
Полная версия:
Север, который помнит

Север, который помнит
Пролог
Февраль 2021 года
Угол флешки упирался ему в рёбра, и упирался с какою-то даже осмысленной настойчивостью. Позапрошлой ночью Дмитрий зашил её в подкладку куртки, а иглу выпросил у соседа по комнате, наврав, что оторвалась пуговица. Ложь была пустяковая, но запомнилась она крепче, чем следовало: врал он вообще плохо и каждый такой раз потом долго в себе носил. За двое суток он изучил, как флешка ведёт себя под тканью. Пока спина была прямая, разъём не чувствовался вовсе; но стоило чуть ссутулиться, и острый край тотчас же упирался слева, под самое ребро. Всего проще было бы прижать это место ладонью, и рука сама туда тянулась, но именно этого и нельзя было делать. Человек, который всё трогает одно и то же место на своей одежде, рано или поздно вызывает вопросы, а вопросов Дмитрий позволить себе теперь не мог.
Пурга мела третьи сутки без передышки, и дикторша по внутреннему радио, уже усталым голосом, повторяла время от времени одно и то же: проезд по автодорогам района закрыт, в городских школах актировка, выходить на открытые участки территории без крайней необходимости запрещается.
К шести вечера переходная труба опустела, и Дмитрий шёл по ней один. Окна с наветренной стороны занесло до половины, а выше, за стеклом, снег нёсся вбок серою рябью, и фонари двора едва сквозь неё проступали. Из щелей между рамами тянуло холодом; по резиновой дорожке ползла позёмка. Ветер загонял снег даже сюда, под крышу, через щели, которых никто не мог отыскать уже который год.
Стул вахтёра стоял отодвинутым. На столе лежала газета, раскрытая на сканворде, разгаданном до половины, и поперёк клеток брошена была ручка. В шесть часов вахтёр уходил пить чай в дежурку клинического крыла и раньше четверти седьмого не возвращался. Камера под потолком смотрела на турникет в дальнем конце перехода, середина трубы оставалась вне обзора, а на КПП в эти самые минуты менялась смена. Всё это Дмитрий проверял две недели подряд, каждый вечер почти в один и тот же час, проверял спокойно и без всякой лихорадки. Привычки этого места он собирал тем же способом, каким прежде собирал чужие цифры: не торопясь и запоминая именно то, что другим казалось мелочью и чего другие не замечали.
Он шёл ровным шагом, не прибавляя и не убавляя, и считал про себя знакомые минуты, просто для того, чтобы голове было чем заняться.
Навстречу из клинического крыла вышли двое лаборантов в халатах, накинутых поверх свитеров; лица у обоих были одинаково помятые. Дмитрий почувствовал их раньше, чем услышал шаги: от одного тянуло скукой, от другого раздражением, которое чесалось где-то у него за ухом. Ещё прошлой зимой чужие чувства наваливались на него всею тяжестью, и после встречи с двумя людьми в узком коридоре ему хотелось сесть прямо на пол и переждать, пока отпустит. Теперь они ложились поверх его собственного состояния тонкою плёнкой и глубже не проходили. Якорем, то есть первой техникой, которую аффективным дают в первую же неделю, он пользовался четвёртый год, но только этой осенью почувствовал под ногами настоящую опору. С осени он спал по шесть часов и просыпался свежим, перестал болеть и слышал людей яснее и дальше, чем когда-либо в жизни. Он тогда этому радовался.
Лаборанты прошли, не взглянув на него: им ни до кого не было дела, и сегодня это пришлось как нельзя более кстати. Всё, что знал теперь Дмитрий, лежало у него под рёбрами, и лежало в самом буквальном смысле, зашитое в подкладку.
У третьей от входа секции стекла он всё-таки замедлил шаг, хотя ещё утром дал себе слово этого не делать. Неделю назад здесь его ждала Катя. После ночных замеров она сидела на батарее под окном, подложив его шарф, потому что своего не взяла, а батарея жгла даже сквозь джинсы. Веснушки, летом покрывавшие её лицо до самых ушей, к февралю бледнели почти до невидимости. Обычно Катя начинала говорить издалека, на ходу, перескакивала с одного на другое и сама себя перебивала; но в тот вечер она молчала. Потом повернулась к стеклу и дышала на него до тех пор, пока в морозном узоре не протаяло мутное пятно величиною с ладонь; поставила пальцем две точки и медленно провела между ними линию.
