скачать книгу бесплатно
И взяла тоска себе имя её, и обратилась всем для меня: тоской бранился, тоску злобно пихал в мундштук, тоску же и бликом лицезрел в равнодушном, посечённом косыми дождинками, вагонном стекле. Заволокло память о рассеянной, где-то детской всё ещё, в чёрном платье и горестном капоре, фигурку шалью маслянистого паровозного дыма, укутало, и с тем всё кончилось. Потом… только бесконечные поля и леса пропащей моей Родины скорбным строем, склоняясь, вышагивали предо мной, погружённым в думы, как в океан, терзающимся о своём.
Подумать только, лишь много лет спустя проглотил обиду я на тот злосчастный утонувший в копоти паровоз…
Ольга, мне пора, правда твоя! Твоя, и хмельных легкомысленных лет. Когда напольные ходики в кают-компании яростным и гулким боем констатируют гибель старого и рождение нового дней, я вновь надеюсь оставить сей мир, а вместе с ним и кровоточащую память. Впрочем, надеюсь каждый божий день, и каждую божью ночь пытаюсь уснуть в обнимку с надеждой, но, обманутый, вновь и вновь укрепляюсь в том, что истинно искренне лишь неизбежное – расставание, увядание, смерть… Всё остальное – лживо, переменчиво, несуразно; всё остальное – тлен.
Близится вечер. Отдав всё земле, умирает, чтобы воскреснуть завтра, солнце. И мне лучше.
Выскальзываю из тени, сажусь к столу писать Хлое. Скоро явится ненаглядная Фрида – желательно успеть до её прихода.
IV
Конец ноября. Утро.
Хлоей передано пальто; это не заняло много времени, – она знает моё сложение, и одежда пришлась впору, – доброе пальто цвета воронова крыла с обшлагами и хлястиком, тёплое до одурения. Пришлось подождать, но ожидание увенчалось успехом, и это несомненная радость!
Сама божится приехать к следующему Родительскому, отговариваясь наличием всяческих хлопот: сопроводительное письмо – образчик изысканного красноречия.
Хочу видеть дочь, без сомнения, и, одновременно, не хочу…
Явится, стремительная, деятельностная, возьмёт всё в свои руки – кто знает, чего лишусь я тогда?! Гардинами дело не ограничится, ясно – она будет подбираться к сигарам, она уже к ним подбирается… Передаёт всё меньше, я принужден экономить, откладывать окурки, скрывать их в носках и в подполе, и… трястись от каждого шороха – как бы не прознали, не обнаружили. «Пришли мне сигар, будь добра!», – молю устно и эпистолярно. А в ответ: «Купила тебе свитер, носков, рукавиц…». Благодарю! Носков, рукавиц, свитеров некуда девать, и в скорости, кажется, распахнёт двери Лёккова галантерейная лавчонка, хотя лучше бы открылась табачная. Но сигар-то… сигар – коробка на целый месяц, извольте… Но, так и то неплохо, как говорится, от щедрот. Скоро, глядишь, полкоробки на месяц, затем четверть, затем… Так и до одной штучки докатится – бррр, даже мысль такая вызывает оторопь!
Хлоя… Так и звенит в ушах зычный, выпестованный с намерением для многолюдного общества (потому что проникновенный, вкрадчивый припасён ею для меня), голос: «Родитель мой (не обращайте внимания!) – ворчун и брюзга, от этого и оторопел!». Конечно, ворчун, конечно, брюзга, но о доброй душистой сигаре – миленькое дело! – не грех и обворчаться. О сигаре, и о…
– Добро пожаловать, Фрида!
…И о разлюбезной Фриде, конечно!
Бах! – едва не сносит с ног распахивающаяся дверь. Молчаливый цеппелин с полустёртым «Frida» на покатом борту крушит крепчайшие торосы бездеятельности – мощная корма выкрашена серым и уж пооблезла, взгрустнулось и поникшей на флагштоке тряпице. Лёкк же, напротив, исполнен вдруг несносной напускной механической радости – кружится разряженным в новом пальто в жарко натопленной комнате, и всё ему нипочём.
– Фрида, погляди-ка только, что есть теперь у меня! Пальто! Хлоя передала, любимая дочь, теперь я могу гулять в парке. Что скажешь? Будешь ты сопровождать меня?.. – и лезет дурацкая радость эта изо рта, как рвотные массы.
Но есть дело, будто, ей до пальто или моей радости?! У неё другая цель, в руках у неё нечто. Прищуриваюсь: судно? Именно! Сверкающая лакированная посудина! Нежно осматривается кругом, взвешивается, ставится на пол, медленно-медленно, со зловещим скрежетом, двигается под кровать, соседом к такому же блестящему щёголю-горшку…
Останавливаюсь, замираю: отрывки, обломки жизни стремительно, огнями проходящего состава, мельтешат в глазах. «Конец!?», – копошится в голове противоречивая спонтанная мысль.
