скачать книгу бесплатно
– Ну уж… – хмыкаю я, а у самого на уме: доктор выискает повод сблизиться с ним – теперь уж вернее всего!
– Задавал, натурально засыпал вопросами, в конце концов, я и себя самого, именно – я всегда так делаю! – и если ответы не удовлетворяют, уж тогда копаюсь в себе для их разрешения.
– Что ж, хорошее качество, – замечаю.
– И в тот раз не думал я о своих детях, и о покойной госпоже Сигварт, я не думал об окружающем мире, о войнах, голоде и невзгодах. Я задумался о себе, в кои-то веки, о своём месте, о том, что теперь являет из себя тот, кто в том мире с гордостью именовался профессором Сигвартом…
– Вот как! – удивляюсь такому пафосу.
– Да, так… И вот представьте себе: господин Шмидт, госпожа Фальк… Не подумайте дурного, никогда не плясал я на костях… то есть, я хотел сказать…
– Нет, вы всё верно сказали! Даже слишком верно…
– Виноват! Что мы имеем? Некий ряд лиц, которые связаны единой судьбой, так? Имеем и другой ряд… Ряд тех, кто может встать в ряд первый – исчезнуть, измениться, возможно, уме… Простите, ради бога! – конфузится, и далее, с воодушевлением: – Короче говоря, что-то происходит, что-то ужасное, что никак я не могу осознать, объять, охватить. Шмидт исчез, исчезла, но вроде бы и нет… госпожа Фальк… Всё как-то переменчиво, зыбко, и имени этому не сыскать!
Безумие – имя этому, думаю, возможно – смерть, погибель… как кому по душе.
– Я не хочу быть здесь! – немного подумав, продолжает он. – Всё вступает в противоречие, всё восстаёт внутри, моё место – не здесь, знаю определённо! Я хочу уйти – факт! И, поразмыслив над этим, я пришёл к выводу, что… уйти – гм, проще сказать, чем сделать! – вернее, если начистоту, то невозможно. Дети не хотят перевозить меня отсюда, они уверены, мне здесь превосходно, для меня здесь – райские кущи. А сам я уйти, увы, не могу. И это не оттого, что будто бы я плохо хожу, не подумайте, просто-напросто меня что-то держит, нечто, что я не могу истолковать однозначно – едва подумаю, как тяжелеет голова, давит виски. И вот я хочу поинтересоваться у вас…
Ну, довольно – решаю я! Шмидт, вдова Фальк… им изрядно икается уже, на том свете либо на этом – не пора ли оставить их в покое и, в самом деле, заняться собой?
– А разве вам здесь, в самом деле, худо? – донельзя прямой вопрос обрывает его мысль на самом излёте.
– Простите?
– Ну, что-то кардинально меняют в обстановке обычно, если присутствует недовольство, не так ли? Вы же любитель вопросов самому себе – задайтесь простыми вопросами, худо ли мне, профессору Сигварту, здесь, в «Вечной Радости» и если худо, то отчего?
Он выпаливает без раздумий:
– Разумеется, худо! О чём я вам и толкую!
Я, спокойно:
– Нет, Сигварт, вы ответили, не подумав, брякнули и всё… Вот по моему глубокому убеждению, вам, что бы вы теперь ни говорили, да и всем остальным, конечно же, здесь – истинное приволье; в этом доктор Стиг, никак не понимающий тех, кому не сидится в покое, разумеется, прав.
И Сигварту вновь приходится останавливаться и глазеть на меня в изумлении, с очевидным подчеркнутым непониманием.
– Мне… приволье? Да я… да знаете ли вы… – он быстро сникает, подсдувается, будто проколотый мячик, но, как кажется, это всего лишь кончился воздух в его лёгких. Пары глубоких вдохов достаточно, и вот уже, полный сил, он чуть ли не съесть меня готов: – А вам будто бы не худо?! Но мне казалось… Я слышал о вас, я видел… Ха-ха! Что это вы затеяли? Господи, да всем известно, что вы – человек непримиримый, что такое положение дел для вас – хуже смерти.
– Какое положение, позвольте полюбопытствовать? И отчего хуже смерти?
