Читать книгу Север, который помнит (Лолита Николаевна Мигельман) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Север, который помнит
Север, который помнит
Оценить:

3

Полная версия:

Север, который помнит

— Именно там, в Кайеркане, он и придумал слова, которыми вы пользуетесь, — сказал Лунин. — Связевые и аффективные. Сначала в дневнике, для себя, сокращениями, а потом они перешли в отчёты, а из отчётов в ваши зачётки. Было у него и третье слово, «носители с неустановленной функцией», но оно до зачёток не дошло, и в учебнике ему досталось полторы строчки. Запомните его. Вдруг пригодится. — Он снял с карточек резинку. — А теперь байка. В учебниках её нет, в опубликованных отчётах тоже, и Соловьёв, будь он жив, попросил бы меня её не рассказывать. Поэтому я её и расскажу.

Летом семьдесят четвёртого года, в Дудинке, Соловьёв познакомился с Анной, девушкой из рыбкооповской конторы, которая видела между людьми нити; это знал всякий, кто учил историю феномена хотя бы по буклету. Не знали другого. Той же осенью Соловьёв поселил Анну при кайерканской бригаде «для сравнительных наблюдений», как он писал, то есть чтобы сопоставить два типа чувствительности в одной и той же среде. Анна жила в том же бараке, в комнатке при кухне, по вечерам сидела с бригадой за общим столом, а Соловьёв сидел тут же и записывал. И вот однажды вечером, в конце января семьдесят пятого, когда за окнами мела пурга и у печки грелись все двенадцать человек, Вахрушев и Анна о чём-то заспорили, о чём, Лунин не знал. Вахрушев разозлился, а Анна, как нарочно, сидела рядом с ним. И все кружки на столе, двенадцать эмалированных кружек с чаем, поехали по клеёнке к Вахрушеву. Медленно, по сантиметру. Сами.

Аудитория засмеялась, кто недоверчиво, кто с явным удовольствием. Алиса не засмеялась. У неё похолодели ладони, лежавшие на парте, и холод этот был её собственный, тот самый, от которого не помог бы никакой свитер.

Соловьёв, продолжал Лунин, описал всё это на целой странице, очень подробно, с фамилиями свидетелей и температурой в бараке, а потом вычеркнул одной линией наискосок, так, что прочесть можно было всё до последнего слова, и написал на полях: «Бригадная шутка. Не включать». Была ли это шутка, Лунин не знал. Бригада, кстати, про эти кружки больше никогда не шутила.

— Но вычеркнул он не всё, — сказал Лунин, перебрал карточки и вытащил самую потрёпанную. — Через несколько дней в дневнике есть запись, которую он оставил. Я выписал её тридцать лет назад и с тех пор ношу с собой, потому что не могу понять, что с ней делать. Вот. «Анна видит, к кому. Пётр чувствует, что. Когда они рядом, П. утверждает, что слышит не чувства, а слова. Предположение: чувство, у которого есть адресат, — это уже почти мысль».

Он положил карточку обратно и снова посмотрел в окно.

Алиса сидела не шевелясь. «Глеб, я тебя не вижу». «Мам, забери меня отсюда». «Прости, девочка». «Только бы она не заметила». Каждая из этих фраз кому-то предназначалась; каждая была чувством настолько сильным, что у него появились имя, направление и лицо, к которому оно летело. Мыслей она никогда не слышала — она слышала только то, что кто-то в эту минуту кричал про себя кому-то другому. Догадка сложилась вся сразу, ясная и холодная, а следом уже подступала другая, но Алиса не дала ей договорить и прикрыла её, как дверь в тёмную комнату. Анна видит, к кому. А рядом с ней, Алисой, сидел человек, который видел, к кому.

