
Полная версия:
Север, который помнит
Таблица за лето пожелтела: лампы полного спектра выбеливали людей, а бумагу, наоборот, старили, и к ноябрю лист стал цвета слабого чая, с тёмными краями там, где его касались пальцами. Только одна полоска на нём осталась белой. Строку с фамилией и цифрой аккуратно вырезали и наклеили поверх прежней, края почти совпадали, но бумага под полоской была другая, плотнее и белее, и она не постарела вместе со всем листом. Весной разницы, наверное, не было видно вовсе, а теперь эта белая строка светилась на жёлтом, как свежая заплатка на старых штанах. Алиса наклонилась и подцепила край ногтем, но полоска держалась. Двадцать три, то же самое значение, что и прежде. Она простояла перед щитом несколько секунд, пытаясь понять, что именно её насторожило: сам факт замены ничего не объяснял, а спросить было не у кого. Наконец она отпустила край и пошла за Настей.
Труба уже наполнялась студентами: по утрам через стеклянный переход проходили почти все: жилой сектор соединялся здесь со столовой, а дальше коридор уходил к клиническому корпусу. Двор за ночь опять замело, дорожки обещали расчистить только к девяти, и большинство даже не смотрело в сторону улицы. Внутри пахло мокрой резиной, шампунем и хлоркой. На стекле собирался конденсат, и кто-то по привычке нарисовал на нём пальцем смешную рожицу, по которой теперь медленно сползали капли.
У входа в столовую висела афиша завтрашнего праздничного концерта. Цветная печать слегка расплылась по краям, но девятая строка читалась без труда: «С. Гречко — вокал». Соня Гречко была со старшего курса, связевая. Алиса несколько раз встречала её в коридорах и помнила её слишком худой для своего роста, с привычкой держаться чуть в стороне от остальных, как держатся у края фотографии. Говорили, что на академических концертах она поёт почти обязательно.
В трубе разговаривали вполголоса; правило это завелось задолго до Алисы, и никто уже не помнил, откуда оно взялось. Она иногда думала, что дело в самом переходе: в стеклянных стенах, в ощущении, что вокруг слишком много пространства, слишком много чужих лиц и слишком мало места, где можно остаться незамеченной. За окнами стояла ночь, хотя часы показывали утро.
У раздачи выстроилась очередь, и, пока Настя вытягивала шею, высматривая однокурсниц, Алиса достала из внутреннего кармана блокнот в тканевой обложке, вытертой на углах до белых ниток, и огрызок карандаша. Строчку она носила в голове со вчерашнего ужина: «Кирилл левша. Вчера поставил кружку ручкой вправо. Два раза. Левую руку держал под столом. Почему?» Спрашивать самого Кирилла она не станет, это она знала наверняка. Блокнот существовал для того, чтобы вещи не пропадали: кто как режет хлеб, кто как смеётся, кто всегда оставляет на тарелке одну картофелину. Записанное становилось её собственным и уже не могло ни исчезнуть, ни обернуться чем-то другим; а если мир складывается из таких мелочей и она их записала, значит, он не исчезнет вдруг, за одну ночь, пока она спит. Привычку эту она привезла из детдома, от тёти Люды, которая и сама вела клеёнчатую тетрадку, чтобы не забывать, у кого что болит. Когда Алису спрашивали, откуда это, она отвечала «с детдома», и второго вопроса почти никогда не задавали.
За раздачей повариха в белом платке резала хлеб толстыми кривыми ломтями и пела себе под нос первую строчку «Ой, мороз, мороз». Дальше первой строчки она не заходила ни разу за четыре с лишним года, и Алиса подозревала, что остальных слов повариха попросту не помнит. Заметив Алису, она кивнула, не переставая петь, и от неё пахнуло ровным ржаным теплом, как от буханки, только что вынутой из формы. С этого кивка у неё начинался день, и если бы однажды утром повариха не кивнула, Алиса, пожалуй, пошла бы выяснять, что случилось.