— Вот так я тебя раньше видела, — сказала она, не оборачиваясь. — От тебя ко мне шла верёвка, рыжая, знаешь, колодезная такая, руками до блеска затёртая. Я на лекциях щурилась, чтобы она мне в конспект не лезла, а ты ещё смеялся, что я на тебя пялюсь. А я пялилась не на тебя, честное слово, а на неё, ты тут вообще ни при чём был. — Она помолчала, глядя на свои две точки. — А теперь смотрю и вижу просто тебя. Нос, уши, шапку твою дурацкую. Ты не обижайся, ты и так ничего… Только её больше нет, Дим. Не то что тоньше стала, а нет совсем, понимаешь? Может, я её сама себе и придумала, а теперь выросла и разучилась. Бывает же так.
Пока она говорила, линия на стекле затягивалась инеем: сначала по краям проросли белые ворсинки, потом пропала середина, затем одна из точек, и меньше чем через полминуты стекло стало прежним. Катя смотрела на это с тем самым любопытством, с каким разглядывала на семинарах чужие графики, и в лице её не было ни испуга, ни печали. Вот это-то Дмитрий потом и вспоминал чаще всего. Она слезла с батареи, отдала ему шарф и сказала, что опаздывает к отбою. Он ответил ей что-то про февраль: что в феврале у связевых всё тускнеет, что это сезонное и к марту пройдёт. Ответил так, хотя графики к тому времени уже видел.
Теперь на месте того пятна лежал серый пласт снега. Дмитрий прошёл мимо.
Графики появились раньше, чем он понял, что с ними не так. Четвёртый семестр он подрабатывал в клиническом корпусе на ночных замерах: снимал показания, менял ленты в регистраторах, переносил в журнал то, что приборы писали сами. Работа была скучнейшая, платили за неё баллами к стипендии, зато к ней полагался ключ от архива, куда после смены относили заполненные журналы. Управиться там можно было за пять минут, а можно было и на час остаться: никто не спрашивал, что студент делает среди стеллажей, лишь бы журналы в конце концов стояли на своих местах. Сначала он листал старые записи от нечего делать, потом стал выписывать отдельные значения, потом чертить в черновике парные графики, где одна линия ползла вверх, а другая в те же самые дни опускалась. Он решил, что ошибся, и две ночи подряд пересчитывал всё на калькуляторе, сверял даты и коды и почти надеялся найти у себя ошибку, потому что ошибка принесла бы ему облегчение.
Ошибки, однако, не нашлось.
Линии ходили парою: насколько поднималась одна, настолько же опускалась другая, день за днём, с перерывами лишь на выходные, когда замеров не делали. Дмитрий полез в закрытый регламент о порядке ведения наблюдений и искал там хоть какое-нибудь объяснение, какое угодно, лишь бы не то, которое уже пришло ему в голову. Слово нашлось один только раз, в перечне служебных процедур, без расшифровки и без ссылки на другой документ.
Перекачка.
Строкою ниже в том же перечне стояло второе слово, «разобщение», и оно тоже ничего не объясняло. Дмитрий выписал оба и подчеркнул первое дважды. Ему всё казалось, что однажды утром он проснётся и решит, что всё это ему приснилось, и тогда хоть эта черта на бумаге уличит его в малодушии. А в списке пар, приложенном к перечню, в правой колонке, против растущей линии, стоял его собственный шестизначный код. В левой, против падающей, стоял код Кати Морозовой. С этой минуты он перестал считать всё это странностью в отчётности.
Бумага, которой он вовсе не искал, нашлась неделей позже, в папке с паспортами на оборудование. Прошлой осенью в ночную лабораторию завезли парные регистраторы, серые ящики с двумя комплектами датчиков на один прибор, и к паспорту каждого, как полагается, была приколота копия платёжного поручения. Плательщиком значился фонд «Арктическое партнёрство», и в верхнем углу бланка стоял его знак: звезда о четырёх лучах, нижний вдвое длиннее остальных, та самая, по которой когда-то искали север. В графе «Назначение платежа», после положенных слов о поставке оборудования для научных исследований, кто-то, по небрежности, должно быть, оставил скопированную откуда-то строку без перевода:
Parity Initiative — grant tranche 3/4.