Она скосила глаза: Кирилл не писал. Обычно он конспектировал коротко и разборчиво, по три-четыре слова на тезис, так что у него всегда можно было списать, а сегодня на странице набралось строк пять, не больше, и внизу, на полях, шариковой ручкой были нарисованы две маленькие фигурки, какие рисуют дети: палка, палка, огуречик. Между ними шла линия, начатая от одной фигурки и брошенная на полпути; дальше ручка несколько раз ткнулась в бумагу, будто он так и не решил, куда её вести и какой ей быть толщины. Заметив Алисин взгляд, Кирилл накрыл рисунок левой ладонью. Ладонь лежала неподвижно, но пальцы на ней подрагивали.

Вера, которая всегда спрашивала вслух о том, о чём остальные только думали, через проход спросила, что стало с Анной. В семьдесят седьмом она уехала в Москву, ответил Лунин, так записано в деле, и больше о ней никто ничего не слышал: ни письма, ни адреса, ни строчки в архивах. А Вахрушев прожил долго, до девяносто четвёртого года, и Лунин его застал. Он ездил к нему в Кайеркан, когда тот уже болел и смотрел стариком, хотя ему не было и пятидесяти. Человек это был тихий и к тому времени почти ничего не чувствовавший; внутри у него, по его собственным словам, всё было как вата. И до конца жизни он уверял, что Анна никуда не уезжала, и всё спрашивал Лунина, не встречал ли тот её в Москве.

— Вычеркнутое у Соловьёва вообще читать интереснее, чем написанное, — добавил Лунин, подровнял карточки, стянул их резинкой и убрал в карман пиджака. — Если вам когда-нибудь дадут его дневники, начинайте с зачёркнутых строк. Скорее всего, не дадут.

Пара кончилась, и Кирилл закрыл тетрадь, так и не убрав с неё руки, и сказал, что ему надо в библиотеку сдать книги, пока не начали капать штрафы. Алиса сидела, пока аудитория не опустела, и смотрела в окно, где серая полоса над сопками гасла медленно, с краёв к середине.

Вечером она оказалась в клубе, где народу в тот раз было больше обычного. Под клуб когда-то отдали бывший красный уголок на первом этаже учебного корпуса, и от красного уголка уцелели только лепные серп и молот над дверью, которые никто не решился сбить, да тяжёлые бархатные шторы цвета запёкшейся крови. Всё остальное было уже студенческим: продавленные диваны, два стеллажа с настольными играми, в которых не хватало половины фишек, шахматные доски, самовар без краника, служивший вазой для сушек, и телевизор, который включали только на Новый год. Вера сидела у батареи, поджав одну ногу, и перед ней лежала распечатка графика калибровочной недели, исчёрканная жёлтым маркером. Она подвинулась, и Алиса села рядом, не снимая свитера, потому что Кирилл остался у себя, а от батареи толку не было.

Вера по обыкновению начала с цифр: если индекс останется на прошлом уровне, в марте ей положен внеочередной вылет, и лететь надо обязательно до сессии, иначе придётся просидеть здесь до конца апреля без единого дня за периметром. Алиса слушала вполуха, пока с дивана у телевизора не грохнул хохот: второкурсник, уткнувшись в телефон, читал вслух новость о том, что в Подмосковье выпал первый снег, пять сантиметров, и в Академии Соловьёва отменили утреннее построение, потому что не успели почистить дорожки. Он повторял эти пять сантиметров на все лады и уверял, что у них столько нарастает за ночь на подоконнике, и диван покатывался вместе с ним.

— Тепличные, — сказала Вера с глубоким удовлетворением и повернулась к Алисе всем корпусом. — Вот об этом я и говорю. У них всё ровное: индексы ровные, погода ровная, техники ставят за два месяца, а не за два года, потому что их ничего не сбивает, у них даже снег по расписанию. А мы скачем, мёрзнем и срываемся, зато если у нас что-то получается, то по-настоящему, без подпорок. Они нас называют «дикими». Пусть называют. Дикий это тот, кого не приручили.