У стойки с подносами стояли серые — звали их так за мышиные халаты, которые выдавали всем, кто подрабатывал в калибровочном зале, в архивах или на раздаче. Индекс у серых был низкий, за халат им доплачивали баллами к стипендии, жили они отдельно, в двухэтажном корпусе на краю сектора, и большинство студентов их не замечало, как не замечают батарею под окном, пока она греет. Алиса замечала. Она знала всех по именам, своих и с соседних потоков, и который год подряд начинала утро у стойки с подносами, здороваясь с каждым по очереди: Лиза, Тимур, Матвей. Матвей, невысокий, сутулый, с красными от недосыпа веками, переложил стопку подносов на локоть и протянул ей руку, и Алиса пожала его сухие холодные пальцы. Этим их разговор каждое утро и ограничивался, и обоим этого хватало. От Матвея всегда шло одно и то же: давняя, обжитая, почти домашняя усталость, а под ней слабое удивление, каждое утро одинаковое, оттого что кто-то остановился. Индекс у него был три: аффективный, как и она, но почти глухой, и Алиса не раз думала, что ему, по-своему, даже везёт.
Стол у окна был их с первой недели первого курса. У окон сидели те, у кого индекс повыше; этого никто не решал и нигде не записывал, оно сложилось само собой, и их место держалось на Вериных тридцати одном. Вера сидела с прямой спиной, потому что десять лет бальных танцев не отпускали её даже за овсянкой, и раскладывала перед собой распечатку, исчёрканную жёлтым маркером. Браслет она застёгивала на последнюю дырочку, и он болтался на запястье чужой ненужной вещью: Вера носила его так, будто могла снять в любую минуту. Кирилл помахал Алисе ложкой.
Она увидела его и остановилась на полпути. Кирилл сидел в двух свитерах: серый, растянутый, с дыркой на локте, был натянут поверх синего, а из-под ворота синего выглядывала ещё и клетчатая рубашка. Первые три зимы он ходил по кампусу нараспашку и смеялся над её слоями, уверяя, что она похожа на капусту, у которой никак не доберёшься до кочерыжки. Теперь лицо у него было бледное, под глазами легли тени, светлые волосы, как всегда, торчали во все стороны, потому что причёсываться он забывал, но улыбался он так же, как прежде, чуть виновато, будто извинялся и за свой рост, и за то, что занимает место. Перед ним стояла кружка с чаем, ручкой вправо. Левой руки на столе не было: она лежала где-то под столешницей, на колене.
Алиса села напротив, и её сразу накрыло теплом. Оно поднималось от ног, от колен вверх, как бывает, когда с мороза входишь в натопленную избу, только без колючих иголок в пальцах, которые обычно приходят вместе с ним. Она машинально поддёрнула рукава лонгслива до локтей. Кирилл, не глядя, отодвинул свою тарелку к краю, освобождая место для её подноса, и Алиса почувствовала то, что чувствовала от него каждый день все эти годы и чему давно решила не давать имени: тёплую спокойную тяжесть на затылке, будто кто-то держит над ним ладонь, не касаясь. Что это значит, она понимала лучше любой связевой, которая видит одну нить и гадает о её цвете. Но решила она давно и твёрдо: если не называть это вслух, ничего не случится, а если ничего не случится, ничего и не сломается.
Вера оторвалась от распечатки, посмотрела на Алису, потом на Кирилла, потом на пустое место между ними над хлебницей и сощурилась.
— Вы бы уже поженились, честное слово, — сказала она тоном человека, который докладывает итоги квартала. — У вас между собой светится так, что мне читать мешает. Я серьёзно, Кирилл, я на это даже смотреть не могу, у меня маркер бликует. Такое бывает у бабушек с дедушками, которые пятьдесят лет вместе и уже друг другу ничего не говорят, потому что всё сказано, а не у двух нищих студентов, которые делят один пряник на двоих. Поженитесь, получите семейную комнату в новом корпусе, а мне оставьте стол целиком. Я тут хоть разложусь по-человечески и высплюсь над конспектами.