Слово parity Дмитрий помнил из школьной физики, где оно значило чётность, и ещё из какой-то статьи о разоружении, где оно означало равенство сил. Ни то, ни другое значение не объясняло, что делает это слово в платёжке за оборудование их лаборатории. Он переписал строку печатными буквами вместе с номером поручения и датой, поставил на полях вопросительный знак и тут же его зачеркнул: вопросов у него хватало и без того.
Нужные страницы он снимал на телефон и сбрасывал на флешку, туда же шло и то, что открывалось ему по работе на компьютере, и к концу января на флешке было почти всё. Почти, потому что не всё помещалось в телефон. Протоколы трёх разобщений прежних лет, девятнадцать листов, вместе с перепиской по поставке регистраторов и чистым бланком назначения процедуры, где графы для фамилий ещё пустовали, он откопировал на ксероксе у регистратуры в ночь на тридцатое января. Аппарат грелся и на сороковом листе запах палёным, так что пришлось минут пять сидеть в тёмном коридоре, слушать тишину и ждать. Выносить копии он не решился: на досмотре бумага хуже флешки, её видно. Он вложил листы в папку с паспортами, между паспортом парного регистратора и приколотой к нему платёжкой, в тот угол архива, куда за полтора года никто, кроме него, не заглядывал. «Если выберусь, вернусь за ними, — решил он. — А если нет, пусть лежат там, где их никто искать не станет».
В понедельник Катя не пришла на пары, а во вторник Дмитрий узнал, что её положили в клинический корпус под наблюдение. В ту же ночь на её графике появился обрыв; это был уже не тот пологий спуск, к которому он успел за зиму привыкнуть, а провал, случившийся за одни сутки. Он несколько раз перепроверил дату. Ошибки не было.
Окно Кати было на втором этаже, четвёртое от угла, с жёлтой шторой. Он видел его каждый вечер по дороге на смену и каждый раз обещал себе зайти, но не раньше, чем будет что сказать ей, кроме жалкого «держись». Теперь сказать было что, только не ей и не здесь. Рассказать о найденном внутри ограды было решительно некому: под половиной листов в архиве стояли подписи людей, с которыми он завтракал в одной столовой. Дмитрий знал, как устроена академия. Бумаги здесь могли годами лежать спокойно, а вот человек, однажды задавший не тот вопрос, оставался незамеченным недолго.
Оставался только выход наружу.
Он вспомнил о журналистке городского сетевого издания, Ракитиной. В позапрошлом году она писала о разливе солярки в реку, и её полгода пытались засудить, да так и не засудили. Сосед по комнате, родом из Талнаха, как-то сказал о ней: «Эта не из пугливых. Таких у нас в городе две было, да вторая уехала». Прямой связи с Ракитиной у Дмитрия не было, но он знал, где редакция и в каком доме она живёт. Примет ли она данные, поверит ли, этого он не знал. Зато знал другое: если он прав, то промолчать значит дождаться, пока бумаги исчезнут из архива, а вместе с бумагами исчезнет и он сам.
Дорогу до города он расписал по этапам. Сначала КПП. У ассистентов ночных замеров был допуск на метеоплощадку в двухстах метрах за оградой, где снимали показания магнитометра, и на выходе у него ни разу ничего не спрашивали, кроме пропуска. От площадки до трассы полкилометра по ложбине, где ветер сдувал снег до самого наста, дальше семь километров по трассе до поста дорожников на развилке. В пургу там ночевали грейдеры, уходившие в город первыми, как только позволяла погода, а дорожникам было всё равно, кто сидит у них в балке и пьёт чай, лишь бы не мешал. Под свитер Дмитрий сунул папку с обычными журнальными записями, рассудив, что если на выходе станут искать, то пусть найдут эту бумагу и на ней успокоятся.
В такую погоду браслет терял сеть: вышка на сопке обмерзала, данные копились в памяти и уходили разом, целою пачкой, как только связь восстанавливалась. Сколько пройдёт времени, прежде чем кто-нибудь посмотрит на эту пачку, он не знал; надеялся часов на пять. Знал он и то, что семь километров в такую пургу могут оказаться ему не по силам, но не позволял себе думать ни об этом, ни о том, что будет с ним самим, если данные подтвердятся. План был плохой. Другого не было.
