Читать книгу Север, который помнит (Лолита Николаевна Мигельман) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Север, который помнит
Север, который помнит
Оценить:

3

Полная версия:

Север, который помнит

Летом семьдесят четвёртого года, в Дудинке, Соловьёв познакомился с Анной, девушкой из рыбкооповской конторы, которая видела между людьми нити; это знал всякий, кто учил историю феномена хотя бы по буклету. Не знали другого. Той же осенью Соловьёв поселил Анну при кайерканской бригаде «для сравнительных наблюдений», как он писал, то есть чтобы сопоставить два типа чувствительности в одной и той же среде. Анна жила в том же бараке, в комнатке при кухне, по вечерам сидела с бригадой за общим столом, а Соловьёв сидел тут же и записывал. И вот однажды вечером, в конце января семьдесят пятого, когда за окнами мела пурга и у печки грелись все двенадцать человек, Вахрушев и Анна о чём-то заспорили; о чём, Лунин не знал. Вахрушев разозлился, а Анна, как нарочно, сидела с ним рядом. И все кружки на столе, двенадцать эмалированных кружек с чаем, поехали по клеёнке к Вахрушеву. Медленно, по сантиметру. Сами.

Аудитория засмеялась, кто недоверчиво, кто с явным удовольствием. Алиса не засмеялась. У неё похолодели ладони, лежавшие на парте, и холод этот был её собственный, тот самый, от которого не помог бы никакой свитер.

— Соловьёв описал всё это на целой странице, — продолжал Лунин, — очень подробно, с фамилиями свидетелей и температурой в бараке. А потом вычеркнул одной линией наискосок, так, что прочесть можно всё до последнего слова, и написал на полях: «Бригадная шутка. Не включать». Была ли это шутка, я не знаю. Бригада, кстати, про эти кружки больше никогда не шутила. — Он перебрал карточки и вытащил самую потрёпанную. — Но вычеркнул он не всё. Через несколько дней в дневнике есть запись, которую он оставил. Я её выписал тридцать лет назад и с тех пор ношу с собой, потому что не могу понять, что мне с ней делать. Вот: «Анна видит, к кому. Пётр чувствует, что. Когда они рядом, П. утверждает, что слышит не чувства, а слова. Предположение: чувство, у которого есть адресат, — это уже почти мысль».

Он положил карточку обратно и снова посмотрел в окно.

Алиса сидела не шевелясь. «Глеб, я тебя не вижу». «Мам, забери меня отсюда». «Прости, девочка». «Только бы она не заметила». Каждая из этих фраз кому-то предназначалась; каждая была чувством настолько сильным, что у него появились имя, направление и лицо, к которому оно летело. Мыслей она никогда не слышала; она слышала только то, что кто-то в эту минуту кричал про себя кому-то другому. Догадка сложилась вся сразу, холодная, а следом подступала уже другая, но Алиса не дала ей договорить и захлопнула её. Анна видит, к кому. А рядом с ней, с Алисой, сидел человек, который видел, к кому.

Она скосила глаза. Кирилл не писал. Обыкновенно он конспектировал коротко и разборчиво, по три-четыре слова на тезис, так что у него всегда можно было списать, а сегодня на странице набралось строк пять, не больше, и внизу, на полях, шариковой ручкой были нарисованы две маленькие фигурки, какие рисуют дети: палка, палка, огуречик. Между ними шла линия, начатая от одной фигурки и брошенная на полпути; дальше ручка несколько раз ткнулась в бумагу, и видно было, что он так и не решил, куда её вести и какой ей быть толщины. Заметив Алисин взгляд, Кирилл накрыл рисунок левой ладонью. Ладонь лежала неподвижно, но пальцы на ней подрагивали.

Вера, которая всегда спрашивала вслух о том, о чём остальные только думали, спросила через проход:

— А что стало с Анной?

— В семьдесят седьмом она уехала в Москву, — ответил Лунин. — Так записано в деле. И больше о ней никто ничего не слышал: ни письма, ни адреса, ни строчки в архивах. А Вахрушев прожил долго, до девяносто четвёртого года, и я его застал. Ездил к нему в Кайеркан, когда он уже болел. Глядел стариком, а ему и пятидесяти не было. Человек тихий и к тому времени почти ничего не чувствовавший; внутри у него, по его собственным словам, всё было ватой набито. И до самого конца он уверял, что Анна никуда не уезжала, и всё спрашивал меня, не встречал ли я её в Москве. — Лунин подровнял карточки, стянул их резинкой и убрал в карман пиджака. — Вычеркнутое у Соловьёва вообще читать интереснее, чем написанное. Если вам когда-нибудь дадут его дневники, начинайте с зачёркнутых строк. Скорее всего, не дадут.