Потом смеюсь, всё громче и неистовей, до колик захожусь в хохоте. Не глянув на меня, оставляет комнату Фрида, а я не кидаю вслед проклятий, радость душит меня.
А Стиг-то – голова, нечего сказать! Кажется, ты полагал, что преподан ему урок? Ну уж… Он иного мнения и «расположение» к рабу Божьему Лёкку его очевидно: «Я не враг вам, Лёкк, и добра желаю от всей души. Будьте любезны: к оплаченному номеру в нагрузку ещё и эта вещица. Оторванная от сердца, удобная и красивая, я бы и сам пользовался ею, не сомневаясь, будь на вашем месте».
К чёрту всё это! Гладкое лакированное судно или энциклопедический словарь, небытие или жизнь, погибель или вечные муки – не всё ли одно?!
Поводя крутыми, как Доломитовые Альпы, бёдрами, уходит Фрида – краешек белого передника за дверью; когда же одумываюсь и хочу метнуть принесённое вслед ей, жгучая неприязнь к самому себе останавливает руку. Бедняга, зачем?! Если всё пойдёт так, как теперь, не придётся ли в скорости всё это ко двору?..
Я давно не видел Шмидта, немца, ни слуху, ни духу с самых тех пор, как стращал он общество германским созидательным началом. Интересуюсь у толстяка Фюлесанга, с которым они теперь соседи и наперсники: где? как? что? Тот наставляет на меня полные сочувствия свиные глазки и качает головой: Шмидта-то, дескать, уж нет в живых…
– …Такое, знаете ли, несчастье!
– Да правда ли это?!
– …Будто не слыхали?! Шмидт покинул особняк, но так и не вернулся, и никто не знает, куда он запропастился. Сиделки шепчутся, он на том свете; возможно, это так и есть…
Ничего особенного – объясняюсь – я не выходил несколько дней, и не знаю новостей.
– …Но ведь престранно же, не правда ли, – исполненный напыщенной серьёзности, продолжает Фюлесанг, – совершенно здоровый человек взял и умер!
– По-вашему, это немыслимо?
Он смущается, но щурится, будто ослышался.
– Вот мы и думаем все тут: он просто потерялся, а всякие толки…
Удивляюсь: неожиданно, что Фюлесанг развивает такую беседу.
– Сиделкам всё ж таки лучше знать… – пожимаю плечами. – Нет?
Фюлесанг таращится на меня, как на безумца.
– Но Стиг-то, Стиг – молчок! А кто сиделки, как не обслуга? Что стоит сочинить им побасенку и самим в неё уверовать?! То-то же… Да и неужто б не известили нас?! – я вновь пожимаю плечами, а он хватает меня за рукав. – Послушайте, умирает один из нас – отчего? почему? – мы же не можем быть сыты только слухами. А значит – ничего необратимого, это точно! Да мы и не верим! Не верим, вот ни капельки! Разве что…
Разве что… Ах, это туманное «разве что», хранящее в себе многое и ничего, глубокомысленное и поверхностное!
– Разве что?..
– Что?
– Вы сказали «разве что…».
– В самом деле?
– Именно! Что это, как не начало новой фразы?
Мнётся.
– Да, пожалуй… Даже и не знаю… Поистине, нелепо и говорить всерьёз!
– Всё-таки расскажите.
– Наверное, не стоит…
– Ну, же… Я весь во внимании!
– Ну, хорошо! – заговорщически оглядывается и срывается на визгливый дребезжащий шёпот. – Госпожа Розенкранц видела гроб…
Пауза. Фюлесангова блаженная ухмылочка вовсе не свидетельствует о какой-то там осведомлённости, скорее напротив… Что ж, верить – не верить?
– Госпожа Розенкранц видела гроб?.. – брови на моём лбу гусеницами взбираются вверх.
Немедленно оговаривается:
– Ну, или книжную полку…
– Полагаете, между ними никаких различий?
– Ах, я не знаю! Работники грузили нечто как-то рано утром на телегу, вроде ящика или футляра – госпоже Розенкранц привиделось это гробом, но затем она поняла, что это непременно книжная полка. Госпожа Розенкранц – натура впечатлительная, она и сама не понимает, как можно было ей попасть впросак!
– Впрямь она обозналась? – осторожно спрашиваю.
Ещё один пронизанный непримиримостью взгляд.
– Но… господин Лёкк, сами подумайте, может, разве, быть это что-то иное, кроме книжной полки?!