— Ты сейчас пересказываешь стенгазету ко Дню академии, — сказала Алиса. — «Северный характер закаляет дар».

Вера засмеялась. Этот спор они вели с первого курса почти одними и теми же словами, и Алиса по-своему любила его. Но сегодня ей было не до него, и Вера, которая читала её не хуже любой аффективной, хотя видела одни нити, это сразу заметила. Она перестала смеяться, помолчала и заговорила тише, тем голосом, каким сообщают неприятные цифры, не глядя на собеседника:

— Кстати, о тепличных. Ты знаешь, что Ямщиков уехал? Глеб Ямщиков, старший курс, аффективный, высокий такой, вечно в хоккейном свитере. В октябре, пятнадцатого, по обмену, к ним. Его всем этажом провожали, торт покупали, завидовали, потому что обмены бывают раз в пять лет, по одному человеку, туда не попасть. А Гречко на проводы не пришла. Они с первого курса вместе, весь их поток знал. У них была такая нитка, Алис, я похожую видела только у вас с Кириллом: толстая, аж звенит, если долго смотреть, даже глаза устают. Я ещё тогда подумала: как же она его отпускает? А потом решила, что это не моё дело, у меня своих дел по горло. И вот что странно, если уж мы говорим. Обмены потому и редки, что смена среды ломает индекс, это даже в регламенте записано: резкое изменение условий почти никогда не проходит бесследно. Поэтому и отпускают по одному человеку раз в несколько лет, через комиссию, со скрипом. А тут Ямщиков, в октябре, без всякого скрипа. И поговаривают, что в этом году поедет ещё кто-то. Кто — не спрашивай, я не знаю, это слухи. Знаю только, что нам с тобой это не светит: у меня индекс слишком ровный, чтобы кому-то было интересно, как он поведёт себя в другом климате, а у тебя, извини, слишком кривой.

Алиса смотрела на неё и уже не слышала шума вокруг. Глеб. Ямщиков Г. Р. Бланк под лампой, повёрнутый к ней вверх ногами, звезда с длинным нижним лучом, «принимающая сторона: Академия Соловьёва». И второй бланк, на того же человека, с окончанием «…овый бор». А в столовой, посреди волны, которая свалила полстоловой, голос без голоса: «Глеб, я тебя не вижу». Соня видела нити. Соня видела его нить, уходившую сквозь стекло на юг и на запад, так далеко, что даже Кирилл не видел её конца, и видела её до тех пор, пока не перестала видеть вообще.

Она не обиделась на «кривой»; вместо этого она спросила, не страшно ли Вере жить вот так, всё по графику, всё в цифрах, и не хочется ли ей хоть изредка не пойти туда, куда велят, хотя бы один раз. Вера ответила не сразу, а когда ответила, то неожиданно серьёзно, глядя в свою распечатку:

— Я играю по их правилам не потому, что они мне нравятся. Я играю потому, что правила — единственное, что здесь можно выучить наизусть. Чувства не выучишь, Алис, ни свои, ни чужие. Я видела, что бывает с людьми, которые живут одними чувствами. Мой отец так жил, а мы с мамой крутились вокруг него, как вокруг печки, которая то греет, то чадит, и никогда не знаешь, что будет сегодня, и по утрам смотришь на маму, чтобы понять, какой будет день. Мне хватило. Лучше я буду знать, что в марте у меня вылет, потому что три калибровки подряд прошли без скачков. Это скучно, согласна. Но это моё, и никто у меня этого не отнимет, если я сама не ошибусь.

Больше она ничего не сказала и снова взялась за распечатку, а Алиса посидела рядом ещё немного, сослалась на усталость и ушла. На пороге она обернулась: Вера сидела у батареи с совершенно прямой спиной, маркер висел над листом, но ничего не писал.