Пара кончилась, и Кирилл закрыл тетрадь, так и не убрав с неё руки, и сказал, что ему надо в библиотеку сдать книги, пока не начали капать штрафы. Алиса сидела, пока аудитория не опустела, и смотрела в окно, где серая полоса над сопками гасла медленно, с краёв к середине.

Вечером она оказалась в клубе, где народу в тот раз было больше обычного. Под клуб когда-то отдали бывший красный уголок на первом этаже учебного корпуса, и от красного уголка уцелели только лепные серп и молот над дверью, которые никто не решился сбить, да бархатные шторы цвета запёкшейся крови. Всё остальное было уже студенческое: продавленные диваны, два стеллажа с настольными играми, в которых не хватало половины фишек, шахматные доски, самовар без краника, служивший вазой для сушек, и телевизор, который включали только на Новый год. Вера сидела у батареи, поджав одну ногу, и перед ней лежала распечатка графика калибровочной недели, исчёрканная жёлтым маркером. Она подвинулась, и Алиса села рядом, не снимая свитера, потому что Кирилл остался у себя, а от батареи толку не было.

Вера по обыкновению начала с цифр: если индекс останется на прошлом уровне, в марте ей положен внеочередной вылет, и лететь надо непременно до сессии, иначе придётся просидеть здесь до конца апреля без единого дня за периметром. Алиса слушала вполуха, пока с дивана у телевизора не грохнул хохот. Второкурсник, уткнувшись в телефон, читал вслух новость о том, что в Подмосковье выпал первый снег, пять сантиметров, и в Академии Соловьёва отменили утреннее построение, потому что не успели почистить дорожки. Он повторял эти пять сантиметров на все лады и уверял, что у них столько нарастает за ночь на подоконнике, и диван покатывался вместе с ним.

— Тепличные, — сказала Вера с глубоким удовлетворением и повернулась к Алисе всем корпусом. — Вот об этом я и говорю. У них всё ровное: индексы ровные, погода ровная, техники ставят за два месяца, а не за два года, потому что их ничего не сбивает. У них даже снег по расписанию. А мы скачем, мёрзнем, срываемся, зато уж если у нас что-нибудь получается, так по-настоящему, без подпорок. Они нас «дикими» называют. Пусть называют. Дикий — это кого не приручили, только и всего.

— Ты сейчас стенгазету ко Дню академии пересказываешь, — сказала Алиса. — «Северный характер закаляет дар».

Вера засмеялась. Этот спор они вели с первого курса почти одними и теми же словами, и Алиса по-своему его любила. Но сегодня ей было не до него, и Вера, которая читала её не хуже любой аффективной, хотя видела одни нити, это сразу заметила. Она перестала смеяться, помолчала и заговорила тише, тем голосом, каким сообщают неприятные цифры, не глядя на собеседника:

— Кстати, о тепличных. Ты знаешь, что Ямщиков уехал? Глеб Ямщиков, старший курс, аффективный, высокий такой, вечно в хоккейном свитере. В октябре, пятнадцатого, по обмену, к ним. Его всем этажом провожали, торт покупали, завидовали, потому что обмены бывают раз в пять лет, по одному человеку, туда не попадёшь. А Гречко на проводы не пришла. Они с первого курса вместе были, весь их поток знал. У них была такая нитка, Алис… я подобную только у вас с Кириллом видела: толстая, аж звенит, если долго смотреть, даже глаза устают. Я ещё подумала тогда: как же она его отпускает? А потом решила, что это не моё дело, у меня своих по горло. И вот что странно, раз уж мы об этом. Обмены потому и редки, что смена среды ломает индекс, это даже в регламенте записано: резкое изменение условий почти никогда не проходит бесследно. Потому и отпускают по одному раз в несколько лет, через комиссию, со скрипом. А тут Ямщиков, в октябре, и безо всякого скрипа. И поговаривают, что в этом году ещё кто-то поедет. Кто, не спрашивай, не знаю, это слухи. Знаю только, что нам с тобой это не светит. У меня индекс слишком ровный, чтобы кому-то было интересно, как он себя в другом климате поведёт, а у тебя, ты уж извини, слишком кривой.

