Проблема ли, что человек не может отказать себе в удовольствии поразмышлять за доброй сигарой? Но что такое – вы считаете, в моём незавидном состоянии самое время бросить курить?
– Никогда не поздно! – он невозмутим.
– Что ж, я подумаю…
Обойдётся без конфронтации? Смотрю на Стига, а перед глазами… принесённое Фридой судно – оно так и стоит у меня под кроватью и порой служит мне пепельницей.
– Впрочем, это не мысли вслух, не совет даже, – говорит. – Рекомендация… Настойчивая рекомендация! Известно вам, что это означает?
Нет, не обойдётся!
– В таком случае, уже подумал! Пожалуй… гм, да, стоит ли убиваться… Конечно, буду размышлять и дальше; в размышлениях – жизнь моя, это всё, что осталось у Лёкка.
– Словом, делать то, что у нас… не приветствуется.
– Размышлять?! – гогочу я. – Вот и признались, милый Стиг!
– Курить, – его слова обретают чугунную тяжесть, – вы отлично поняли мои слова!
– И думать, и курить, именно так! И лучше бы вам закрыть на это глаза.
Он пристально смотрит на меня.
– Что же, предлагаете мне отпустить вожжи этой вашей русской тройки…
Моя очередь смотреть на него и удивлять, в свою очередь, мелькнувший в глазах его тусклый свет, и отстраняться, выходить из-под гнёта его серой тени.
– Не вижу ничего дурного, многие были бы искренне благодарны… Вы и сами грешны – не так ли? – вы не так щепетильны, чтобы скрыть портсигар в кармане. Боюсь только, вы этого не сделаете…
– Ну, отчего же?! Вы несправедливы. Прислушиваться к чаяниям жильцов (именно к чаяниям, не капризам!) считаю своим долгом, все вы дороги мне… Но, вы слишком многого боитесь в последнее время, Лёкк, и всё за меня да за меня – кости в парке, неудобные вопросы, сигары… Впрочем, – задумывается, – и впрямь, менять взгляды в угоду кому-либо… – вы правы! Но идея мне приглянулась, – голос его крепнет, но не повышается. – Непременно подумаю над этим! – хлопает себя по карману с коробочкой портсигара. – Подымлю.
«Ха, вздор! Подумает над этим! Да и покурит вдобавок!», – думаю я, нутро же трепещет от его странного соглашательства.
– Видите же мою благожелательность… – продолжает, разведя руки. – И забота моя налицо! Разве не видите? – и далее спрашивает в доказательство: – Скажите, почему вы не бреетесь?
– Оттого, что у меня нет бритвы.
– Вы прекрасно знаете, почему у вас нет бритвы! Как осведомлены и в том, отчего вынуждены обходиться и без гардин, штиблет со шнурками, и разрывать конверты руками, вместо того, чтобы разрезать…
– Понятия не имею, в том-то и дело!
– Вот как? А не вы ли, Миккель Лёкк, во всеуслышание декларировали, как опостылела вам жизнь, как подумываете свести с ней счёты? Каково! И вы хотите, чтобы такому лицу позволил я разгуливать с бритвой в кармане?
Декларировал, припоминаю, – третьего дня, – всё так и есть, но вслух удивляюсь:
– Окститесь! Когда такое было? Смертный грех, всё же – разве ж мог христианин…
– Вам удивительно, что мне известно это?
– Нет, это как раз и неудивительно, но я и впрямь не заикался о самоубийстве, ни сном, ни духом… О смертоубийствах, об Апокалипсисе – да, богохульствовал невольно, случайно, призывал Казни Египетские на головы ближних, чертыхался – бывало, но суицид…
Стиг не дурак и прекрасно различает выдумку; он кивает и говорит:
– Хорошо, тогда думали.
– Господин доктор – гипнотизёр, маг, седьмой сын седьмого сына? Левитирует, глотает ножи, пророчит, читает на расстоянии мысли?
