
Полная версия:
Советский рубеж V-2.0
Улус Белого Волка, 1945 год, 14 февраля, 6:58.
После трёхдневного празднества‑прощания молодые парни собрались у балагана и направились к шаману. Саарын взял с собой мешок и пошёл вместе со всеми. У порога его окликнул отец.
— Сын!
Саарын обернулся. Не говоря ни слова, шагнул к отцу и крепко обнял его — так, будто хотел запомнить тепло его плеч, тяжесть рук, запах дыма и кожи, который всегда шёл от него.
— Я нужен там, я чувствую. Я не могу не пойти.
— Я понимаю, сын. Береги себя. Помни: мы тебя ждём.
Отец вложил в ладонь Саарына свой нож — тот самый, роковой. Сталь была тёмной, будто впитала в себя долгие зимы и чужую кровь.
— Этот нож ведут духи предков. Он накормлен кровью твоего деда и моей. Пусть он будет не только клинком, но и памятью.
Саарын принял нож и прижал к сердцу. Не для красоты жеста, а потому что так было правильно: принять тяжесть, которую отец отдаёт без сожаления.
Внутри балагана пахло оленьим жиром, кровью и сухими травами — запахом, который не выветривается годами, потому что он не просто запах, а часть обряда. По стенам, на натянутых верёвках, висели черепа, кости, клыки, связки кореньев и веники из трав — молчаливые свидетели многих посвящений.
Шаман стоял у очага, прямой, будто вырезанный из чёрного дерева.
— Располагайтесь, боотуры.
Парни опустились на шкуры, стараясь не смотреть друг на друга, потому что в такие минуты чужой взгляд мог выдать страх. Шаман подошёл к каждому и вложил в руки по небольшому птичьему черепу — в нём должна была быть их первая чаша. Потом он зачерпнул из котелка, висевшего над огнём, густой, маслянистой жижи, и разлил по этим чашам.
— Вы должны быть чисты и духом, и телом. Пейте маленькими глотками. Пусть отвар входит в вас не как вода, а как приговор. Не глотайте залпом — пусть он запомнит каждый ваш нерв. Пока пьёте, слушайте и запоминайте. Имя своё забудьте и никому не произносите. Зверь уже ищет вас, но без имени он не может схватить. Ни стрела, ни пуля, ни огонь, ни вода, ни любое вражеское оружие не тронет того, кто стал невидим для охоты. Каждому я скажу, за какой звездой идти, и каждый найдёт свою дорогу. Все вернутся в улус, но не все в своём обличии. Кто-то станет духом-покровителем для своего рода. Примите свою судьбу.
В балагане повисла тишина, густая, как дым над очагом. Парни прижимали черепа к губам и делали первые глотки. Отвар был горьким, тягучим, он обжигал язык и опускался вниз, как кусок льда.
Один из парней вдруг дёрнулся, лицо исказилось, и он едва успел выскочить наружу. Остальные переглянулись, и в этих взглядах не было смеха — только понимание, что это не шутка, а цена, которую приходится платить сразу. Шаман не произнёс ни слова. Он просто смотрел, как парень исчезает за пологом, и ждал. Когда тот вернулся, шаман кивнул ему на место:
— Очищаться — за тем дальним камнем. Кто не донесёт себя туда — пусть знает, что слабость не прощают.
Напряжение не ушло, оно лишь сменило форму. Следом за первым не выдержал второй, потом третий. Они выбегали, возвращались, снова опускали головы, потому что стыд здесь был не постыдным — он был частью пути.
— Выпить всё, что налил, — тихо, но так, что услышали все, произнёс шаман.
Так прошла первая ночь: глотки, холод за камнем, возвращение, снова глотки, пока не наступила полная пустота в голове и тяжесть в теле. А потом — сутки беспамятства, когда парни спали, уткнувшись в шкуры, словно щенки, которым впервые показали, как бывает холодно в этом мире.
Когда они проснулись и вышли из балагана, солнце стояло низко, и длинные тени лежали на снегу, как чёрные верёвки. Шаман уже натянул шкуры и устроил баню по‑чёрному.
— Тело очистили. Теперь очистите дух.
Он снова поднёс каждому чашу. На этот раз варево пахло не смолой и горечью, а ягодами и пряными травами, но от него по коже пробегал холод, а зрение становилось острым, будто кто-то снял пелену с глаз.
— Быстро разделись и в Сууйурбу.