Алиса засмеялась: это была Верина шутка, из тех, что она отпускала раз в месяц и в которых всегда было ровно столько правды, сколько Вера могла позволить себе сказать вслух. Кирилл тоже засмеялся и сказал, что сперва надо накопить на кольцо, а баллов у него хватит разве что на кольцо от консервной банки, зато с гравировкой, если очень попросить слесаря. Всё шло как всегда, и только в ту секунду, когда Вера сказала «светится», на тыльную сторону Алисиной ладони, лежавшей у самой его кружки, упала холодная капля. Кирилл испугался. Лицо его не изменилось, голос остался прежним, шутка про консервную банку вышла вполне смешной, а на руке у Алисы целую секунду лежал его страх; и никогда прежде, ни разу за все годы, она не чувствовала от Кирилла страха, когда речь заходила о ней.
Капля растаяла. Вера снова уткнулась в распечатку и рассуждала о том, что перенос калибровки на декабрь означает лишний месяц мучений для всего потока и лишний месяц форы для тех, кто умеет готовиться. Кирилл кивал и пил чай правой рукой, а Алиса смотрела на него и думала о холодной капле, о двойке и тройке на белой полоске, о левой руке под столом и никак не могла сложить всё это во что-нибудь одно.
Через проход, у колонны, остановилась девушка с подносом, и Алиса узнала её не сразу. Это была Соня Гречко, шестой курс, связевая, та самая, что пела на всех концертах академии, от посвящения первокурсников до Нового года. Она похудела так, что свитер висел на ней, как на спинке стула, а волосы, всегда рыжие и пушистые, лежали прямо и тускло. Соня стояла посреди прохода и смотрела на свой поднос так, словно пыталась вспомнить, зачем здесь стоит. Вера замолчала на середине слова и смотрела на Соню чуть выше плеч, туда, где, по словам связевых, у людей начинается путаница нитей, и губы у неё побелели.
— Господи, — сказала Вера очень тихо. — Да у неё же пусто.
Кирилл обернулся, и лицо у него стало такое, какого Алиса ещё никогда у него не видела. Соня подняла глаза от подноса, медленно обвела взглядом зал, от окна к раздаче, и сказала в пустоту, негромко и очень отчётливо:
— Я никого не вижу.
Поднос накренился, и стакан с компотом поехал к краю.
Дальше всё случилось быстрее, чем стакан долетел до пола. От Сони пошло отчаяние, и пошло оно не вспышкой и не криком, а так, как идёт вода из прорванной плотины: сперва тонкой струйкой, а потом сразу, со всей тяжестью, которую долго держали. Оно покатилось по залу от колонны к окнам и к раздаче, и там, где оно проходило, аффективные складывались пополам и валились на столы. Рыжий третьекурсник у стены согнулся над тарелкой. Две первокурсницы за Настиным столом одновременно зажали уши, хотя никто не кричал. Настя вцепилась в край стола так, что её поднос съехал на пол и перевернулся. Матвей у стойки обхватил стопку подносов обеими руками и стоял зажмурившись, и Алиса видела, как побелели у него костяшки. Связевые за соседними столами растерянно оглядывались: сами они ничего не чувствовали и только видели, как вокруг падают люди.
Алису не сложило. Волна прошла сквозь неё, не задерживаясь, лишь слегка качнув. Она сидела прямо, с поддёрнутыми до локтей рукавами, и чувствовала всё — и тяжесть, и глубину, и то, как по залу валятся люди, — но всё это шло мимо, по краю, не заливая её. А в самой сердцевине волны раздался голос. Он прозвучал не в ушах, а так близко, как звучат только собственные мысли, но это не была её мысль, потому что Алиса никогда в жизни так не думала и никого не звала этим именем:
«Глеб, я тебя не вижу».