Сигварт в искреннем замешательстве:
– Положение затворника, заключённого… и именно хуже смерти – как может быть иначе?! Позвольте, а как же «Вечное Путешествие»? Как же: «Может, Смерть будет лучшей отрадой, / Обречённому жить несвободой?..». Не ваши ли строки? А как же то, за что многие вами восхищались?
Я, с совершенно спокойным лицом:
– Ах, вот оно что… Ну, смерть не всегда ужаснее жизни, насыщенной событиями – вам ли не знать этого? А так, всю свою жизнь я таков – затворник, заключённый, ничего не изменилось. Правда ваша: бывало, мне удавалось совершить побег, забыться на время, но обстоятельства настигали прежде, чем я успевал вознести хвалу небесам, и в этом нет ничего необычного, так всегда бывает, скажу и больше – вся жизнь в этом…
– Нет, вы боролись, вы были иным, непохожим ни на кого, – с настойчивостью, присущей полностью уверенному в истинности своих слов человеку, обрывает меня Сигварт, пытаясь направить мою мысль в нужное ему русло, – знаю наверняка, иначе быть бы вам заурядной личностью, вроде большинства из нас.
Лесть? Что ж, и забавно, и разгоняет тоску, но противоречит серьёзной беседе.
– Хм, оригинальным быть нынче в моде, – задумчиво ответствую, – что в этом удивительного? Удивительней теперь, возможно, заурядность… Оригинальность – достоинство, и все, кому не лень, горазды теперь на всякие малозначительные глупости, могущие их прославить. Чем я, по сути, отличаюсь от прочих?
Мои слова неожиданны и повергают его в некоторую тягость, сродни замешательству. Он изрядно обдумывает их с лицом, покрасневшим от возбуждения, со вздрагивающими губами, будто ребенок, которого чем-то обидели.
– Я читал вас, этого достаточно… – находится, наконец.
Вот и ещё один местный поклонник талантов Лёкка!
– А вот господин капитан, вновь прибывший «весельчак» и балагур, – мрачно отзываюсь, – чем он не оригинал? Или же Фюлесанг, припомнивший ненадолго, как ходить в уборную безо всякой посторонней помощи?.. Представьте лишь: человек испытывает потребность казаться моложе собственной души, будто бы не ведая, что душа – бессмертна, и как же быть, в таком случае, моложе самого бессмертия. Как, спрашиваю я вас? Тень на полу – от стола ли, либо от живого существа – и та, куда ни глянь, всё дышит, размечтавшись жить своим разумением, словно бы не существует она единственно волей своего хозяина. Каждый мечтает жить, да не каждому под силу.
В ответ обида профессора переливается через край:
– Вот, – с горечью отвечает, глядя на меня осуждающе-непонятливо, – вы и попрекаете меня тем, что я посчитал вас нормальным человеком.
– Вы ошиблись – теперь вы это, надеюсь, понимаете? Не сыскать здесь людей «нормальных», лишь обрубки, половинки, с половинчатой жизнью, половинчатыми желаниями, кастрированным самолюбием… И я таков же – видите?
Его будто передёргивает, того и гляди переломит.
– Что ж, – его голос меняется, наливается грузной печалью, – рассказывайте всему свету о моих устремлениях! Давайте, я благословляю вас, и не кину камня…
– Ни в коем случае не попрекаю, и, разумеется, ни слова не вылетит из моих уст на сторону, но всё же вы говорите, что вам здесь худо, не объяснившись, а вместо этого выпытываете, худо ли мне. Не кажется вам, что в Лёкке должно было возникнуть больше подозрения к Сигварту, нежели наоборот? Объяснитесь, профессор! Мнение некоего, пусть бы и знаменитого некогда, Миккеля Лёкка, вряд ли должно вас волновать, но скажите на милость, разве вас здесь худо кормят, разве вам холодно или неудобно, разве вас, прости Господи, бьют здесь?
Безмолвен, тягостно хмурится – густые кустистые брови, кажется, грозятся совсем скрыть безнадежно запавшие глаза. Ясно, как день – профессор и не думал об этом, всё на уровне чувств, ощущений, чаяний! В один прекрасный день он просыпается и решает, что ему худо, худо и всё! И чем же он объясняет своё состояние? Болезнью, разочарованием, опустошением? Нет же, некими аллегорическими, мифологическими, даже экзистенциальными, причинами – вот уж действительно книжный червь, научная крыса! – всё способен объяснить воздействием солнечных ветров и космических бурь.