Алиса смотрела на неё и уже не слышала шума вокруг. Глеб. Ямщиков Г. Р. Бланк под лампой, повёрнутый к ней вверх ногами, звезда с длинным нижним лучом, принимающая сторона: Академия Соловьёва. И второй бланк, на того же человека, с окончанием «…овый бор». А в столовой, посреди волны, которая свалила полстоловой, голос без голоса: «Глеб, я тебя не вижу». Соня видела нити. Соня видела его нить, уходившую сквозь стекло на юг и на запад, так далеко, что даже Кирилл не видел её конца, и видела её до тех пор, пока не перестала видеть вообще.

На «кривой» она не обиделась.

— Тебе не страшно вот так жить? Всё по графику, всё в цифрах. Не хочется хоть изредка не пойти туда, куда велят? Хотя бы один раз?

Вера ответила не сразу, а когда ответила, то неожиданно серьёзно, глядя в свою распечатку:

— Я по их правилам играю не потому, что они мне нравятся. А потому, что правила — единственное, что здесь можно выучить наизусть. Чувства не выучишь, Алис, ни свои, ни чужие. Я видела, что бывает с людьми, которые одними чувствами живут. Мой отец так жил. А мы с мамой вокруг него крутились, а он то греет, то чадит, печка наша, и никогда не знаешь, что сегодня будет, и по утрам на маму смотришь, чтобы понять, какой будет день… Мне хватило. Лучше я буду знать, что в марте у меня вылет, потому что три калибровки подряд прошли без скачков. Скучно, согласна. Но это моё, и никто у меня этого не отнимет, если я сама не ошибусь.

Больше она ничего не сказала и снова взялась за распечатку, а Алиса посидела рядом ещё немного, сослалась на усталость и ушла. На пороге она обернулась. Вера сидела у батареи с совершенно прямой спиной; маркер висел над листом, но ничего не писал.

На другой день, в четверг, Алиса пришла на ужин поздно, когда очередь уже схлынула. По четвергам Матвей работал на вечерней раздаче, и она знала это так же твёрдо, как расписание всех серых своего потока. Он стоял за стойкой в сером халате, с черпаком в руке, и веки у него в тот вечер были краснее обычного. Он поздоровался, как здоровался каждое утро, положил ей гречку с подливой, поставил на поднос стакан компота и, протягивая поднос через стойку, задержал его на секунду дольше, чем нужно, так что Алиса, уже взявшись за край, остановилась.

— Алис, — сказал он тихо, глядя на компот. — Тут про Гречко. Её с октября водили в калибровочный зал, вечерами, после восьми, когда зал закрыт уже. Не по общему графику, а отдельно. Старшие ассистенты болтали, я думал, трёп, ну, они вечно болтают, скучно им. А сегодня её из клинического в изолятор перевели. Я бумаги относил. Сам. И вот ещё что… — Он переступил с ноги на ногу. — Кирилла твоего тоже водят. С мая. По вторникам. В журнале пусто, а свет в зале горит, я же мимо хожу, у меня подсобка напротив. Я думал, ты знаешь.

От него впервые за все утренние рукопожатия шло что-то, кроме обжитой усталости: придавленный страх человека, который долго носил что-то под мышкой и всё боялся выронить.

— Я не знала, — сказала Алиса.

Матвей поморщился: он был аффективный, пусть и почти глухой, и то, что поднялось в ней в эту секунду, дошло и до него. Он отпустил поднос, кивнул, сказал «ну вот» и повернулся к первокурснику, который уже тянул руку за хлебом. Алиса отнесла поднос к их столу, села одна и долго смотрела на гречку.

С мая. Вечерние пересдачи по вторникам. Сбой в апреле, строка, перепечатанная на плотной бумаге, которая не пожелтела. «Сокалов» через «а».

Она вышла из столовой и не сразу поняла, куда идёт. Ноги сами привели её к щиту, и там, на низкой скамье под таблицей, её уже ждал Кирилл. Он сидел в куртке, накинутой поверх свитеров, и держал на коленях сложенный вдвое лист. Когда Алиса подошла, он поднял голову и улыбнулся, и улыбка его была спокойная, без той виноватой складки у рта, с которой он улыбался всю эту осень. Он подвинулся, она села рядом, и её сразу обдало теплом, как всегда возле него, а изнутри она всё равно мёрзла, там, где лежал её собственный камешек холода.