На другой день, в четверг, Алиса пришла на ужин поздно, когда очередь уже схлынула. По четвергам Матвей работал на вечерней раздаче, и она знала это так же твёрдо, как расписание всех серых своего потока. Он стоял за стойкой в сером халате, с черпаком в руке, и веки у него в тот вечер были краснее обычного. Он поздоровался, как здоровался каждое утро, положил ей гречку с подливой, поставил на поднос стакан компота и, протягивая поднос через стойку, задержал его на секунду дольше, чем нужно, так что Алиса, уже взявшись за край, остановилась.

— Алис, — сказал он тихо, глядя не на неё, а на компот. — Про Гречко. Её с октября водили в калибровочный зал, вечерами, после восьми, когда зал уже закрыт. Не по общему графику, а отдельно. Старшие ассистенты болтали, я думал, трёп, ну, они вечно болтают, им скучно. А сегодня её из клинического перевели в изолятор. Я бумаги относил. Сам. И вот ещё… — Он переступил с ноги на ногу. — И Кирилла твоего тоже водят. С мая. По вторникам. В журнале пусто, а свет в зале горит, я же мимо хожу, у меня подсобка напротив. Я думал, ты знаешь.

От него впервые за все утренние рукопожатия шло что-то, кроме обжитой усталости: глухой, придавленный страх человека, который долго носил что-то под мышкой и всё боялся выронить. Алиса сказала, что не знала. Матвей поморщился, будто от её голоса у него заныл зуб: он был аффективным, пусть и почти глухим, и то, что поднялось в ней в эту секунду, дошло и до него. Он отпустил поднос, кивнул, сказал «ну вот» и повернулся к первокурснику, который уже тянул руку за хлебом. Алиса отнесла поднос к их столу, села одна и долго смотрела на гречку.

С мая. Вечерние пересдачи по вторникам. Сбой в апреле, строка, перепечатанная на плотной белой бумаге, которая не пожелтела. «Сокалов» через «а».

Она вышла из столовой и не сразу поняла, куда идёт. Ноги сами привели её к щиту, и там, на низкой скамье под таблицей, её уже ждал Кирилл. Он сидел в куртке, накинутой поверх двух свитеров, и держал на коленях сложенный вдвое лист. Когда Алиса подошла, он поднял голову и улыбнулся, и улыбка его была спокойная, без той виноватой складки у рта, с которой он улыбался всю эту осень. Он подвинулся, она села рядом, и её сразу обдало теплом, ровным и густым, как всегда возле него, а изнутри она всё равно мёрзла, там, где лежал её собственный холодный камешек.

Кирилл протянул ей лист: это было уведомление на плотном бланке, и в левом верхнем углу стояла звезда о четырёх лучах с вытянутым нижним. «Уведомление о переводе по программе научного обмена. Соколов К. А., связевая группа, второй год специализации. Принимающая сторона: Академия Соловьёва (НИИ прикладной психофизиологии), г. Москва. Дата убытия: 13.11.2027. Порядок следования: ведомственным транспортом, в сопровождении сотрудника службы ведомственной безопасности». Внизу стояли три подписи: одна Ставрова, двух других Алиса не знала.

«Послезавтра».

Рассказывал он неторопливо, как о деле давно решённом: предложили ему ещё в субботу, когда вызывали по стипендии, и он тогда же согласился. Стипендия там в полтора раза больше, климат мягкий, сосны прямо под окнами, а белки, говорят, приходят на подоконник, если оставить орехов, и он уже прикинул, сколько орехов можно купить на разницу в стипендии, вышло много, белки будут довольны. Сопровождающий — это вообще смешно: из-за какого-то письма из Хельсинки, от какого-то фонда, которое он даже не видел, его съел почтовый фильтр, а Ставров решил, что это вербовка и что ценного студента лучше пока убрать подальше от чужих рук.

— Меня, представляешь? — Он засмеялся легко. — Ценного. Вербовать. Да меня даже в шахматный кружок не завербовали, Вера меня туда не пускает, говорит, я позорю доску.