Её ударило жалостью, такой острой, что она, не думая, потянулась рукой вперёд, к чему-нибудь тёплому, за что можно ухватиться, и кружка Кирилла сама поехала по столу к её пальцам. Проехала сантиметров двадцать, оставляя за собой мокрый след пролитого чая, и остановилась, ткнувшись в ладонь горячим боком. Кирилл накрыл кружку рукой, и именно левой: рука вынырнула из-под стола и легла сверху, накрыв заодно и Алисины пальцы, и Алиса почувствовала, что эта рука дрожит мелко, часто и совершенно беспомощно. Потом Кирилл убрал её, отвернулся и прижал к лицу бумажную салфетку, скомканную в кулаке.
У колонны разбился стакан. Соня опустилась на пол рядом с осколками медленно и с какой-то странной аккуратностью, как садятся на скамейку в парке.
Тишина пришла не сразу. Сначала кто-то всхлипнул, кто-то выругался сквозь зубы, звякнула о тарелку выпавшая из чьих-то пальцев вилка, и только потом тишина легла на столовую плотно и окончательно, и никто не поднялся с места. Смотрели в тарелки, в окна, в экраны браслетов, куда угодно, только не на колонну. За спиной у Алисы кто-то одними губами произнёс то самое слово, которого в академии вслух не говорят, и сосед тут же пнул его под столом.
Алиса поднялась. Надо было выбрать, куда идти, и она выбрала за секунду: к Насте, которая сидела согнувшись, дышала рывками, с мокрым лицом, и смотрела на неё глазами тонущего, увидевшего берег.
— Дай руки, — сказала Алиса, присела рядом на корточки и взяла Настины ладони в свои; они были ледяные. — Чувствуешь, какие холодные? Это твоё, только твоё, больше ничьё. Держись за холод, больше ни за что не надо держаться. Теперь считай пальцы, вот этот твой, и этот, и этот, вслух считай, не стесняйся. Холод твой, пальцы твои, стул под тобой твой, а всё остальное пусть идёт мимо, Насть, оно не к тебе, оно просто мимо проходит, как поезд.
Это был якорь, первая техника, которую аффективным ставят в первую же неделю, потому что без неё не доживёшь до второй: найти в себе что-нибудь своё, простое, телесное, и держаться за это, пока чужое не схлынет. Алиса вела Настю по этому счёту и чувствовала, как та цепляется за её голос, за пальцы, за цифры и как холодное, чужое, Сонино понемногу её отпускает. Настино дыхание выровнялось, и только тогда, сидя на корточках посреди притихшего зала, Алиса поняла, что сама ни за что не держится — ни за холод, ни за пальцы, ни за счёт. Четыре года якорь был для неё спасательным кругом, который она не выпускала из рук весь ноябрь, от первой калибровочной сводки до первого снега на сопках, а сейчас он оказался ей не нужен. Она сидела посреди того, что свалило с ног половину зала, спокойная и тёплая, и не держалась ни за что.
К Соне тем временем подошли двое в серых халатах и медсестра из клинического корпуса. Соню подняли под руки; она не сопротивлялась и не помогала, шла, куда вели, и смотрела перед собой. Через минуту у колонны остались только осколки и розовая лужица компота, и столовая, будто спохватившись, загремела подносами и заговорила вся разом, громко, наперебой, о контрольной по нейрофизиологии, об очереди в прачечную, о чём угодно. Из тех, кто сидел в зале, к Соне не подошёл никто. Алиса тоже не подошла.
Когда она вернулась за стол, Кирилл сидел, откинувшись на спинку стула, и держал у носа свежую салфетку; прежняя, скомканная, лежала у тарелки, насквозь красная, и сквозь неё на стол проступало тёмное пятно. Заметив Алисин взгляд, он улыбнулся одной половиной лица, той, что не была закрыта салфеткой.