Они вошли в баню и сразу поняли: это не тепло, которое лечит, а тепло, которое испытывает. Воздух был плотным, как вода, и обжигал лёгкие при каждом вдохе. Кто-то попытался выйти, но шаман одним движением вернул его обратно — не ударом, а взглядом, который был тяжелее любого пинка.
Несмотря на нестерпимую жару, всех трясло так, будто их окатили ледяной водой. Это был не озноб слабости — это был озноб перехода.
Шаман начал бить в бубен. Ритм был ровным, как стук сердца, но с каждым ударом становился быстрее, пока не превратился в стук копыт. И тут Саарын услышал: по земле, по мёрзлой земле, по невидимой дороге, мчался настоящий скакун. С каждым ударом копыта в груди становилось теплее, а потом тепло сменилось огнём.
Варево внутри начало жечь, но не как боль — как силу, которая ищет выход. Парни сначала завыли, потом закричали, но это были не крики страха, а голоса, которые пытались прорваться сквозь то, что с ними происходило.
Саарын посмотрел вниз и увидел, как нижняя часть его тела превращается в пламя. Оно не обжигало, оно становилось им. Пламя поднималось всё выше, поглощая его целиком. Он видел, как и другие парни оказались объяты тем же огнём. Потом плоть покрылась пузырями, мгновенно превратилась в угли, а затем — в скелет. Он наблюдал, как рассыпаются кости, но не чувствовал падения.
Его душа словно зависла в воздухе. Стены бани исчезли. Теперь он видел шамана на чёрном жеребце: тот кружил вокруг них, и от каждого удара копыт рождался вихрь, пронизывающий землю и уходящий в небо. Вокруг плыли волки, олени, птицы, медведи — голубоватые, прозрачные, будто сотканные из северного сияния.
Земля ушла из‑под ног, и все воины повисли в воздухе. Они выглядели как люди, но были полупрозрачными, словно созданными из огня и тени. Шаман подплывал к каждому, держа в руке костяную курительную трубку, из которой струился зеленоватый дым. Он что‑то шептал, надевал на шею каждому резную фигурку, а потом вдыхал и выдыхал дым прямо в лицо воина — и тот улетал вниз, в бездну, как стрела.
Дошла очередь и до Саарына. Шаман остановился перед ним и долго смотрел в глаза, будто пытался увидеть, сколько жизней уже прожито в этом юноше.
— Тебя тут не должно быть, Верный себе, — произнёс он голосом, который звучал не из горла, а из самой земли. — У тебя нет ещё ни одного сына. Твой род должен держаться за тебя.
— Я всё равно уйду. Я нужен там. Без меня зверя не убьют.
— Уйду с твоей помощью или без неё, старик.
Шаман ещё мгновение смотрел на него, а потом кивнул, словно признал право Саарына выбирать даже там, где выбор не полагается.
— Пусть будет так. Всё в этом мире творится с согласия. Ты сам выбрал свой путь, и предки дают согласие. Помни, что я сказал.
Он поднял трубку.
— Предки дают тебе помощника — ворона. Это птица смерти: где смерть, там и ворон. Он твой спутник, и, как и смерть, он всегда рядом. Твоя дорога — нести смерть. Ворон укажет путь. Видишь эту звезду?
На небе одна звезда вспыхнула огнём, угасла, но оставила после себя красное пятно, словно след от ожога.
— Я вижу, старик, — тихо ответил Саарын.
— Это звезда ворона. Следуй за ней. Она приведёт тебя туда, где ты должен быть. Пройдёшь свой путь до конца. Но никогда ничего не бойся и не сомневайся в том, что делаешь. Ворон не простит слабости.
— Открой рот.
Саарын открыл. Шаман затянулся и выдохнул зеленоватый дым прямо ему в лицо. Дым вошёл не как воздух, а как холод, который пробирается под кожу. И всё исчезло.
Саарын открыл. Шаман затянулся и выдохнул зеленоватый дым прямо ему в лицо. Дым вошёл не как воздух, а как холод, который пробирается под кожу. И всё исчезло.
Наступила глухая тьма.
Очнулся он на снегу. Голый, но холода не чувствовал. Рядом лежали парни из его улуса: кто‑то рвал снег, выворачивая желудок, кто‑то сидел, обхватив голову, будто боялся, что она расколется. Сил шевелиться не было, но шаман ходил между ними, раздавая резкие, короткие толчки, чтобы заставить ползти обратно в балаган.
У каждого на шее висела искусно вырезанная из кости фигурка животного. У Саарына — ворон на кожаном ремешке. Птица смотрела вбок, будто уже высматривала что‑то вдали.