– Ах, сытый голодного не разумеет! – горестно провозглашает он, воздев ладони к небесам. – Вы меня никак не хотите слышать, а понять и подавно – не можете.
– Ну, отчего же… Просто хочется ясности – как её, порой недостаёт! Что вам тут видится таким плохим? Ответьте? Не мне даже, себе… Любая причина уже созвучна со здравым смыслом! Назовите хоть что-то… Скрипят полы? Стены пропускают всякие звуки? – профессор горестно поводит косматой головой. – Нет? Что же, что же… – чешу безнадежно заросший подбородок. – Клопы в перине?! Но раз в месяц их регулярно травят перед Верб… то есть Родительским… Вы одиноки, быть может? Ну, так ведь кругом полным-полно дам и господ, с которыми возможно потолковать, вступить в спор, обсудить последние новости – всё, как вы любите – есть и сиделки, далеко не все из них столь же немногословны, как моя дорогая Фрида. А что до драгоценных родственников, так вы и с ними имеете возможность сноситься, хоть письмами, хоть посылками, да, кроме того, и Родительский День никто не отменял. Не возьму в толк, хоть убейте… А, доктор Стиг, быть может?! Он сквернословит или у него дурно пахнет изо рта, а вам, как человеку благовоспитанному, нелегко это вынести?..
Сигварт молчит, и только – хлоп, хлоп! – глазами.
– Я не могу этого объяснить, не могу и всё тут, – говорит он затем, – это внутреннее ощущение, оно вряд ли подвластно разуму.
– Вот как! Сами объяснить не можете, и хотите что-то услышать от меня… Что ж, я не так много внимания уделяю миру, как вы, и у меня имеется куча времени, чтобы размышлять, порой, я только этим и занимаюсь. Мне не в труд объяснить то, что вам объяснить словами кажется невозможным.
Сигварт краснеет, загодя смущаясь моим словам.
– Что ж, будьте любезны… – отвечает; в голосе явственно волнение.
Поднимаюсь, подхожу к окну – одной сигары мало, а здесь, под подоконником, знаю, припрятан старый окурок на чёрный день. И хоть он уж вовсе иссох, да и день пока не чёрный, просто-напросто целую сигару курить не хочется, – запас уже близок к концу, – делать нечего, буду курить окурок. Спичка шипит в пальцах – пламя, чавкая, медленно-медленно поедает щепу и, кажется, шепчет слова благодарности за, пусть короткую, но жизнь. Рука останавливается, охвачена дрожью – вдруг думаю, как дорого бы дал за одну такую спичку в детстве, когда один заблудился в лесу и вынужден был провести ночь там в неудобстве. Это сейчас возможность вернуться в тот лес была бы счастливой грёзой, это теперь моя мысль, как бабочка, через времена стремится туда вместе со всеми моими тенями и призраками, это теперь я мог быть счастливым там, со спичкой или без… И как выходит – больше ценишь лишь то, чего утерял безвозвратно.
Да, ценишь лишь то, что никогда не вернётся!
– Простите, не расслышал? – слышу голос Сигварта откуда-то извне, со стороны.
Стряхиваю оцепенение, будто пепел с сигары… Медленно избавляясь от нахлынувшего зуда воспоминаний, смотрю на высохшее лицо профессора, затем… вновь в окно, на северное небо в хмурых облаках. Думаю, что Шмидт, конечно же, мёртв, и отправился в последний путь в том ящике на рассвете, старуха Фальк – рехнулась… К чему благоразумничать тут, делать вид, будто, синхронно простуженные, теперь, по велению доктора, блюдут они постельный режим, прихлёбывая чаёк с малиновым вареньем?! Какие могут быть новости, какие могут быть сюрпризы! Полагаю и так, что все Сигвартовы томления, охота к перемене мест и прочее, растут из процессов отмирания… Он гниёт! Гниёт, только и всего, а продукты разложения отравляют его душу зловредными ядами беспокойства, свойственными ещё живому, пытливому организму, но по сути разрушительными, ибо они лишают его покоя.