Кирилл протянул ей лист. Это было уведомление на плотном бланке, и в углу стояла звезда о четырёх лучах с вытянутым нижним. Уведомление о переводе по программе научного обмена. «Соколов К. А., связевая группа, второй год специализации. Принимающая сторона: Академия Соловьёва (НИИ прикладной психофизиологии), г. Москва. Дата убытия: 13.11.2027. Порядок следования: ведомственным транспортом, в сопровождении сотрудника службы ведомственной безопасности». Внизу стояли три подписи: одна Ставрова, двух других Алиса не знала.

Послезавтра.

— Мне ещё в субботу предложили, — рассказывал он неторопливо, как о деле давно решённом. — Когда по стипендии вызывали. Я тогда же и согласился. Стипендия там в полтора раза больше, климат мягкий, сосны прямо под окнами, а белки, говорят, на подоконник приходят, если орехов оставить. Я уже прикинул, сколько орехов можно купить на разницу в стипендии. Много выходит. Белки будут довольны. А сопровождающий — это вообще смешно. Пришло какое-то письмо из Хельсинки, от какого-то фонда, я его даже не видел, его почтовый фильтр съел, а Ставров решил, что это вербовка и что ценного студента лучше пока подальше от чужих рук убрать. — Он засмеялся легко. — Меня, представляешь? Ценного. Вербовать. Да меня даже в шахматный кружок не завербовали, Вера не пускает, говорит, я доску позорю.

— А вторники?

Кирилл не удивился и не стал отшучиваться, только кивнул; этого вопроса он, по-видимому, тоже ждал.

— Водили, да. В апреле на калибровке у меня сбой аппаратуры случился, датчики что-то не то записали, и мне назначили пересдачи по вечерам, чтобы зал днём не занимать. Скука смертная, хуже очереди к зубному: сидишь, смотришь на чужие лица, называешь, кто кого любит, и так два часа. Я и не рассказывал, потому что рассказывать нечего.

— Откажись, — сказала Алиса. — Ты можешь, слышишь? Это обмен, а не приказ. В договоре есть право отказаться от любой необязательной процедуры, нам Лунин сто раз повторял, у него это любимое место. Скажи, что не хочешь. Скажи, что у тебя здесь практика, друзья, что ты самолёты не переносишь, что у тебя аллергия на белок, что угодно скажи.

— Но я хочу, — сказал Кирилл.

Сказал он это просто, без нажима и без шутки, глядя на щит, на свою белую полоску с двумя чёрными цифрами. Потом повернулся к ней и заговорил тихо и медленно:

— Алис, ты послушай меня. Я знаю, как это выглядит. Знаю, что ты сейчас про Ямщикова думаешь, про Соню, я твоё лицо на лекции видел, у тебя было лицо человека, который в уме столбиком делит, а у него не сходится. Но это другое, правда. Мне надо уехать. Не потому, что меня заставили, никто меня не заставлял, а потому, что так лучше будет. Для всех. — Он помолчал. — Даже для тебя.

— А я-то здесь при чём?

Он улыбнулся.

— Ни при чём. Это я так, для красоты фразы. У меня вообще слабость к красивым фразам, Вера давно говорит.

Алиса смотрела на него и искала. Искала так, как учили искать с первой недели, как искала она в Насте, в Матвее, в Косач: холодную каплю страха, мокрую шерсть вины, колючий песок сомнения, хоть что-нибудь, за что можно ухватиться и сказать: вот, ты боишься, ты врёшь, ты не хочешь. Она нашла тёплое у себя на затылке, знакомое настолько, что его можно было бы назвать по имени. Нашла усталость. И больше ничего. Ни страха, ни сомнения, ни той холодной капли, которая упала ей на руку, когда Вера сказала «светится». Кирилл был спокоен, и спокоен по-настоящему, до самого дна, до той глубины, где уже ничего не шевелится.

За пять лет она видела Кирилла в весельи и в усталости, в испуге и во влюблённости, пьяным от одного бокала шампанского на Новый год и один раз плачущим, на втором курсе, в пустой библиотеке, когда пришло письмо от отца. Спокойным она не видела его никогда. И из всего, что случилось с ней за эту неделю, из кружек, лампы, голосов без голоса и белой полоски на щите, именно это спокойствие испугало её сильнее всего.