— Два дня вы должны отдыхать, есть и спать. Говорить со мной и друг с другом эти два дня нельзя. Кто откроет рот — может сразу отправляться в свой улус.
Эти два дня шаман сам готовил, кормил и поил их. Ночью он ходил между спящими, прислушивался, не шепчет ли кто, поправлял шкуры, будто охранял не тела, а ту тонкую нить, которая теперь связывала их с иным миром.
По прошествии отведённого срока старик собрал каждому в дорогу мешок с едой.
— Выходите.
Парни вышли из балагана. Возле него уже стояли восемь парней из другого улуса. Они бросились с расспросами к первой группе воинов, но те молчали. Их молчание было не грубостью, а печатью, которую нельзя было снять словами.
Шаман подходил к каждому, обнимал, гладил по голове и указывал направление. И каждый, получив этот жест, начинал свой путь.
Саарына шаман задержал чуть дольше. Снова смотрел ему в глаза, и Саарын чувствовал этот взгляд внутри себя, как холод, который не пугает, а подтверждает: ты готов.
— Ступай, Верный себе.
Глава 8
Глава 8
«Якут»
Айан киһитэ аргыстаах, суол киһктэ доҕордоох.
Путнику попадается — спутник.
Доброму человеку — товарищ.
(Якутская мудрость)
Саарын шёл по направлению, указанному шаманом. Он не знал, куда ведёт эта тропа, и от этого тишина вокруг становилась тяжелее. Первые дни он ещё прислушивался к каждому шороху, вздрагивал от треска ветки или крика ночной птицы, будто это был голос самого леса, который решал, пропустить его или нет. Но потом даже страх притупился от холода и усталости, и осталась только упрямая необходимость ставить одну ногу перед другой.
Тундра лежала перед ним мёртвой равниной, где горизонт сливался с небом, и не было ни одного ориентира, кроме звезды ворона. Днём ветер гнал позёмку, и она стегала лицо мелкими ледяными иглами, а ночью мороз забирался под шкуры, выжимая тепло до последней капли. Саарын не позволял себе останавливаться надолго. Он знал: стоит только присесть и закрыть глаза, как холод начнёт уговаривать остаться, обещая, что здесь, в тишине, будет легче.
Он шёл через стылую тайгу, где деревья стояли чёрными, скрюченными великанами, и казалось, что они не растут из земли, а проваливаются в неё, уходя корнями в вечную мерзлоту. В этой тишине любой звук был чужим: хруст снега под сапогом, собственное дыхание, которое тут же превращалось в ледяной туман. И каждый раз, когда Саарын слышал этот хруст, он напоминал себе: это не просто звук шагов. Это звук выбора. Он выбрал идти.
Ночами, когда мороз будто пытался выдавить из него саму память о доме, Саарын зарывался в сугроб, как ездовая собака: стелил шкуру, второй накрывался и лежал, стараясь не думать о том, сколько ещё дней придётся идти. А когда становилось совсем невыносимо, он доставал из‑за пазухи серебряный амулет — небольшой, отлитый на котором временем были почти стёрты узоры. Он всматривался в них и видел ворона, амулет которого повесил ему шаман. Серебро в темноте не блестело, оно будто впитывало тьму, но стоило Саарыну сжать его в пальцах, как металл понемногу теплел, словно вспоминал тепло рук тех, кто носил его до него.
Ночами, когда мороз будто пытался выдавить из него саму память о доме, Саарын зарывался в сугроб, как ездовая собака: стелил шкуру, второй накрывался и лежал, стараясь не думать о том, сколько ещё дней придётся идти. А когда становилось совсем невыносимо, он доставал из‑за пазухи серебряный амулет — небольшой, отлитый в форме ворона. Серебро в темноте не блестело, оно будто впитывало тьму, но стоило Саарыну сжать его в пальцах, как металл понемногу теплел, словно вспоминал тепло рук тех, кто носил его до него.
Он не смотрел на него, не разглядывал узор — он просто держал, чувствуя, как сквозь холод до него будто доносится ровный, спокойный голос предков. Не слова, а само присутствие: будто отец стоял за плечом, а шаман кивал из темноты: «Ты на верной тропе». Саарын шептал не молитвы, а обрывки воспоминаний — запах дыма в балагане, скрип оленьих упряжек, тихий смех матери, — и с каждым выдохом тьма чуть отступала. Ему не нужно было звать предков вслух: он просто знал, что они слышат. И этого хватало, чтобы снова встать, запахнуть шкуры и шагнуть в ночь, туда, где горела звезда ворона.