Задумываюсь, чешу затылок: и верно ведь, какой такой ящик, помимо книжной полки, можно выносить с первыми петухами, именно книжной полки… Бритва Оккама! – я даже улыбаюсь напрашивающемуся разрешению запутанной задачки!
– …Словом, Шмидт пропал – ясное дело! – проводит жирную, как он сам, черту, лёгкий на расправу Фюлесанг.
– А вы сидите сложа руки… – подначиваю.
– То-то и оно, любезный господин Лёкк, что не сидим. Но что мы можем сделать?! Устроили переполох, обыскали парк, заглянули во все щели и углы, а толку…
– А что ж Стиг?
– Я взял на себя труд говорить с доктором – он проявил участие, и обещал послать людей отыскать Шмидта.
«Совершенно здоровый?.. Взял и умер?.. Невообразимо! Точно пропал, пропал ей-богу!».
– И что же, послал? – интересуюсь участливо.
– А то как же! – заявляет Фюлесанг со всей ответственностью. – Всё ж таки человек…
– Что ж, видел ли кто-нибудь этих людей?
– Никто не видел, по правде говоря, – говорит Фюлесанг и тут же обиженно, поджав мясистые губы: – Вот ещё один неверующий Фома… Послал, не сомневайтесь! С чего ж быть господину Стигу столь жестокосердным, чтобы бросить на произвол судьбы человека?!
«Кто же первый, тот, другой неверующий? – думаю я, и насилу сдерживаюсь, чтобы не расхохотаться. – Впрочем, нетрудно будет распознать: колеблющийся, сомневающийся, небритый, без гардин… В общем, сродни где-то и мне».
– И каковы ж результаты поисков? – спрашиваю.
– Не знаю, увы. Лгать не буду: я Шмидта более не имел чести наблюдать, ни за обедом, ни в парке, ни вообще где-либо в особняке – комната его так и пустует – но вот госпожа Визиготт уверяет, будто прогуливался тот аккурат под её окном, и, окликнутый ею, даже сделал знак рукой.
– После пропажи? Как же это так?
– Большой вопрос! Что тут можно подумать?! Ясно, что Шмидт-то жив-живёхонек, но вот возвращаться в общество отчего-то не спешит и, кажется, показался госпоже Визиготт лишь в подтверждение – жив, дескать…
– Странное дело!
Прогуливающийся под окнами Визиготтихи беспечный вполне себе живёхонький немец ложится на душу куда слаще гроба госпожи Розенкранц, я даже вполне готов уверовать, что слабые глаза не сыграли с госпожой Визиготт какой-нибудь шутки. Даже так: хочу верить в это – вот в чём суть! – желание нелегко задушить. Однако и убеждать себя при очевидности обратного…
Тучный, протяжный исподлобья, взгляд Фюлесанга, между тем, совсем теряет стройность и осмысленность, глаза начинают бегать, и я, исключительно для подведения под разговором черты, высказываю вслух наболевшую мысль:
– А может Шмидт и впрямь умер, хоть бы и совершенно здоров, нет?
Фюлесанг болезненно нетерпеливо подёргивает плечами: и отвечать-де на такой вздор не желаю, и вовсе у меня куча дел, что это я задержался с вами.
Ответа и не ищу: знаю наверняка, Шмидт отошёл в мир иной, иного и быть не может, видение госпожи Розенкранц с ящиком в утренней мгле только укрепляет в этом! Отчего ему, собственно говоря, не умереть? Оттого, что общество против? Или оттого, что он – «совершенно здоров»? Умирают и здоровые – скоропостижно, случайно – обычное дело! Если б Шмидт только был здоров – куда там! Неточные вопросы, скользкие… Вернее было бы спросить, от чего насквозь прогнивший, отживший, износившийся, как старые брюки, немец Шмидт не мог бы помереть.
А чем похвастаться любому из пребывающих здесь?!
Мимолётного взгляда на того же Фюлесанга довольно, чтобы гипотетически предположить причину грядущей его смерти, хотя для многих его бед и полу-бед развивающейся семимильными шагами медициной не выдумано ещё наименований. И покуда молодой учёный, плоть от плоти медик, Стиг, будет мучительно корпеть над истинной причиной, до лучших времён сдадут в архив все Фюлесанговы потроха с заключением: «Причина смерти – усложнённые отчаянным тщеславием неудовлетворённые амбиции», хотя на деле первым в истории скончается он от плоскостопия.
Шмидт исчез… Нет, испустил дух, что тут греха таить, вот так дело!