Глава 6. Архив

Пятница, 12 ноября 2027 года

Утром Алиса пошла к Косач. Что скажет, она не знала и потому выговорила всё сразу, с порога, даже не присев: Кирилла завтра увозят; обмены бывают раз в пять лет, а тут второй за месяц; Ямщиков уехал, а Соня теперь в изоляторе; Кирилла с мая водят по вечерам в зал, и никто ничего не записывает. Косач слушала не перебивая, держа в руке мандарин, который так и не начала чистить. От неё шло то же, что и в прошлую пятницу: тепло старого абажура, а под ним, глубоко, мокрая шерсть. Потом она положила мандарин на стол и заговорила тем обволакивающим голосом, каким умела закрывать любые двери так, что за ними не оставалось сквозняка:

— Солнышко, это всё не в моей власти. Перевод подписан заместителем по безопасности и согласован наверху, я туда не дотянусь, хоть на цыпочки встану. Кирилл совершеннолетний и сам дал согласие, сам, понимаешь? А тебе, если уж ты его любишь, порадоваться бы за него надо. Подмосковье, сосны, стипендия… Когда ещё такое выпадет.

Сказано было ласково и до того правильно, что возразить было нечего. Но глаза Косач всё это время смотрели на фиалку на подоконнике, и Алиса ушла, так и не сев.

Практика была в четыре. К четырём над кампусом стояла ночь, ничем не отличимая от полуночной, а в переходной трубе, на стекле третьей от входа секции, кто-то нарисовал пальцем по испарине домик с трубой, из которой шёл дым, и дым этот уже стекал вниз мутными каплями. Клинический корпус Алиса знала только по верхним этажам, где были процедурные, стабилизационные и кабинеты с мягкими креслами; в цоколь она спускалась впервые. Лестница туда вела узкая, с железными перилами, перекрашенными столько раз, что под пальцами прощупывались наплывы краски. Внизу стояло сухое тепло погреба, только хранили в этом погребе бумагу. Под низким потолком тянулись трубы в серой изоляции и тихо гудели, лампы висели жёлтые, в сетчатых плафонах; пахло пылью, картоном и немного машинным маслом от насоса, работавшего где-то за стеной. Дверь с табличкой «Архив наблюдений. Вход по допуску» была приоткрыта.

Чем ниже она спускалась, тем сильнее мёрзла. Кирилл сидел сейчас у себя и собирал вещи, и между ней и его корпусом лежали весь двор и три этажа бетона, а ноябрьский холод, и свой и чужой разом, устроился у неё под рёбрами и не уходил. В архив она вошла в свитере тёти Люды и в куртке, которую так и не сняла.

Архив оказался длинной комнатой без окон, заставленной стеллажами до потолка, с проходами настолько узкими, что двоим в них было не разойтись. Посередине, под единственной лампой, стоял стол со старым компьютером, сканером с поднятой крышкой, стопками пустых бланков и коробкой карандашей. Волков сидел в дальнем конце стола над ведомостями, в том же чёрном свитере с высоким горлом, с рукавами, закатанными до середины предплечий, и Алиса машинально отметила, что на руках у него никаких шрамов нет. Он поднял голову, произнёс вместо приветствия одно сухое «Воронова» и кивнул ей на стул напротив.

От него, как и неделю назад, не шло ничего. Алиса этого ждала, готовилась к этому всю дорогу и всё-таки налетела на эту тишину с разбега и ушиблась. Вокруг с утра шумело. Шумели коридоры клинического корпуса, где за каждою дверью кто-нибудь чего-нибудь боялся; шумели трубы, в которых, чудилось ей, текла чужая тревога; а у этого стола стояла снеговая тишина. Она села, стиснула в кармане куртки блокнот, почувствовала, что плечи у неё от этой тишины сами собой опускаются, и тотчас же, назло, подняла их снова.

Зачем она здесь, он объяснил сухо, по пунктам, не глядя на неё.

— Направление «социальная работа и медиация» предполагает работу с архивными материалами наблюдений для учебной базы специализации. Задача практики — опись и оцифровка обезличенных случаев естественного угасания чувствительности за последние пятнадцать лет. Сканировать карты, заносить точки кривой в таблицу, отмечать пропуски. Работа скучная, и в этом её главное достоинство. Правил четыре. Первое: из комнаты ничего не выносится, ни единого листа. Второе: никаких копий, кроме тех, что делает сканер. Третье: шифры не расшифровываются, даже если кажется, что это нетрудно. Четвёртое: в архиве не ведут личных записей. — Он протянул руку ладонью вверх. — Блокнот. Тот, что у вас в левом кармане. Оставьте его у меня до конца занятия, на выходе я верну. Это правило архива, а не моя прихоть.