— Батареи, — сказал он и тут же пустился объяснять, гнусаво и с удовольствием, будто читал лекцию: воздух у них как в духовке, у него так с октября через день, и это ерунда, медсестра говорит, что у половины кампуса то же самое, что слизистая сохнет и на ночь надо вешать на батарею мокрое полотенце. Он вешает, но не помогает, а Вера считает, что он вешает его не той стороной, и он уже готов поверить, потому что у Веры по всему есть обоснованное мнение.
Вера не улыбнулась. Она смотрела на Алису.
— А ты? — сказала она. — Алис, ты даже не присела. Ты понимаешь, что полстоловой легло? Я такого вообще ни разу не видела, а я здесь столько же, сколько ты. У Матвея до сих пор руки трясутся, посмотри на него. А прошлой зимой тебя вывернуло в очереди за компотом из-за того, что двое первокурсников поругались из-за места, и ты потом полдня пролежала в медпункте с тазиком. И вот сегодня ты сидишь с закатанными рукавами, как на пляже, и ещё Настю откачиваешь. Объясни мне, пожалуйста, потому что у меня не сходится.
Алиса взяла ложку и положила её обратно. Сказала, что сама не знает, что, может быть, фильтр наконец заработал: четыре года не работал, а теперь взял и заработал. Вера возразила, что фильтр на такое не рассчитан, он только приглушает, а Алиса сидела будто в гамаке, и что приглушённые так не сидят.
Алиса не ответила. Ей самой хотелось спросить об этом хоть кого-нибудь, но спросить было некого. Кружка Кирилла стояла теперь у её тарелки, и мокрый след, оставленный ею на пути через стол, подсыхал, стягиваясь по краям тонкой коричневой каймой. Кто-нибудь, наверное, задел стол, когда его скрутило, вон хоть тот парень у окна, ведь его же как ударило. Но Алиса знала, что стола никто не задевал: она смотрела прямо на кружку и видела, как та вздрогнула, словно её потянули за невидимую нитку. Знать и думать, однако, вещи разные, и думать об этом она пока не стала.
Вместо этого она спросила у Веры, не говорила ли Соня что-то про Глеба. Вера удивилась, повторила, что Соня сказала «я никого не вижу», и спросила, какой ещё Глеб. Алиса ответила, что никакой, показалось.
Кирилл отнял салфетку от носа, посмотрел на Алису и сложил салфетку пополам, красным внутрь.
На улице было так же темно, как в шесть, и так же темно будет в полдень, если не считать серой полоски над сопками. Короткий кусок двора между столовой и учебной веткой трубы тянулся мимо КПП, стеклянной будки на бетонном основании, и на её крыльце, как каждое утро и в любую погоду, стоял старший охранник и курил, пряча сигарету в кулаке. Это был немолодой грузный человек с седыми, прокуренными до желтизны усами, и каждое утро он говорил проходящим одно и то же беззлобным, немного сонным голосом: «В тепло, девчата, в тепло. Не стойте на ветру». Ему никто не отвечал: его фраза давно слилась с гулом вентиляции, которого никто уже не слышит. Алиса улыбнулась ему, как улыбалась каждое утро, но он смотрел поверх голов на тёмные сопки и не заметил.
Дальше снова начиналась труба, её длинная учебная ветка, которая шла мимо клинического корпуса и выводила внутренними коридорами к аудиториям. Участок был старый, стекло в нём стояло одинарное, и по утрам, пока батареи не раскочегарились после ночи, здесь бывало холоднее, чем где бы то ни было в кампусе, кроме улицы. Люди шли, втянув головы в плечи и выдыхая пар. Кирилл шагал впереди, сунув руки в карманы, и насвистывал сквозь зубы что-то фальшивое и бодрое, а Алиса шла за ним в полушаге, и за его спиной ей было тепло и тихо. Она сама не заметила, как подошла ближе, чем подходят на ходу, и на секунду прижалась лбом к его спине, между лопатками, где под двумя свитерами торчали косточки, — просто так, в шутку, погреться. Кирилл остановился, не оборачиваясь, и у неё на затылке сразу проступило знакомое тёплое прикосновение без касания. А под её лбом, сквозь синюю и серую шерсть, мелко и почти незаметно дрожала его спина.