А ведь мы расстались неприятно, если не врагами, то настороженно, недружественно, и, конечно, затаил он обиду. Знаю, бывали нередкими с ним провалы в памяти и приступы немотивированной агрессии, так что, вероятно, он мог и подзабыть наше с ним недопонимание, сорвав зло на ком-нибудь из персонала, но от неприятного осадка это не избавляет. Что нам-то с ним делить, за что друг друга ненавидеть? Думаю, если б представилась возможность выправить положение, я бы что-то сделал для этого, пусть бы и в ущерб себе, пусть даже и назвав Гитлера грандиознейшей фигурой со времён Фридриха Великого. Мне нетрудно, и, кроме того, это ведь вполне может быть, и в этом я бы не погрешил против истины. Правда, нет никакой гарантии, что бедняга Шмидт не скис бы в совершенную простоквашу вследствие чего-то иного, хоть бы от восторга осознания того, что Лёкк восхитился Гитлером.
В раздумьях едва замечаю ежеутренне ожидаемое явление – старуху Фальк на прогулке. И всё та же незнакомка с ней; всё время только издали в окно вижу её, и никак не могу разыскать в особняке без лишнего внимания. Да, занимательно, всё же мне думается порой, что её, моей незнакомки, на самом деле не существует на земле – её нет ни днём, ни вечером, – да и утром она спускается к нам с небес, – всё же мне хотелось бы думать, что прибежище её небеса, а не ад, – для того лишь, чтобы вывезти старуху в парк, словно бы никто не справится с этим делом лучше её. Затем растворяется она в затхлом воздухе «Вечной ночи», серым туманом возносится в свои высокие чертоги, оставив по себе лишь воспоминание в воспалённой фантазии некоего писателя, вмещающем и так столь многое и удивительное.
Впрочем, в шкафу – долгожданное намоленное пальто, и я ещё помню, как и куда нужно вставлять руки. Пожалуй, такую возможность узнать, реальна ночная гостья либо нет, преступлением будет упустить.
В парадной нос к носу сталкиваюсь со Стигом.
С ним или же с его мраморным бюстом – трудно понять.
Он подготовился к возможной встрече, изрядно попотев над словарём, и выписал пару любезностей на русском языке, которые теперь, высокопарно выводя слоги, и изрекает. Всё это не к добру – он серьёзно решил взяться за меня – одними разговорами и судном я, вероятно, не отделаюсь. Впрочем, в голове уже созрело новое письмо Хлое, которое, если всё верно сделать, позволит мне быть в покое: ради бога, не нужно мне ни носок, ни шарфов, ничего подобного, а лишь только коробка сигар, да, передай мне завёрнутую в обложку от абрикосовой пастилы сигарную коробку, и круглую сумму наличных денег для уважаемого доктора Стига в придачу в качестве платы за спокойствие последних месяцев жизни отца. Чёрт с ним, уж и Фриду вынесу я, мне не встанет это в труд, тем более что я уж с ней попритёрся, но вот разговоры по душам с доктором навевают странные настроения, от которых, смирившийся и где-то даже приветствующий свою грядущую участь, человек, вполне может тронуться рассудком загодя.
На приветствие доктора ответствую по-фински – на этом наш краткий филологический поединок завершается, а завершается он позорным бегством доктора в свой кабинет.
Ликуя, провожаю его глазами – напрасно, видимо.
Не отдалившись и трёх шагов, он поворачивается, и стремительной, но странно-тяжёлой, чугунной поступью идёт обратно.
– Пораздумали вы над тем, о чём имели честь мы толковать?
– А мы разговаривали? – рисую милую улыбочку. – Когда же?
Ни один мускул не искажает сокращением его гладкого лица.
– Неделю назад тому, после Родительского…
– В самом деле?! Ах, да, что-то припоминаю – в кают-компании, за вечерним чаем… Да, да!
Доктор хмыкает.
– Ну, пусть так, пусть за вечерним чаем… Вообще забывчивость ваша странна – всё же мы нечасто видимся, вернее, не так часто, как следовало б и мне бы хотелось! Ну, да ладно – не суть. Я говорил с вами добром, любезно, по возможности, и, кажется, был прекрасно понят, я, по крайней мере, уверен в этом. Так всё же очень хочется услышать ответ.
– Ответ о чём? – интересуюсь. – О том ли, чтобы перенести кладбище из прибрежного городка к нам в парк, открыть филиал, так сказать? Разумеется, я согласен – вот вам ответ! Да и нелегко не согласиться с неизбежностью…
– О том, чтобы проявить мудрость, обычно присущую людям вашего возраста и опыта, и быть чуть более покладистым. Вопрос не праздный, я хлопочу об этом не из особой любви к вам – это необходимо вам самому. Я долго думал: характер… нрав… вот загвоздка, вот что вас разрушает! Это разрушило прежнюю вашу жизнь; и нынешняя, полюбуйтесь – уже изошла трещинами – не оттого ли?
Нынешняя… прежняя… Положим, о нынешней возможно что-то сказать, если вообще называть это жизнью, но что ему с прежней?! Вообще мрак…