Стиг кривит тонкие губы.
– …Тем не менее, задумайтесь хорошенько. Заметьте, сделайте выводы: вот другие господа, более разумные, скажем так, имеют возможность бриться – ради Бога! А вы… – он чуть морщится. – Фрида замечательно побреет вас, проблема ли?.. Видите ли, всё ж таки, положительно не желал бы я одиночества вашего, отрешённости, заброшенности.
При имени сиделки меня натурально перекашивает.
– Ах, Фрида… На фрёкен Андерсен бы я ещё согласился, но Фрида… Вернули бы мне бритву, доктор. Подумайте и об этом также.
– Что ж, фрёкен Андерсен навестит вас… – вновь сверкнув глазами, ставит многоточие он.
***
…Мы вовсе не думаем о Смерти, нам в этом просто нет нужды, и в этом смысле мы тут, конечно, счастливы. Смерть, напротив, думает о нас, заботиться где-то, переживает… Счастлива ли Она – кто знает?! – быть всем нам доброй товаркой, заменять неразговорчивых, в струпьях собственных переживаний, сиделок, родственников… Быть повсеместно, и нигде! За обедом в тарелке супа и стакане компота, прищурься – Она, дразнит языком, манит пальчиком, верещит на разные лады…; с таблетками подносят Её – милости просим!; с инъекциями и капельницами втравливают Её в нас; и в кресле кто возит нас – не Она ли? Её столь много кругом, что перестаёшь чувствовать реальность её, а больше – надуманность, мифологичность – часто ли, в самом деле, примечается обыденное? Со Смертью играешь в лото, разговариваешь, засыпаешь, будто с плюшевым мишкой, в обнимку, и вот кажется уже, что и не так одиноко, и не так хмуро. Наша замечательная отзывчивая Смерть! Существует, заполняет собой лакуну, шепчет во тьме, а вроде Её и нет – чудеса, да и только! Пропадает человек, Оскар Шмидт, только-только говоривший с нами, спорящий о политике, полный мыслей и предубеждений, а теперь его и след простыл. Неделя пересудов: как да что? гроб? книжная полка? искать – не искать?.. И затем – молчок, будто щёлкнуло выключателем. И разговоры о Шмидте нынче, если и случаются по редким, по большей части бытовым, случаям – разговоры ни о чём, потому как жив тот или нет, перестает кого бы то ни было занимать. Был такой, спору нет, жил подле, кому-то соседом, кому-то приятелем, интересовался политикой и международными отношениями, а затем… уехал. Кажется, он и заезжал-то сюда по коммивояжерским делам, и вот отправился дальше – ну, что ж, люди странствуют, обычное дело. А если обмолвится невзначай кто, будто мёртв Шмидт, так это чепуха, побасенка! Пропал, исчез, улетел, растворился… всё что угодно, только не испустил дух…
Никто из нас не знает, от чего умирает другой. Нет, тайны из этого не делается, – какие тайны, о чём вы?! – двадцатый век, сумасшедший и стремительный, на дворе, – но любопытство ампутировано напрочь; мы знаем, что нездоровы сами, но не знаем, что там у соседей и зачастую, думая, что они здоровы и притворяются, полны к ним, всячески поддерживающим реноме отдыхающих, зависти. Разрушить стену молчания – легко, мне, также, как и прочим, это решительно ничего не стоит! Но у меня никто ничем не интересуется, не задаёт вопросов, оттого молчу и я.
…И размышления об этом лишь только носят вид диалога:
«Здравствуйте!»
«Вы шутите? Я бы и рад здравствовать, да не могу, увы».
«Вовсе не шучу. Почему бы вам не здравствовать?»
«Потому что мы все больны, чёрт побери, мы насквозь гнилые».
«Вот как? Вы тоже больны?»
«Представьте себе!»
«А я, было, подумал, что это только пансионат…»
«Это и есть пансионат, глаза вас не обманули. Но что это за пансионат!»