Она спросила, не замёрз ли он, и Кирилл ответил, что всегда мёрзнет в ноябре, она же знает. Она не знала. Она знала как раз обратное: три ноября подряд он ходил нараспашку и называл мороз «бодрящим». Кирилл пошёл дальше, Алиса за ним; в трубе было тихо, как всегда, и вахтёр у дверей клинического корпуса проверил их браслеты взглядом, не вставая со стула.
Весь остаток дня академия вела себя так, словно утра не было вовсе. На нейрофизиологии разбирали синаптическую пластичность, на семинаре по медиации — модели переговоров с неравными сторонами, и ни разу никто не произнёс имени Сони Гречко. Только на третьей паре, на эмоциональной гигиене, которую для аффективных вела сухая, похожая на цаплю Зоя Сергеевна, в аудиторию внесли пачку бланков. Всем, кто утром был в столовой, полагалось заполнить форму «Эпизод острой экспозиции»: время, продолжительность, симптомы по списку и самооценку тяжести от одного до десяти. Бланки раздали молча и так же молча собрали.
Алиса минуты три смотрела на свой пустой бланк, потом поставила галочки против «головокружения», «тошноты» и «звона в ушах», а в графе тяжести вывела шестёрку, едва не написав семь. Ничего этого у неё не было. Но она представила, как чистый бланк, с одним прочерком и единицей, ляжет в папку поверх сорока других, заполненных дрожащими руками, и как кто-нибудь его прочтёт, и поняла, что объяснить этому кому-нибудь, почему ей не было плохо, она не сумеет, потому что не может объяснить этого даже себе. Бумаге она солгала впервые. Оказалось, это совсем нетрудно: бумага, в отличие от людей, ничего не чувствует.
Вечером, возвращаясь из учебного корпуса, она пошла к жилому не трубой, а двором, по дорожке, расчищенной к обеду. Кирилл проводил её до развилки, где тропа уходила к мужским корпусам, помахал рукой и пропал в темноте. Алиса осталась одна и зачем-то подняла голову, по давней привычке смотреть вверх на открытом месте, привезённой из детства, из посёлка, где зимой и смотреть-то больше было не на что.
На краю чёрного неба, над сопками, висела зеленоватая полоса, такая слабая, что её легко было принять за обман зрения после целого дня под лампами: тонкая дрожащая линия, будто кто-то подышал на тёмное стекло и провёл по нему пальцем. Полоса колыхнулась, разошлась надвое, снова срослась и медленно начала гаснуть с одного края. У входа в корпус двое спорили, чья очередь выносить мусор, девочка, прыгая на одной ноге, вытряхивала снег из сапога, и никто из них не посмотрел вверх.
Алиса стояла, пока мороз не взялся за щёки всерьёз, потом вошла в тамбур, достала блокнот и, прижав его к стене под тусклой лампой, записала:
«Соня Гречко. Сказала: Я никого не вижу. Я слышала другое: Глеб, я тебя не вижу. Вера говорит, не было. Кружка приехала сама. (Нет. Кто-то толкнул стол.) Кирилл: левая рука дрожит. Салфетка. Два свитера. Испугался, когда Вера сказала светится. Чего? Строка на щите белая, лист жёлтый. К Соне никто не подошёл. Я тоже».
Она перечитала последнюю строчку, подумала и дописала под ней мельче, как пишут то, что не для чтения:
«Я должна была быть рядом».
Про зелёную полосу над сопками она не написала ни слова. Её хотелось оставить себе, отдельно от всего остального.