Алиса спросила про вторники. Кирилл не удивился и не стал отшучиваться, только кивнул, будто ждал и этого. Да, водили. В апреле на калибровке у него случился сбой аппаратуры, датчики записали что-то не то, и ему назначили пересдачи по вечерам, чтобы не занимать зал днём. Скука смертная, как очередь к стоматологу: сидишь, смотришь на чужие лица, называешь, кто кого любит, и так два часа. Он и не рассказывал, потому что рассказывать было нечего.

— Откажись, — сказала Алиса. — Ты можешь, слышишь? Это обмен, а не приказ. В договоре есть право отказаться от любой необязательной процедуры, нам Лунин сто раз повторял, у него это любимое место. Скажи, что не хочешь. Скажи, что у тебя здесь практика, друзья, что ты не переносишь самолёты, что у тебя аллергия на белок, что угодно скажи.

— Я хочу, — сказал Кирилл.

Сказал он это просто, без нажима и без шутки, глядя не на неё, а на щит, на свою белую полоску с двумя чёрными цифрами. Потом повернулся к ней и заговорил тихо и медленно:

— Алис, послушай меня, я знаю, как это выглядит. Знаю, что ты сейчас думаешь про Ямщикова, про Соню, я видел твоё лицо на лекции, у тебя было такое лицо, будто ты в уме что-то делишь столбиком и не сходится. Но это другое, правда. Мне надо уехать. Не потому, что меня заставили, никто меня не заставлял, а потому, что так будет лучше. Для всех. — Он помолчал. — Даже для тебя.

Она спросила, при чём тут она, и он улыбнулся и сказал, что ни при чём, что это он так, для красоты фразы, у него вообще слабость к красивым фразам, Вера давно говорит.

Алиса смотрела на него и искала. Искала так, как учили искать с первой недели, как искала она в Насте, в Матвее, в Косач: холодную каплю страха, мокрую шерсть вины, колючий песок сомнения, хоть что-нибудь, за что можно ухватиться и сказать: вот, ты боишься, ты врёшь, ты не хочешь. Она нашла тёплое у себя на затылке, знакомое настолько, что его можно было бы назвать по имени. Нашла усталость, серую и плотную. И больше ничего. Ни страха, ни сомнения, ни той холодной капли, которая упала ей на руку, когда Вера сказала «светится». Кирилл был спокоен, и спокоен по-настоящему, до самого дна, как бывает спокоен лёд на реке, когда вода под ним перестала шевелиться.

За пять лет она видела Кирилла весёлым, измотанным, испуганным, влюблённым, пьяным от одного бокала шампанского на Новый год и один раз плачущим, на втором курсе, в пустой библиотеке, когда пришло письмо от отца. Спокойным она не видела его никогда. И из всего, что случилось с ней за эту неделю, из кружек, лампы, голосов без голоса и белой полоски на щите, именно это спокойствие испугало её сильнее всего.

Глава 6. АРХИВ

Пятница, 12 ноября 2027 года

Утром Алиса пошла к Косач; что скажет, она не знала и потому выговорила всё сразу, с порога, даже не присев: Кирилла завтра увозят; обмены бывают раз в пять лет, а тут второй за месяц; Ямщиков уехал, а Соня теперь в изоляторе; Кирилла с мая водят по вечерам в зал, и никто ничего не записывает. Косач слушала не перебивая, держа в руке мандарин, который так и не начала чистить. От неё шло то же, что и в прошлую пятницу: тепло старого абажура, а под ним, глубоко, мокрая шерсть. Потом она положила мандарин на стол и заговорила тем мягким, обволакивающим голосом, каким умела закрывать любые двери так, что за ними не оставалось сквозняка: всё это не в её власти, солнышко, перевод подписан заместителем по безопасности и согласован наверху, Кирилл совершеннолетний и сам дал согласие, и Алисе, если уж она его любит, надо бы за него порадоваться, ведь Подмосковье, сосны, стипендия, когда ещё такое выпадет. Сказано было ласково и настолько правильно, что возразить было нечего. Но глаза Косач всё это время смотрели не на Алису, а на фиалку на подоконнике, и Алиса ушла, так и не сев.