«Даже не знаю, что и думать».
«Лучше и не думайте тогда, вам вредно думать».
«Чем же вы больны?»
«Чем я болен? Ха-ха! Вы думаете, будто я боюсь сказать вам это? Да ничуть не бывало!
«За чем же дело стало?»
«Сначала скажите, чем больны вы».
Хм, кажется, что-то подобное было, припоминаю. Вот только не помню, когда и с кем говорил об этом – не с собой ли?
Фантазии мне не занимать и частенько развлекаюсь я тем, что выдумываю болезни для счастливых бедолаг-туземцев, не забывая, впрочем, и о себе. Мои герои часто мучимы разочарованием, я же… падаю в бездну предубеждения, и вот-вот чиркну головой по дну.
Что это такое?
Предубеждение против жизни, вот что! Думаю, как нужно жить там, где никакой жизни нет и в помине, где только иллюзия, прекрасная и уродливая, с лицами Стига, сиделок, повара и садовника, и где реально неоспорима только Она, Смерть, и оттого только, что никто не принимает её на веру.
Вот ещё, скажите пожалуйста, но ведь жизнь есть везде!
Увы, далеко не везде. Хотя, отчего «увы»… Быть может, кому-то по душе такое положение вещей. Вот хотя бы господин Стиг, появись здесь, в «Вечной Радости», жизнь, лишится и источника заработка, и любимого дела, ему придётся продавать в газеты статьи о собственных наблюдениях над туземцами. Добрейший Стиг, явившийся облагодетельствовать мир, культурный герой! Помню, помню слова: «Ну, вот же, вот, руки мои, они чисты, как самые чистые воды, чисты и мои намерения. Я хочу спасти вас!». Но в него не веруют, беда! В нём сомневаются – ужас! И не только какой-то там малозначительный, как пыль, Лёкк, а многие! Стиг несчастен, ему нечего кушать и не на что купить газет, чтобы узнать международное положение; до последнего тянет он с продажей душ наших дьяволу, и когда уж совсем невмоготу, то скрепя сердце, изводясь, свершает тяжкий грех, заключив сделку с силами ада. И вот сыт он, обут и одет, а разум его так и кишит всяческими мыслями. Ему нужно применить куда-то полученные в университетах знания, он жаждет добра и ищет справедливости. Но ему не к кому их применить – мы все давно на том свете, мы все давно в аду. В отчаянии озирается он, а что вокруг? Пустыня! Какое несчастье, боже мой!
Тогда он кручинится изрядно, что ни в коем разе не сказывается на его умственной активности, и рассылает новое объявление по газетам о платном санатории для умирающих, для облегчения их душевных и телесных мук. Печатаются на доброй матовой бумаге и новые проспекты: полный покой, хороший уход, красные, белые и жёлтые таблетки, природа, место, равноудалённое от торговых путей и более-менее крупных городов, глушь, одним словом, но с электричеством, угольным отоплением и телефоном. Ему недолго ждать. Ту-Ту! Трубит пароход. Дзинь-дзинь! Колокольчик звенит в упряжи лошадей. Бип-бип! Сигналит автомобиль. Вот и прибыли мы умирать… то есть, кх-кх, прошу прощения, жить… на природе, с расчудесным видом на лес и горы. Не прелестно ли?!
…Но неспокойно во фьорде море, птицы кричат, подставляя крылья порывам ветра, небо мрачно; где-то там, в небесной канцелярии, собираются объявить войну этому миру, так, лёгонькую войнушку, потрясти его немного, чтобы не слишком задирал нос. Тропинкой меж прибрежных скал идёт человек. Идёт легко, спешно, чуть не бежит. У берега выкрашенная белым лодка. Человек прыгает туда с разбега так, что лодка под тяжестью его зачерпывает бортом, а затем садится на вёсла и хочет плыть.
– Что ты делаешь, несчастный?! Ненастье, погляди! Ты перевернёшься и пойдёшь ко дну!