Глава 2. ДВЕНАДЦАТЫЙ КАБИНЕТ
4–5 ноября 2027 года
Праздничный концерт ко Дню народного единства давали в актовом зале старого корпуса, на другом конце кампуса, в кирпичном здании с высокой трубой. Здание помнило ещё военный городок, и академия так и не решилась ни снести его, ни толком перестроить: всё откладывала, год за годом, пока не оставила как есть. Лепнина на потолке, бархатные кресла, протёртые на подлокотниках до основы, и портрет Соловьёва над сценой. Основатель смотрел на нём куда-то вбок и вверх, в стену, и казалось, что он видит там то, чего никому из сидящих внизу видеть не дано. По праздникам занятий не было, и в зал набивалась вся академия, от первокурсников до аспирантов, а у задней стены стояли кураторы с видом людей, зашедших сюда совершенно случайно.
Программки раздавали у входа: лист А4, сложенный пополам, с кривоватым гербом академии на обложке. Алиса развернула свою и сразу нашла то, что искала, хотя ни за что не призналась бы себе, что ищет. Девятая строка была закрашена чёрным маркером, густо, в три слоя, так что бумага под краской пошла волной, и только если поднять лист к свету, из-под черноты проступали буквы: «С. Гречко — вокал». Вера, сидевшая рядом, сделала то же самое, поймала Алисин взгляд и поскорее опустила программку на колени.
Кирилл не пришёл. В начале второго он прислал сообщение, высветившееся на браслете короткой строкой: «Сплю как убитый, похлопай за двоих». Алиса ответила, что похлопает, и пригрозила: если он проспит ещё и ужин, она принесёт ужин сама, и пусть вахтёрша его корпуса попробует её не пустить.
В зале было душно: триста человек, батареи под окнами, прожектор над сценой, от которого, по слухам, в первых рядах плавились шоколадки в карманах. Вера обмахивалась программкой, парни в третьем ряду сидели в одних футболках, развесив свитера на спинках кресел, ведущий, староста четвёртого курса, взмок ещё на приветственном слове. А Алиса мёрзла. Началось это примерно с третьего номера, когда хор первокурсников, путаясь в куплетах, допел что-то бодрое про Родину и ушёл со сцены. Она вдруг заметила, что сидит, обхватив себя руками, и что пальцы у неё побелели до костяшек, как в детстве, когда она зимой ждала школьный автобус на остановке у котельной, а автобус опаздывал минут на сорок. Холод шёл не снаружи: лоб оставался сухим, щёки горели от духоты, а холод сидел глубже, под рёбрами, в самой середине, будто там отключили отопление и распахнули форточку. Она вытащила из сумки свитер тёти Люды и натянула его, а минут через десять накинула сверху и куртку. Вера покосилась на неё, но промолчала.
Вместе с холодом пришёл шум. До этой осени Алиса знала его слишком хорошо: так звучит для аффективного любой большой зал, когда много людей сидят близко и каждый из них чего-то хочет, чего-то боится или на кого-то злится. В академии это называли фоновым гулом, и в калибровочный месяц гул стоял такой, что Алиса по вечерам засыпала с подушкой на голове. Этой осенью его не было вовсе, и вот теперь он вернулся, но вернулся иначе: прежде это был ровный тяжёлый поток, в котором, если долго терпеть, можно было как-то обжиться. Теперь он шёл рывками: минуту стояла тишина, потом в солнечное сплетение впивался горячий уголёк чьей-то влюблённости из третьего ряда, потом сыпался сухой песок чьей-то скуки от стены, потом вонзалась ледяная игла страха у девочки на сцене, забывшей слова, — и эту иглу Алиса чувствовала у себя под языком. И снова тишина. Как будто кто-то крутил ручку старого приёмника, перескакивая со станции на станцию и нигде не задерживаясь дольше секунды.