Страх держал его крепко, но ещё крепче держала одна мысль: если он выберется и отдаст всё это человеку за оградой, у Кати появится шанс. Может быть, хоть кто-нибудь наконец спросит, что с ней происходило и почему её линия шла именно так. Можно ли что-нибудь исправить, он не знал; знал только, что оставить всё как есть больше не может.
Дверь в конце трубы выпустила его во двор, и ветер ударил в лицо так, что на секунду стало нечем дышать. Снега было по колено; под ним угадывалась дорожка, которую утром расчистили, а к вечеру опять замело. Дмитрий шёл, наклонившись вперёд, и шагов через тридцать понял, что ему холодно. Снаружи было тридцать восемь ниже нуля с ветром, холодно было бы всякому; но этот холод шёл изнутри, из середины груди, где с осени неизменно держалось ровное тепло.
Следом пришёл шум. Справа, в котельной, кто-то злился на заклинившую задвижку, и злость эта ткнулась Дмитрию в висок тупым пальцем. Из окна жилого корпуса за спиной потянуло чьей-то тоской, потом ещё чем-то, и ещё, всё разом, без очереди и без разбора. Он остановился, пытаясь нащупать опору, и якорь, державший его столько месяцев, вдруг поехал. Дмитрий вцепился в холод в пальцах, в скрип снега под подошвами, в острый разъём флешки под рёбрами, и этого хватило ещё на несколько шагов.
КПП вынырнул из белой мути сразу и целиком: стеклянная будка на бетонном основании, шлагбаум для машин, фонарь в проволочной сетке над входом, заливавший всё кругом жёлтым светом. Внутри было двое. Молодой охранник в бушлате не по росту стоял у турникета и дул на руки. Старший, с седеющими усами, сидел за столом над журналом смены и на Дмитрия даже не взглянул. Над головою у него, на вбитом в стену гвозде, висела связка ключей, пониже, на крючке, термос в клетчатом чехле, а поверх раскрытого журнала лежала сложенная газета. Дмитрий остановился перед турникетом, и молодой наконец поднял голову.
— Куда это вы в такую погоду? — спросил он без особого, впрочем, интереса.
Дмитрий показал пропуск и объяснил про магнитометр: в пургу показания снимают каждые два часа, и если пропустить хоть одно измерение, вся ночная серия пойдёт в брак. Молодой посмотрел на пропуск, потом на Дмитрия, потом опять на пропуск.
— Вы расстегнитесь, пожалуйста. Сегодня всех смотрим, распоряжение с обеда пришло… Минутку всего, я быстро.
«С обеда».
Дмитрий кивнул и постарался, чтобы кивок вышел равнодушным. Ещё вчера через этот турникет его пропустили бы, едва взглянув на пропуск. Спорить было бессмысленно: всякая заминка привлекла бы больше внимания, чем самый досмотр. И тут он вспомнил прошлую ночь. Когда он относил журналы в архив, закладка в журнале доступа лежала не на той странице, где он её оставил. Он минут пять простоял тогда над раскрытой книгой, перебирая в памяти каждое своё движение, и в конце концов решил, что сам задел её рукавом: начало месяца, плановая проверка, и больше ничего. «А может быть, уже тогда кто-нибудь начал присматриваться к моим маршрутам», — подумал он теперь, и мысль эта была ему чрезвычайно неприятна.
Он расстегнул молнию; пальцы от холода слушались плохо. Молодой быстро прошёлся ладонями по карманам, нащупал под свитером твёрдое и вытащил папку.
— А это у вас что такое?
— Записи по ночным замерам, — сказал Дмитрий. — Черновики. Я их потом в журнал переношу.
Охранник раскрыл папку. Формулы, даты, показания приборов, таблицы, начерченные от руки, — он листал всё это без малейшего интереса и уже собирался закрыть, когда Дмитрий, сам того не заметив, прижал левую ладонь к боку.
Охранник остановился, и Дмитрий понял свою ошибку. Страх ударил из него самого, так резко, что он почти услышал его, и тотчас же поверх этого страха легло чужое: сонная настороженность охранника сделалась собранной. Дмитрий заставил себя убрать руку.
Под потолком, над турникетом, сухо хлопнула лампа и погасла. Будка провалилась в полутьму, остался только свет настольной лампы у старшего. Молодой машинально присел и выругался:
— Ну опять! Третья за зиму. Говорил же им: мороз стекло рвёт, ставьте нормальные, а они мне что? Бюджет, говорят.