Практика была в четыре. К четырём над кампусом стояла ночь, ничем не отличимая от полуночной, а в переходной трубе, на стекле третьей от входа секции, кто-то нарисовал пальцем по испарине домик с трубой, из которой шёл дым, и дым этот уже стекал вниз мутными каплями. Клинический корпус Алиса знала только по верхним этажам, где были процедурные, стабилизационные и кабинеты с мягкими креслами; в цоколь она спускалась впервые. Лестница туда вела узкая, с железными перилами, перекрашенными столько раз, что под пальцами прощупывались наплывы краски; внизу стояло сухое ровное тепло погреба, в котором, однако, хранят не картошку, а бумагу. Под низким потолком тянулись трубы в серой изоляции и тихо гудели, лампы висели старые, жёлтые, в сетчатых плафонах, пахло пылью, картоном и немного машинным маслом от насоса, работавшего где-то за стеной. Дверь с табличкой «Архив наблюдений. Вход по допуску» была приоткрыта.

Чем ниже она спускалась, тем сильнее мёрзла. Кирилл сидел сейчас у себя и собирал вещи, и между ней и его корпусом лежали весь двор и три этажа бетона, а ноябрьский холод, одновременно и свой, и чужой, устроился у неё под рёбрами и не уходил. В архив она вошла в свитере тёти Люды и в куртке, которую так и не сняла.

Архив оказался длинной комнатой без окон, заставленной стеллажами до потолка, с проходами настолько узкими, что двоим в них было не разойтись. Посередине, под единственной яркой лампой, стоял стол со старым компьютером, сканером с поднятой крышкой, стопками пустых бланков и коробкой карандашей. Волков сидел в дальнем конце стола над ведомостями, в том же чёрном свитере с высоким горлом, с рукавами, закатанными до середины предплечий, и Алиса машинально отметила, что на руках у него никаких шрамов нет. Он поднял голову, произнёс вместо приветствия одно «Воронова», будто сверял фамилию со списком, и кивнул ей на стул напротив.

От него, как и неделю назад, не шло ничего. Алиса этого ждала, готовилась к этому всю дорогу и всё-таки налетела на эту тишину с разбега и ушиблась. Вокруг с утра шумело: шумели коридоры клинического корпуса, где за каждой дверью кто-нибудь чего-нибудь боялся, шумели трубы, в которых, чудилось ей, текла не вода, а чужая тревога, а у этого стола стояла глухая снеговая тишина. Она села, стиснула в кармане куртки блокнот, почувствовала, что плечи у неё от этой тишины сами собой опускаются, и тут же, назло, подняла их снова.

Зачем она здесь, он объяснил сухо, по пунктам, не глядя на неё. Направление «социальная работа и медиация» предполагает работу с архивными материалами наблюдений для учебной базы специализации, и задача практики — опись и оцифровка обезличенных случаев естественного угасания чувствительности за последние пятнадцать лет: сканировать карты, заносить точки кривой в таблицу, отмечать пропуски. Работа скучная, и в этом её главное достоинство. Правил четыре. Первое: ничего не выносится из комнаты, ни единого листа. Второе: никаких копий, кроме тех, что делает сканер. Третье: шифры не расшифровываются, даже если кажется, что это нетрудно. Четвёртое: в архиве не ведут личных записей.

— Блокнот, — сказал он и протянул руку ладонью вверх. — Тот, что у вас в левом кармане. Оставьте его у меня до конца занятия, на выходе я верну. Это правило архива, а не моя прихоть.