Шкуры он взял из балагана шамана. Тот не возражал, только посмотрел долгим взглядом, будто хотел, что‑то сказать, но не стал. Саарын понял: слова тут лишние. Всё, что нужно, уже было сказано в обряде. Теперь оставалось только пройти.
Много ночей и дней прошло, прежде чем впереди показалась полоска дыма, а потом и посёлок с железнодорожной станцией. Когда Саарын вышел к станции, он уже почти не чувствовал ног. Он стоял и смотрел, как стальные животные тянут за собой длинные гусеницы из сараев, выпускают пар и гудят, и эти звуки были такими чужими, что на мгновение ему показалось, будто он всё ещё видит сон. Но запах угля, дыма и человеческого пота был настоящим. Здесь пахло не лесом и не снегом, а чем‑то новым, жёстким и неумолимым — как сама война.
На станции было шумно и суетно. Составы прибывали и уходили, люди толпились, кричали, махали руками. Саарын долго стоял и смотрел на эти машины, которые казались ему огромными быками, готовыми унести людей туда, где живёт страшный зверь. Он заметил, как в вагоны загружают людей в военной форме, а женщины провожают их и плачут. В этих слезах было то, что он знал лучше всего: понимание, что кто‑то уйдёт и может не вернуться.
Не раздумывая, Саарын двинулся туда. Подошёл к провожающим и спросил:
— Эти боотуры едут бить страшного зверя?
— На войну едут, куда же ещё! — ответила одна женщина, вытирая глаза.
Саарын не стал медлить. Он направился прямо к теплушке, но его остановили солдаты с винтовками.
— Ты куда?
— С вами. Бить страшного зверя. Без меня вы не справитесь.
Те, кто это услышал, усмехнулись, но не зло, а устало — так смеются люди, которым уже не до смеха.
— Ступай домой, якут. Это тебе не охота.
В этот момент где‑то рядом закричала женщина:
— Ворона хлеб из сумки выхватила! Держите её!
Все обернулись. Саарын воспользовался мгновенной суетой и тенью скользнул мимо солдат. Он быстро протиснулся в общий поток и оказался внутри вагона.
Внутри было тесно, люди набились битком. Саарын пробирался сквозь это плотное, тёплое, будто сшитое из солдатских ватников, переплетение тел, плеч, спин, и в этом тесном, дышащем пространстве на миг стало страшно — не от холода, а от того, как много чужих жизней оказалось рядом, как легко здесь можно было раствориться, потерять тот самый стержень, за который он держался все эти дни. Он добрался до дальнего угла, расстелил шкуру и сел. Рядом устроились несколько солдат, плотно прижав его к стенке. От этого соседства стало неожиданно тепло, и он провалился в сон.
Во сне он снова оказался между небом и землёй, объятый пламенем. К нему приближался стальной бык: из носа он выбрасывал пар, из пасти валил дым. Бык на всём скаку проглотил Саарына, и тот очутился в его длинном чреве.
«Чух‑чух‑чух», — стучало в темноте, будто бык пытался переварить его, но не мог. Он тянулся к амулету, пальцы скользили, серебряный ворон выскальзывал из онемевших рук, и он думал только об одном: нельзя сорваться, нельзя стать просто криком в этом ветре, нельзя перестать быть зверем, который идёт по следу. Он должен оставаться тем, кем стал в балагане шамана.
Бык исторг непокорную добычу.
«Тук‑тук, тук‑тук», — застучали копыта. Саарын оказался верхом на быке и увидел впереди страшного огненного зверя: тот запрокинул рогатую голову и распахнул огромную пасть. Страха не было. Саарын направил быка прямо в глотку зверя, и в голове осталась только одна мысль: «Я несу смерть».
Сильный толчок в бок вернул его в реальность.
— Давай, боец, время обеда.
Перед ним стояла кружка кипятка, а на расстеленной газете лежали банки с консервами. Солдаты разбились на небольшие кучки и ели молча, по‑деловому. Саарын сел с ними и достал из мешка припасы: подтаявшую рыбу, сырое мясо, солонину, копчёное сало. Он ловко настрогал строганину, посыпал солью, нарезал сало и с удовольствием отправил в рот, а потом пододвинул всё к центру:
— Кушайте, русские боотуры. Вкусно. Надо съесть, а то испортится.
Рыжий парень в конопушках хмыкнул:
— Это по‑нашему. По‑рабоче‑крестьянски.