Старая спичка истлела, как та, прежняя жизнь, как жизнь вовсе; новая спичка в руках так же шипит, но… пожить огню не даю, а запаляю окурок. Господи, за что мне это?! Вот сейчас я дам этому человеку откровение, но буду проклят за это, и им, и самим собой…
– Жизнь не балует нас смыслом, вот что! – невозмутимо выпускаю объёмистый клуб чада. – Рождение – смерть, точка! Между этим может быть многое, может быть насыщенность, но она не есть смысл; смысл, а вернее, подобие смысла – в движении от начала к концу, по восходящей, по параболе. Утверждай вы или кто-либо из других обратное, он был бы разбит в пух и прах, не мной, так самой этой бессмысленной жизнью. Она сама даёт нам понять, что бессмысленна, она говорит нам это, а мы всё одно твердим, как упрямые бараны, нет, мол, всё же не зря я сделал то, не зря сделал это, мне всё зачтётся, и у меня будет… самое малое – хорошее погребение. Ха-ха! – поворачиваюсь к нему. – Стоит ли убиваться так из-за пышных нафталиновых церемоний?!
Сигвартова реакция неожиданна – крайнее смущение, даже заплетается язык:
– Похороны… об этом я думал бы в последнюю очередь…
«…Тем паче, о них есть кому похлопотать…»
– Тем не менее, если вам куда и суждено отсюда отправиться, так только лишь в землю. Так же, как герру Шмидту в его уютном ящике для книг, так же, как и всем здесь… Это к вопросу о том, как худо тут живётся. Вы считаете, в земле будет легче, а? Что ж, выбирайте…
– Что, что вы несёте?! – в ужасном смятении хватается за голову. – Вы говорите это мне, живому человеку, пусть и… – запинается, – …пожившему изрядно. Ни такта, ни обхождения, натуральный дикарь! Неужто, все русские такие, или того хуже, ведь я вас считал лучшим из них?
– Да, все, как один, жизнь заставляет, – дикари, азиаты, – да, мы все такие! Так вот, о ваших неудобствах… Главное неудобство в том, что вы не хотите признать того, что жизнь ваша, как совокупность мыслей, чувств и устремлений, теперь на исходе, и у вас нет надежд, которым дано осуществиться. Нет, надежды есть сами по себе, витают серыми тенями где-то у изголовья кровати, но – мертворождённые! Вы хотите покинуть это место, внутреннее убеждение подталкивает вас, однако, уверяю, что для таких, как вы, «уверенных в своём будущем», лучше этого места не сыскать. Подумайте: спокойно и тихо, как в раю, доктор и сиделки здесь, а родственники – там, поют на ухо, что вы бодры и здоровы, что вы тут отдыхаете, о том, как много у вас всего впереди – лежи себе да помирай! Не могу понять, откровенно говоря, всех этих ваших ощущений, и не могу взять в толк, зачем вам уходить отсюда – помирайте здесь (тем более, что смерть – неизбежна!), здесь вовсе не так уж плохо, есть всё для более-менее спокойного отхода в мир иной, и даже сверх того…
Бледнеет, трясётся, исходит слюной.
– Нет, нет, я не умираю, слышите вы, не умираю!
Я, спокойно:
– …Вы тут обмолвились о каком-то будущем в этих либо в каких иных стенах… Смешно, профессор, по меньшей мере. Всё же, я далёк оттого, чтобы подозревать кого-то в скудоумии, ведь во мне самом горит это гибельное синее пламя, застящее, бывает, глаза, и преломляющее дневной свет так, что и не узнать. Вместо того, я принимаю всё это как шутку, и поднимаю на смех, да, на смех!
Профессор Сигварт, дрожа всем телом:
– Нечему радоваться тут, я не предполагал шутить…
Забава становится томительной, и даже дурман никотина, разбавленный таблетками, не оберегает разум от помутнения и глупости – бывает, я хотел бы на миг стать одним из тех, кто регулярно и подолгу беседует с доктором Стигом, выражая искреннюю радость по поводу явных тенденций к улучшению своего состояния. Случись так, то, быть может, у нас было бы куда больше тем для разговоров с Сигвартом, и куда больше поводов ходить друг к другу в гости. Но теперь, видя ничтожество собеседника, святое ничтожество, с удовлетворением гоню от себя такие странные иллюзии – вот ещё! – к чему это добровольно обрастать корявыми струпьями, точно заражённый гусеницей ствол? И, поддавшись на временную слабость – да, я полагаю откровенность не к месту и не ко времени слабостью! – говорю прямо и грубо:
– К чёрту всё это, господин профессор! Смахивайте пыль, стряхивайте пепел: нет у нас будущего, нет, и не может быть, нигде, ни здесь, ни в другом месте; украсить бы хоть как-нибудь настоящее – забот полон рот… Ящик с книгами – вот будущее!