Он заметил его ещё неделю назад, поняла Алиса, в двенадцатом кабинете, когда она доставала пропуск и край блокнота на секунду показался из кармана. За пять лет никто ни разу не обратил на этот блокнот внимания, а этот человек увидел его за одну секунду и целую неделю молчал.

— Нет, — сказала она.

Слово вышло тихое и твёрдое, маленький камешек, и она сама удивилась, как легко оно далось. Волков руку не опустил. Он смотрел на неё, пожалуй, впервые с той минуты, как она вошла, по-настоящему, а не мельком, и она заговорила быстрее, чем собиралась, потому что боялась, что если остановится, то отдаст:

— Это единственная вещь, которая у меня своя. Всё остальное здесь академическое: кровать, тумбочка, браслет, стипендия, моя цифра на щите, даже воздух в комнате и тот по графику проветривания. А это моё. Писать в нём здесь я не буду, раз такое правило, я понимаю, что такое правило. Но отдавать не стану, ни вам, ни кому другому. Можете записать мне нарушение, можете отстранить от практики, можете доложить кому положено, у вас наверняка есть кому. Но нет.

Она ждала чего угодно: сухого «тогда практика отменяется», пункта регламента с номером, той ледяной вежливости, которой он в прошлый раз отвечал на её злость. Но он опустил руку, положил её на стол ладонью вниз и сказал «хорошо». Алиса только моргнула. А он, уже возвращаясь к ведомостям, добавил, чтобы она держала блокнот в застёгнутом кармане и здесь его не доставала, потому что если его увидит кто-нибудь, кроме него, он не сможет сказать, что не видел, и что коробки стоят вон на том стеллаже, с третьей по восемнадцатую, и начинать надо с третьей.

Она сидела и смотрела на него, пока он не поднял глаза и не спросил, не нужно ли ей чего-нибудь. Она ответила, что ничего, и пошла к стеллажу, и все пять шагов у неё горели уши. За пять лет в академии, за семь лет в детдоме, да что там, за всю жизнь она не могла вспомнить ни одного случая, когда её «нет» выслушали бы до конца и ответили на него «хорошо». Ей говорили «не выдумывай», «не капризничай», «тебе же лучше», «потом спасибо скажешь». Её «нет» обходили, пережидали, заговаривали. А этот человек, которого она целую неделю ненавидела спокойно и основательно, как не ненавидела ещё никого, просто взял её отказ и положил на стол рядом со своими ведомостями, как документ, принятый к сведению. Легче ей от этого не стало, стало хуже: ненавидеть его теперь было труднее, а к этому она не была готова.

Первый час прошёл в цифрах. Коробки были одинаковые, серо-коричневые, и в них лежали тонкие папки: шифр вместо имени, группа, год зачисления, график индекса по кварталам и внизу графа «Исход». Волков показал ей, как класть лист на стекло сканера, чтобы не срезало край, как переносить точки кривой в таблицу и как отмечать пропущенные замеры, и вернулся к своему концу стола. Кривые шли по-разному, вверх и вниз, волнами и скачками, как и положено живым людям, у которых бывают болезни, зимы и несчастная любовь, и почти у всех в графе «Исход» стояло «выпуск» с годом.

Дважды за этот час в архив заходили серые. Сначала девушка с двумя коробками, которую Алиса знала только в лицо; Волков поднял голову, назвал её Олесей и спросил, прошло ли запястье, и Олеся смутилась, сказала, что почти, и ушла улыбаясь. Потом Матвей со стопкой папок, придерживая верхнюю подбородком, и ему Волков сообщил, что седьмой стеллаж не горит, что Матвей опять пропустил обед и что если он пропустит его ещё раз, в карте у него появится слово «истощение», и его отправят на стабилизацию, где кормят принудительно и невкусно. Матвей хмыкнул и кивнул ему по-свойски, а на Алису бросил короткий взгляд, похожий на предупреждение, и вышел.

bannerbanner