И тоже потянулся к строганине. Вскоре к еде потянулись и другие. Кто‑то сунул Саарыну в одну руку пару солдатских сухарей, в другую — кружку с чаем. Он достал небольшой тряпичный свёрток, развернул: внутри были шарики из топлёного оленьего жира. Один он бросил в чай.
— Пробуйте. Сытно. Тело сильным становится.
Некоторые поморщились, но потом оценили. В этом странном обмене едой на миг исчезла граница между «своим» и «чужим».
Тут подошёл человек в фуражке, с обветренным лицом и усами, на погонах блестели пять звёздочек.
— Ты кто такой?
— Я якут. Но отец мой был чукча.
— И что ты тут забыл? Этот эшелон идёт в прифронтовую зону, там формируются боевые части.
— И что ты тут забыл? Этот эшелон идёт в прифронтовую зону, там формируются боевые части.
— Я с вами. Бить страшного зверя.
Капитан устало вздохнул:
— Дома будешь зверя бить. Сейчас отдам под арест и высажу на первой станции.
— Я еду с вами, товарищ командир. Без меня не справитесь. Шаман сказал: большой белый боотур без нас не справится. А шаман всё видит.
Капитан хотел, что‑то резко ответить, но в глубине вагона раздался крик:
— Помогите, братцы! Тут человек умирает!
Люди расступились. В центре вагона лежал солдат, скрючившись от боли, подтянув колени к груди. Лицо его было серым, почти зелёным, его рвало.
Капитан подошёл:
— Что с тобой?
— Живот… очень больно…
— Санинструктора ко мне, быстро!
Пока бежали за санинструктором, все стояли и перешёптывались:
— Не дотянет до станции. Шестьсот километров…
— Чем помочь, да нечем.
Саарын подошёл, опустился рядом на корточки, взял солдата за лицо, попросил открыть рот, принюхался, потом велел лечь на спину. Движения его были спокойными, будто он делал это тысячу раз.
— Принесите мой мешок.
Кто‑то молча сходил и принёс. Саарын достал пучки трав, разложил их на чистой тряпке, отщипнул понемногу от каждого, растёр пальцами в пыль и ссыпал в кружку.
— Товарищ командир, нужна половина кружки кипятка и огненная вода — полная кружка.
— Чего? — рявкнул капитан, но тут же сбавил тон: в вагоне стояла тишина, и каждый звук казался слишком громким.
— У меня есть, — тихо сказал рыжий парень и протянул небольшой пузырёк. — Мамка всучила перед отъездом.
Капитан махнул рукой:
— Ладно. Давай. — буркнул капитан и отвернулся, будто стыдясь, что вообще позволил этому случиться.
Рыжий парень торопливо откупорил пузырёк, и по вагону поплыл резкий, сладковатый запах самогона. Саарын не стал нюхать, не стал пробовать — он просто принял сосуд, коротко, по‑мужски кивнул парню и снова склонился над солдатом. Тот уже почти не стонал, только мелко вздрагивал, и лицо его стало цвета остывшей золы.
— Его нельзя оставлять одного ни на миг, — тихо, но твёрдо произнёс Саарын, слегка растягивая слова, с якутским акцентом. — Старое уходит, новое приходит. Нельзя дать боли сесть ему на грудь.
Он отсыпал в кружку щепотку трав, добавил ещё две, третью — каждую брал с особой точностью, будто взвешивал не пыль, а судьбы. Потом поднял глаза на капитана и снова сказал, выделяя каждое слово:
— Нужна половина кружки кипятка. И быстро, большой командир
Кто‑то молча метнулся к железной печке в углу вагона, снял с неё помятый чайник, налил. Вода была едва тёплой, но Саарын принял и её. Он смешал травы с самогоном, потом добавил воду и начал шептать. Не громко, не театрально — так шепчут, когда рядом спит ребёнок и нельзя разбудить. Слова были не на русском, и никто не понял, но в этом шёпоте было что‑то такое, от чего даже самые насмешливые парни притихли. Казалось, что вагон на секунду перестал качаться, перестал стучать, перестал быть просто железной коробкой на колёсах.
Саарын поднёс кружку к губам солдата:
— Пей всё до дна, но не засыпай. Когда огненная вода дойдёт до отростка и будет его сжигать, надо пить травы особым образом: маленькими глотками, долго держать во рту, пока они не растворятся и рот не станет сухим, и не захочется пить. Как захочется — делай следующий глоток. И самое главное: прими, что старой жизни нет. Попрощайся с родными, ты теперь боотур. Если будешь хотеть домой — помрёшь. Тоска съест тебя изнутри. Понял, белый боотур?