А он садится на стул, закрывает глаза руками и долго трёт их, точно думает, будто всё, что он видит кругом, не относится к нему и, потерев глаза, сумеет он избавиться от наваждения. В воцарившейся тишине, прерываемой изредка лишь звоном склянок, какими-то голосами, и отзвуками шагов по мрамору лестницы, слышу, как он плачет.
– Но вы же… вы же… бунтарь… – голос из ладоней, прерываемый всхлипываниями, глухой и, кажется, будто уже сам по себе, помимо него, отцвёл, облетел, отжил своё – Если б знать, если б знать! – выглядывает из пальцев красными, как закат, глазами. – Всё же, вы непримиримы – полагай я обратное, никогда бы не пришёл сюда…
– Так вот знайте ж, – окончательно суровею, – бунтарь сей оставил Родину, опасаясь бунтовать, да вообще струсив, полный предубеждений, бежал так, что сверкали пятки, тогда как многие друзья его расстались с жизнями за свои убеждения…
– Нет, нет…
Мой голос искажается болью и мукой:
– Увы! Что ж, я никого не звал и никого не ждал…
Тишина. Гость так и плачет; ошарашенный собственными словами, выпадает Лёкк из уверенности в замешательство.
«…И вот слезы угнетённых, а утешителя у них нет…» – является вдруг Екклесиаст во всей своей славе; и ныне всё, как на исповеди, один в один, вот только наоборот, и святой является к грешнику каяться в своей святости. Что ж поделать? Но это тот случай, когда отпустить грехи нет никакой возможности, а всё оттого, что никаких грехов нет и в помине – можно разве заблуждения держать за грех?! – а святость… Что святость? Вещь в себе, дарованная свыше, копьё сотника, пронзившее плоть, крест, в каком-то роде, чаша, что нужно испить до дна, как страдание…
Но слёзы трогают – не могу облегчить страдания души и досаду сердца, но решаю поделиться сокровенным, тем, что, как мне кажется, знаю лишь я один; хочу, чтобы это чуть согрело его сердце.
– Профессор, слыхали вы о белой лодке?
Не отвечает – лишь узкие впалые плечи вздрагивают.
– Есть здесь тайное место, – продолжаю, – прямо здесь в скалах, во фьорде, стоит привязанной белая лодка. Шмидт не пропал, не умер, представьте себе, он уплыл на этой самой белой лодке… Конечно, вы правы – никто из нас не умирает и не умрёт никогда – как можно! – мы просто-напросто уходим прочь от берега на вёслах и под парусами.
Поднимает на меня багровые глаза, но опять молчит.
На моём лице ни тени сарказма, оно непроницаемо.
– …Быть может, и вам уплыть на ней?
Ни слова в ответ, и я отступаю, смятенный.
Наш разговор не приводит ни к чему, наоборот, своими суждениями, скорее всего, нажил я врага. Я не поддержал его, уязвил… Чёрт возьми, отчего за самую гнусную ложь тебя носят на руках, а за истину – презирают?! Я всего лишь, как ответную любезность, раскрыл душу… Ведь не Стиг же – имя мне, и не получаю денег я за издевательства над мертворождёнными надеждами! Не умираете, так не умираете, бог с вами!
Велико было удивление, когда на следующий день Сигварт приветствует меня со всей любезностью, на которую только способен, словно бы и не было этого нашего разговора, словно бы не орошал он своими слезами пол в моей комнате. И мы перекидываемся с ним парой малозначительных фраз, обычных для встречи людей, часто видящихся и давным-давно знакомых, друзей, одним словом. Кажется, в нём нет и малой толики обиды от моих слов, он ведёт себя непринужденно, как ни в чём ни бывало, и даже чересчур расположен ко мне, крепко жмёт мне руку, предлагает несколько вопросов к обсуждению в кают-компании за чашечкой кофе. Я скупо отговариваюсь отсутствием настроения и… Тут я немного замялся.
– …Времени, – улыбаясь, подсказывает он мне, – Что ж, и у меня есть такая проблема.