Дмитрий не шевельнулся. Досмотр, папка в чужих руках, флешка под подкладкой, страх, который держать становилось всё труднее, — всё это навалилось на него разом. Ему хотелось отступить хоть на шаг, но всякое резкое движение выглядело бы сейчас хуже самого досмотра. Старший медленно поднялся из-за стола, стряхнул с плеча осколки и долго, спокойно посмотрел на Дмитрия. Подозрения в этом взгляде не было, любопытства тоже; было что-то третье, чего Дмитрий не понял. Сам он стоял у турникета, держа руки свободно и не касаясь куртки. Старший снял с гвоздя связку ключей, взвесил её на ладони и кивнул на внутреннюю дверь.
— Пройдёмте-ка в тепло, молодой человек. Чего на ветру-то стоять.
Дмитрий не сразу понял, что ему предлагают: продолжить разговор внутри или переждать, пока заменят лампу. Спорить он не стал. Отказаться теперь было опаснее, чем войти.
| ЧАСТЬ ПЕРВАЯ | Глава 1. Светится
Среда, 3 ноября 2027 года
Браслет завибрировал на запястье в половине седьмого, и Алиса, открыв глаза, не сразу поняла, что здесь не так. Несколько секунд она лежала неподвижно, глядя в темноту, пока догадка не показалась ей почти смешною: она выспалась. За четыре здешние зимы с ней такого не случалось ни разу. Обычно она просыпалась от каждого шороха, всплывала между обрывками сна и только под утро проваливалась в тяжёлую дрёму, после которой усталость не отпускала её до самого вечера. Сегодня она проспала до будильника, и если ей что-нибудь снилось, то сон не оставил после себя никакого следа.
Все прежние утра начинались у неё одинаково. Проснувшись, она ещё несколько минут лежала не шевелясь и отделяла своё от того, что натекло к ней за ночь от соседки: страх, раздражение, обиду, а бывало, и чужой кошмар целиком, со всеми его коридорами. Соседки менялись, утро оставалось то же. Аффективных селили вместе, потому что так, считалось, проще следить за их показателями и за тем, как они привыкают; кому именно эта система облегчила жизнь, Алиса не понимала до сих пор. Сегодня же ничего не перемешалось. Мысли были её собственные, только её, и от этой непривычной чистоты ей стало не по себе, и именно потому стало не по себе, что она слишком хорошо помнила все утра до этого.
В комнате было жарко. Одеяло ещё ночью сползло к ногам, простыня сбилась под спиной, на шее, под волосами, выступила испарина. Батарея у окна грела не сильнее обычного, а за стеклом стоял мороз в двадцать семь градусов: термометр на раме показывал ту самую цифру, от которой Алиса так и не отучилась вздрагивать. Настя уже не спала. Она сидела на своей кровати, закутавшись в оба одеяла до подбородка, и смотрела в окно, где не было ни рассвета, ни даже намёка на рассвет. У Насти шёл ноябрь первого курса, первая тёмная зима, когда день в академии существует большею частью на часах: солнце встаёт слишком поздно, садится слишком рано, а промежуток между тем и другим почти ничего не меняет в общем полумраке.
Настино состояние Алиса почувствовала раньше, чем услышала её голос. На левом предплечье, с той стороны, где стояла соседняя кровать, проступило знакомое пятно холода: утренний страх, ещё не нашедший себе причины и оттого особенно беспокойный. Обыкновенно такие состояния растворялись сами, стоило человеку выйти из комнаты, услышать голоса в коридоре, выпить горячего чаю и войти в обычный порядок дня. У Алисы когда-то всё было иначе: чужое чувство за несколько минут становилось её собственным, и понимала она это далеко не сразу. Теперь она ощущала Настин страх отдельно от себя и не теряла этой границы, хотя сидела совсем рядом.
— Алис, — позвала Настя из-под одеяла, — а у тебя бывало так, что просыпаешься и не понимаешь, где ты кончаешься? Ну вот здесь я, да, а дальше уже не я, а где граница, не разберёшь… Стёрлась за ночь, и всё. Бывало у тебя?
— В первую зиму постоянно, — ответила Алиса. — Чуть ли не каждое утро.