«Он ещё неделю назад его заметил», — поняла Алиса. В двенадцатом кабинете, когда она доставала пропуск и край блокнота на секунду показался из кармана. За пять лет никто ни разу не обратил на этот блокнот внимания, а этот человек увидел его за одну секунду и целую неделю молчал.

— Нет, — сказала она.

Слово вышло твёрдое, маленький камешек, и она сама удивилась, как легко оно далось. Волков руки не опустил. Он смотрел на неё, пожалуй, в первый раз с той минуты, как она вошла, по-настоящему, и она заговорила быстрее, чем собиралась, потому что боялась, что если остановится, то отдаст:

— Это единственная вещь, которая у меня своя. Всё остальное здесь академическое: кровать, тумбочка, браслет, стипендия, моя цифра на щите, даже воздух в комнате и тот по графику проветривания. А это моё. Писать в нём здесь я не буду, раз такое правило; я понимаю, что такое правило. Но отдавать не стану, ни вам, ни кому другому. Можете записать мне нарушение, можете от практики отстранить, можете доложить кому положено, у вас наверняка есть кому. Но нет.

Она ждала чего угодно: сухого «тогда практика отменяется», пункта регламента с номером, той ледяной вежливости, какою он в прошлый раз отвечал на её злость. Но он опустил руку, положил её на стол ладонью вниз и сказал:

— Хорошо.

Алиса только моргнула. А он, уже возвращаясь к ведомостям, прибавил:

— Держите его в застёгнутом кармане и здесь не доставайте. Если его увидит кто-нибудь, кроме меня, я не смогу сказать, что не видел. Коробки вон на том стеллаже, с третьей по восемнадцатую. Начинать надо с третьей.

Она сидела и смотрела на него, пока он не поднял глаз и не спросил, не нужно ли ей чего-нибудь. Она ответила, что ничего, и пошла к стеллажу, и все пять шагов у неё горели уши. За пять лет в академии, за семь лет в детдоме, да что там, за всю жизнь она не могла вспомнить ни одного случая, когда её «нет» выслушали бы до конца и ответили на него «хорошо». Ей говорили «не выдумывай», «не капризничай», «тебе же лучше», «потом спасибо скажешь». Её «нет» обходили, пережидали, заговаривали. А этот человек, которого она целую неделю ненавидела основательно, как не ненавидела ещё никого, просто взял её отказ и положил на стол рядом со своими ведомостями. Легче ей от этого не стало; стало хуже, потому что ненавидеть его теперь было труднее, а к этому она не была готова.

Первый час прошёл в цифрах. Коробки были одинаковые, серо-коричневые, и в них лежали тонкие папки: шифр вместо имени, группа, год зачисления, график индекса по кварталам и внизу графа «Исход». Волков показал ей, как класть лист на стекло сканера, чтобы не срезало край, как переносить точки кривой в таблицу и как отмечать пропущенные замеры, и вернулся к своему концу стола. Кривые шли по-разному, вверх и вниз, волнами и скачками, как и положено живым людям, у которых бывают болезни, зимы и несчастная любовь, и почти у всех в графе «Исход» стояло «выпуск» с годом.

Дважды за этот час в архив заходили серые. Сначала девушка с двумя коробками, которую Алиса знала только в лицо. Волков поднял голову и спросил:

— Олеся, запястье прошло?

— Почти, — сказала Олеся, смутилась и ушла улыбаясь.

Потом пришёл Матвей со стопкой папок, придерживая верхнюю подбородком.

— Седьмой стеллаж не горит, — сказал ему Волков, не отрываясь от ведомости. — А вы опять пропустили обед. Пропустите ещё раз, и в карте у вас появится слово «истощение», и вас отправят на стабилизацию, где кормят принудительно и невкусно.

Матвей хмыкнул и кивнул ему по-свойски, а на Алису бросил короткий взгляд, в котором было предупреждение, и вышел.

Алиса сидела над сканером не шевелясь. Серых своего потока она знала по именам и считала это своей особенностью, едва ли не единственной, которою можно гордиться: она их видит, а другие нет. Олесю она знала только в лицо, а Волков знал про запястье. И от Матвея, пока тот кивал, шло приглушённое тепло, то самое, что доходило до неё каждое утро, только гуще, и она не сразу поняла, что это было доверие.

bannerbanner