Напряжённость тут же улетучивается: чего-чего, а уж времени-то у нас в избытке, в таком избытке, что аж и не знаешь, чем занять. И тут мы уславливаемся, невзирая на обстоятельства, видеться каждодневно, обмениваться мнениями, быть в союзе, и не таить обид, что бы ни случилось.
Рождается ощущение сюрреализма происходящего, но мне любопытно отставить его на второй план – гипертрофированное профессорское донкихотство пленяет, побуждает взглянуть на привычный мир под другим углом, ибо в суждениях он почти всегда резок и прямолинеен, но вместе с тем ребячески наивен. Постепенно начинал я прожариваться на том масле, что от любого из находящихся здесь, можно ожидать лишь одного, да и то по воскресным дням второй половины месяца, но…
Смерть Шмидта оказалась толчком.
И вдруг замаячило на горизонте что-то живое, не пропахшее нафталином, без пыльных фраз, паутины в углах, и вышедших в тираж богомольцев.
Получил инъекцию жизни и Миккель Лёкк. Невозмутимый прежде, без конца думает он о совершенстве расходящихся по воде от брошенного камушка кругов, и о том, из чьих рук скользнул этот камушек.
VI
Что ж, недруга резкой прямолинейностью я не наживаю.
Я счастлив ошибиться, не совсем ожидаемо для себя!
Напротив, мы сближаемся, я и Сигварт, становимся едва ли не приятелями, спонтанно, на ровном месте; при встрече мы в шутку раскланиваемся точно какие-то любители карт и выпивки из высшего общества, со стороны на нас забавно смотреть. Хоть и не страдаю одиночеством я, однако, присутствие в этих стенах задающегося некоторыми, пусть во многом и наивными, вопросами человека не может не импонировать.
Исследуем старинный парк, подолгу беседуем… Он говорит, будто прежде страшился открытых пространств и промозглых сырых ветров, но нынче жизнь странно корёжит его, перекручивает, и старые привычки, атрофируясь, сменяются новыми, и вот, вроде бы он уж вовсе мало походит на прибывшего однажды в «Вечную Радость» человека. На что сетовать, к чему взывать – он и в толк не возьмёт! Что обнулило его, поглотив сперва, прожевав, затем выплюнуло, скрученного, изломанного? Что сманило тьмой его, не отдалив от света? Нет, немалое теплится ещё: привязанность к детям, уютное чувство к плетёному креслу у камина, альбому с репродукциями импрессионистов, рюмке душистого бренди, но это остов, говорит он, обломки, руины, в остальном же – выжженная бескрайняя равнина. Да, ещё и странная зыбкая уверенность в некоем осязаемом будущем будоражит, не даёт покоя, будто бы нечто или некто не желает пока вычёркивать имя Сигвартово из книги сует и томлений, а желает… Гм, неясно, что желает – прежде думал он всякое, а теперь склонен подозревать над собой эксперимент слишком изощрённого изуверства. «Вот как! И в чём это выражается?», – вздрогнув невольно, и ожидая, должно быть, откровенности, спрашиваю я. «В чём? – он пространно улыбается. – Не находит ли на вас порою чрезмерная уверенность, что будущее всецело в ваших руках?». – «Ничего подобного!». – «А у меня… – он задумывается. – Странно… Вот послушайте: теперь, говоря с вами, я почти уверен, что вскоре уеду отсюда, покину «Вечную Радость», и отправлюсь в путешествие (быть может, что и в Россию – отчего нет!). Ха-ха! Отчего я ещё не сделал этого? Просто пока не так сильно этим увлечён!». – «Да-да, разумеется…», – сглотнув мимолётную горечь, но всё же безо всякой задней мысли киваю я.