Солдат слабо кивнул, сжал губы и сделал первый глоток. Его перекосило, он закашлялся, но не выплюнул.
В этот момент в вагон вбежал санинструктор — тот самый юный парнишка в круглых очках. Он запыхался, будто бежал от самого хвоста состава, и сразу, без предисловий, бросился к лежавшему на полу парню и грубо оттолкнул Якута выпалил, обращаясь к капитану:
— Товарищ капитан! Докладываю: я осмотрел больного в, состояние критическое, подозреваю разрыв аппендикса, перитонит. Необходима срочная операция, а у нас даже морфия нет, только йод да бинт… А тут ещё это! — он махнул рукой в сторону Саарына, голос у него сорвался от злости и страха. — Он ему какую‑то бурду даёт! Да ещё с самогоном! Это же не лечение, это… это убийство!
Капитан медленно повернул голову, посмотрел на санинструктора так, что тот будто сжался, и спокойно, но с такой тяжестью в голосе, что спорить стало страшно, произнёс:
— Доклад принят. Операции у нас нет. Морфия тоже нет. Есть только дорога и шестьсот километров. И вот этот якут, который, может, и шаман, а может, и просто чудак, но он единственный, кто сейчас не орёт, что всё пропало.
Санинструктор вспыхнул:
— Но товарищ капитан! Это противоречит всем медицинским протоколам! Он же может умереть прямо здесь, а мы будем смотреть, как ему вливают самогон с травой!
— А если мы ничего не будем делать, он тоже умрёт, — ровно ответил капитан. — Так пусть хоть попробуют.
Санинструктор сжал кулаки, потом резко выдохнул, будто сбрасывая с себя злость, как тяжёлую шинель. Очки сползли, он поправил их и тихо, почти шёпотом, сказал:
— Тогда я буду следить. Я могу следить за пульсом, за дыханием, за температурой. Если начнётся коллапс — хоть успею сказать.
— Вот и следи, — кивнул капитан. — Но не мешай.
Санинструктор подошёл к солдату, опустился рядом на корточки, достал из сумки маленький блокнот и карандаш, приложил пальцы к шее раненого. Он делал всё быстро, чётко, по уставу, но в каждом движении чувствовалась эта его внутренняя борьба: между тем, чему его учили, и тем, что сейчас приходилось принимать.
— Пульс сто двадцать, слабый, нитевидный, — доложил он, не поднимая глаз. — Дыхание поверхностное. Температура… ну, на ощупь, жар сильный.
Саарын слушал, не перебивая. Когда санинструктор закончил, он тихо, без вызова, сказал, глядя прямо на него:
— Ты хорошо делаешь. Следи. А я буду держать боль. Мы оба делаем одно дело.
Санинструктор вскинул на него глаза, будто хотел снова возразить, но что‑то в спокойствии Саарына остановило его. Он не кивнул, не улыбнулся, просто чуть опустил плечи, будто сбросил лишнее напряжение, и снова приложил пальцы к шее солдата.
Тем временем Саарын взял другую кружку, насыпал туда новую смесь трав, залил кипятком и поставил на печку. Он не сводил глаз с варева, пока оно не стало густым, как смола, и не начало булькать, выпуская терпкий, пряный пар.
— Теперь это, — сказал он, протягивая кружку солдату. — Пей так же. Маленькими глотками. И слушай: если кто из умерших придёт, старайся запомнить всё, что скажут. Это важно. И пить воду нельзя один оборот солнца.
Солдат снова кивнул, и в этом кивке было уже не столько согласие, сколько доверие — тихое, почти незаметное, но от этого ещё более сильное.
Капитан стоял в стороне, теребил усы, смотрел то на Саарына, то на санинструктора, то на солдата. В его взгляде читалась усталость человека, который привык отвечать за всё и вдруг понял, что сейчас он не контролирует даже то, что происходит в его собственном вагоне.
— Ну, ладно, — наконец произнёс он, будто подводя черту под тем, что только что видел. — Писаря ко мне.
Протиснулся худенький парнишка, студент‑доброволец, которого за грамотность определили писарем.
— Оформи его, — капитан кивнул на Саарына. — Напиши, что документы утеряны, поставь на довольствие. Приедем — выдадим обмундирование
Писарь сел рядом, достал потрёпанный блокнот и карандаш, вздохнул, будто заранее предчувствуя, что с этим «оформлением» будет морока.