Настя помолчала и заговорила увереннее, но торопливо, глотая слова:
— Мне снилось, что я еду в автобусе. В нашем, в городском, только город какой-то другой, хотя улицы все знакомые. И все вокруг плачут, тихо так, в шарфы, и я тоже плачу и не понимаю почему. И мне кажется, что я должна определить, кто из них я, а то иначе не смогу выйти на своей остановке. А я никак не могу понять и еду дальше. Одну остановку, потом ещё одну… И водитель не оборачивается. Вот это самое страшное было, что не оборачивается.
Она высвободила руки из-под одеяла и провела ладонями по лицу. Алиса сказала, что потом становится легче, просто не сразу понимаешь, что твоё, а что чужое; и что этот автобус ей тоже когда-то снился, только у неё он шёл по Норильску и останавливался у котельной. Настя кивнула и наконец выбралась из постели, всё так же кутаясь в одеяло.
Одевалась Алиса так, как привыкла ещё в детдоме: тонкая футболка, лонгслив, сверху свитер. Свитер связала ей тётя Люда на шестнадцатилетие из двух старых вещей, которые сначала пришлось распустить, поэтому левый рукав вышел чуть светлее правого, а по груди тянулась рыжая полоса из остатков третьей пряжи, которой ни на что отдельное не хватило бы. Рукава давно растянулись до костяшек, но Алиса свитер берегла: это была единственная вещь, связанная нарочно для неё.
Она натянула его, застегнула браслет и почти сразу почувствовала, что перегревается. По спине скатилась капля пота, щёки сделались горячими, дыхание отяжелело. Постояв посреди комнаты, она стянула свитер, свернула и убрала в сумку, между учебником по медиации и пакетом сухарей. Настя, державшая в руке один носок, удивлённо посмотрела на неё.
— Ты не заболела?
— Жарко просто.
— Алис, на улице минус двадцать семь, — сказала Настя и нахмурилась уже всерьёз.
— Знаю, — ответила Алиса тем голосом, каким заканчивают разговоры. Она и самой себе не умела пока объяснить, почему не чувствует холода там, где ему полагалось чувствоваться.
В коридоре уже горели лампы полного спектра; белый свет их бил прямо в глаза, и Алиса, даже после стольких лет, по утрам щурилась, проходя под ними. Лампы держали круглый год: считалось, что зимой без лишнего света у студентов скорее начинаются неприятности с показателями, а резкие перемены в показателях почти неизбежно кончались разговором с куратором и внеплановыми проверками. Настя шла рядом, прижимая к груди папку, и тревога её понемногу слабела. Алиса чувствовала это почти кожей: пятно холода на предплечье становилось всё меньше, пока не исчезло совсем.
Перед выходом из жилого сектора коридор расширялся и упирался в двери стеклянного перехода, и здесь стоял информационный щит. По краям висели расписания, объявления студсовета и график прачечной, а в середине уже несколько месяцев висела сводная таблица апрельской калибровки. Официально её никто не вывешивал, но после каждой проверки она каким-то образом оказывалась именно здесь, и администрация предпочитала не замечать ни её, ни студентов, которые по утрам останавливались перед щитом.
Сегодня поверх старых листов появился новый: «В связи с переоснащением калибровочного зала плановая калибровка осеннего периода переносится на 6–8 декабря. Администрация». Внизу кто-то уже успел пририсовать шариковой ручкой виселицу с маленьким человечком.
Настя прошла к двери, а Алиса задержалась у таблицы. Свою строку она нашла сразу: Воронова А. Д., афф., 12. Нижняя треть. За четыре года Алиса привыкла к этому месту. Индекс у неё никогда не был ровным, от сезона к сезону немного гулял, но далеко от низа таблицы ни разу не поднимался. Чуть выше стояла Вера: тридцать один, и без единого скачка три калибровки подряд. Потом Алиса нашла Кирилла: Соколов К. А., св., 23.
Эту цифру она помнила. В прошлом ноябре у него тоже было двадцать три. Весной, увидев таблицу, Кирилл объявил, что «стабильность есть признак мастерства, господа», и с совершенно серьёзным видом поклонился собственному результату. Сама Алиса этого не видела, потому что лежала тогда в клиническом корпусе на стабилизации, и сцену ей пересказала Вера, когда Алиса вернулась. Теперь взгляд её снова зацепился за строку Кирилла, и что-то в этой строке было не так, хотя что именно, она поначалу и сама не могла бы сказать.