Рассказывает он и о семье, ласково, с выраженным чувством, о супруге, что уж в ином мире, о детях, внуках, – кто, что, да как. Подмечаю: то и дело, плутает во внуках он – то трое, то четверо, а раз упомянул семерых, и даже назвал каждого по имени, видимо, чтобы не быть уличённым во лжи. До поры отдаёт это забавой, и позволяет мне подначивать: «Простите, запамятовал, сколько же внуков у вас, добрый профессор?». Но когда в один раз, округлив глаза и замахав руками, он горячо отверг сам факт того, что был женат, «какие, стало быть, ещё могут быть внуки!», я стал куда осмотрительней, и не лезу на рожон. И, само собой разумеется, о разговоре том в своей комнате после знакомства с Капитаном и не заикаюсь. Всё кануло, раз уж на то пошло, что-то попросту переменилось, жизнь не стоит на месте даже у нас: всеобщее уныние сменилось ликованием, рассеялась серая мгла, и седые капитанские усы с героическими нашивками царят нынче над обществом. Капитан, как Фигаро, и здесь, и там, и повсюду, и у всех на устах лишь Капитан. Конечно же, уж поросла быльём и та неутолимая профессорская жажда непременно вырваться из «Вечной Радости»… «Ведь так, профессор?». Тот же, лукаво, но простосердечно (как умеет только он, да некий ламанчский идальго) глядя мне в глаза, отвечает лишь, что сам-то по себе он полон сил и планов, однако «…История со Шмидтом всё одно тёмненькая». «Да нет уж, ничего тёмненького – всё ясно, как день! Темень тут лишь с вашей головой и вашими устремлениями». – «Да-да, дорогой Лёкк, в голове, – сокрушается он, – именно тут, большое ненастье!», и я толкую это выражением сожаления по поводу собственных нежеланных мыслей… Могу я разве думать, что невзначай поверяет он меня тем, чего тут сторонятся – хворью, бедой!
Сигварт приглашает меня к себе; это тем более странно, ведь дружеские визиты не приветствуются, а он, видимо, не хотел бы конфронтации с властью. Когда я вежливо напоминаю ему о возможных последствиях в виде, к примеру, неудовольствия Стига, Сигварт задумывается не на шутку, но вовсе не о моих упреждениях, а о том, что ему нечем и попотчевать гостя: «Вы вот мне сигары предлагали, пусть и не курю, а я… Верх невежливости!». Случается, дети присылают старику всякую всячину, свежие фрукты, шоколад в хрустящей обёртке, но так это обыденные вещи, говорит он, и нет в этом ничего необычного, такое есть у всех. «Быть может, вы сами хотели бы что-нибудь, Лёкк? Скажите, и я напишу сыновьям, чтобы они прислали». – «Покоя, любезный профессор, – улыбаюсь, – есть у вас хоть немного покоя?». Тут лицо его светлеет, он замечает, что, хотя покоя не только в этих стенах, но и в широком мире вообще, найти нелегко (всё ж таки покой – не свежие газеты), однако, пожалуй, и он, профессор Сигварт, вполне мог бы чем-то порадовать такого человека, как Миккель Лёкк. «Вот как! И что же это, профессор?». – «Всему своё время…», – только и отвечает, довольный, что удалось меня заинтриговать.
Апартаменты Сигварта совсем недалеко от моих, в трёх дверях в сторону кают-компании, далее по длинному, кажущемуся бесконечным, коридору, метрах в пятнадцати, выражаясь обычным языком, понятным человеку из большого, а не салатового мира, и в том мире это никакое не расстояние – так, с полтора-два десятка лёгких непринужденных шагов. Но здесь… Здесь, если вышло так, что в голове перестало шуметь и свет из кают-компании не сужается до размеров крохотного лучика, манящего издалека, здесь – не шаги мерило, мерило здесь – сколько раз кольнёт в твоём боку и колени потревожат хрустом, сколько раз остановишься, чтобы перевести дух. Я считаю это хорошо знакомое расстояние по-всякому, порою, исключительно для развлечения, а бывает, что и в самом деле приходится считать не только в скарабеях и локтях, а и по тому, сколько раз касаться стены, чтобы не грохнуться оземь. Проще простого же идти от меня по западной стороне и считать по дверям – сначала дверь бедняги Хёста, далее, в той комнате, где прежде коротал деньки Шмидт, обитает нынче наш новичок-Капитан; частенько он стонет ночами, разбавляя мою болезненную бессонницу, так что я ему где-то и благодарен. Дверь третья – Фюлесангова; соседство с Капитаном идёт им обоим на пользу, угодливая душонка-Фюлесанг наконец-то находит себе хозяина, Капитан – верного ординарца, готового в любой момент поддержать, выслушать, встать горой. Нынче появляются всюду они только вместе, и вовсе не разлей вода, а мне странно, как это при этом они опасаются захаживать друг к другу в гости.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: