Читать книгу ЦАРСКАЯ ЧАША. КНИГА 1.2 (Феликс Лиевский) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
bannerbanner
ЦАРСКАЯ ЧАША. КНИГА 1.2
ЦАРСКАЯ ЧАША. КНИГА 1.2
Оценить:
ЦАРСКАЯ ЧАША. КНИГА 1.2

4

Полная версия:

ЦАРСКАЯ ЧАША. КНИГА 1.2

– Дорожных тут тьма, недужных… – тут говорящий к опричному столу обернулся, оканчивая, – полно! А вот в чужих странах кто – тот не здесь. Ты, Вася, чему возлияния-то свои урочишь ныне? Иль надорвался, Крест Господен вчера воздвигаючи?72

При его словах и появлении проповедник, уже порядком разомлевши, лапкой сгрёб свою оловянную мисочку и чарку, и взор потупил. Буча, наоборот, попробовал взъяриться. Но был товарищем за плечо остановлен твёрдо. Однако Грязной, сделавши вид, что только что вошедшего признал, рассмеялся хрипловато опять, и повёл рукою вдоль своего стола:

– Да тебе полно, Федя! Усаживайся. Ишь, и тебя нелёгкая сюды занесла…

– Это Государь наш, Вася, не нелёгкая, пожелал тебя назавтра отыскать. Вишь ли, собираемся в Слободу, и тебя велено было привести, коли встречу, к престолу обратно.

– А… Ну ты-то тут не по кручине душевной, как некие. Пошто забрёл?

– По то, Вася, что ежели тебя в Свече нету, тут ты, значит. Что там про серебро-то? – и Федька, голос понизив, приблизился к ним вплотную.

– Да так, болтаем пустое, – воззрившись на него снизу вверх, Грязной тоже перестал вещать на народ. – Ты ничего не присмотрел у Стрешневых полезного, а? Рухлядишка справная имеется? Ты, вон, Буче свистни, как в другой раз к кому поедешь, а то у него запасы искончались.

– Ты, Вась, чего, грабёж затеял?

– Что ты, что ты, чур меня! – захохотал Грязной, призывая в свидетели сотоварищей по столу. – Только ежели опала на кого случится, пожар, то есть, так что ж добру… пропадать! Верно? – он подмигнул и снова заржал.

Молчание повисло. Все смотрели кто на царёва кравчего, стоявшего без улыбки над ними, кто под стол.

– Ну что ты, Федя, как… не свой! Присядь, иль брезгуешь с нами? Буча! Подвинься, кабанище… Федя! Угостишь дружков? Глядишь, в самом деле на что тебе сгодимся, – всегдашнее ёрничанье Грязного, не раз выручавшее его, выручило и здесь – кравчему расхотелось продолжать безмолвный допрос, он снисходительно усмехнулся, полуобернулся на возникшего за спиной стремянного.

– Давайте допивайте, да подымайтесь все. Завтра путь нам в Слободу. Прокопьича не забудьте, ироды!

– Отец родной! – подался в его сторону старичонка, сходу захмелевший со второй стопки. Но Федька уже крутанулся на каблуках, овеяв размахнувшимся крылом ароматной шубы полумрак душного палёным жиром, перегаром чесночным и мужицким потом кабака.

– Ты что, какой он тебе отец! – опять заржал Грязной.

– Чёрт это! – вдруг возник Буча, поднял голову от возлежащих на столе рук и на Федьку воззрился. – Я узнал его! В тот раз мимо шмыгнул, и юбка эта его… золочёная! И… мешок за плечьми, а что в мешке, что?!.

– Буча!

– Матвей!!

– Да уйдите вы!.. Он это!!!

Страхи сотрапезников его были напрасны – царёв кравчий не услыхал его, или не пожелал услыхать, не оглянулся на прожигающий безумный взгляд, и уже скрывался, придержав длинные шёлковые узорчатые полы, подымаясь верх по добротным дубовым ступеням.

– А в мешке – не то головы, не то… кочаны капустные, да только… кровью капало следом!

Прокопьич жевал губами, как бы желая что-то сказать значительное, да не стал, меленько крестясь на ближайшую сильно коптящую сальную свечу.


– Будем их ждать? – Сенька отвязывал коней у обширной коновязи кабацкого двора.

– Нет. Поехали!

За ними вскочили по коням провожатые, с прилаженными к сёдлам опустевшими сумами государевых гостинцев, раздаренных кравчим за полдня по указанным домам, и вывернули на большую дорогу к Каменному Мосту, а встречные прядали по сторонам, а кто из простолюдинов – сгибались в поклонах, стаскивая шапки.


Странное бешенство росло в нём по мере приближения Кремля. Бесило его не соседство в проживании с Васькой Грязным, возненавидевшем его с первого момента. Это было взаимно. Уже увидевши его рожу впервой, Федька понял врага. И не благоволение к нему, как к шуту, Иоанна, шуту не шибко умному, ехидному и мелочному, вредному, порочному всеми грехами, но, видимо, каким-то образом утешающему государя своим видом и бесхитростным охальством, не тайное и явное противостояние, которого он никогда не переставал ощущать, делало Грязного врагом. Он знал, что есть при дворе враги куда сильнее, скрытнее и тем опаснее. Они не выносили друг друга от Бога, видимо, и на том Федька и успокоился, вверившись Богу очередной раз. И признавая полностью, что надо бы принять давнишний совет Обхлябинина и самому плевать поболее на Ваську, ведь делить им нечего, каждый при Иоанне своим занят…

Тем более что повод был у него теперь неотвязный – благочиние в отношении невесты.

Он и сам не мог пояснить, почему ведёт себя так. Можно было сесть с ними, выпить, выведать многое. Тем более что Прокопьич, с недавних пор очень обласканный государем, был с ними… Можно б было и из этого сделать себе угодное. Но он не смог.

Почему я не с ними, говорил он себе, и почему они не со мной? Разве я не одними с ними же помыслами обитаю здесь? Не того же хочу, что все: любви государя, удачи себе, благополучия, славы? Но если даже у стоп Государя не прекращается сия возня и препирательство, то как тут быть… Чего не хватает Грязному? Тяготит ли его шутовское место, или негодует он на то, что я сам тут представляю… Отчего бесит его всё, что от меня исходит? Или моё место тут само по себе … небылица! Небылица…

Тут он лицезрел, как наяву, свою невесту, недавно увиденную. Её нежнейшее лицо под тонким паволоком. Её юность, всю бело-золотистую, которой он не мог дать определение годами, зимами, ею прожитыми, ибо была она и как дитя, и, строгостью поведения, как умудрённость мира всего перед ним… И как все смотрели! Как ловили их единение, и как это трудно было… И какой была чуткою княжна! Нежность всего образа её обволакивала его такой лаской, что он терялся в страсти приблизиться к ней более даже мыслью. И уж совсем несносно было ставить в один ряд эти видения с противным вкусом Грязного в себе… Мотнув головой, поправив шапку, он выправил ход коня, всегда пляшущего под ним, стоило ему разгорячиться в досаде самому, и Атра, проворчав свои жалобы, пустился ровной рысцой по ровным гулким настилам моста.

Но чудесным образом всплывающие картины нынешнего обряда умиротворяли его. И не мог он не заметить и не признать, что, как за щитом, укрывается за ними от тревожащих, беспокоящих его раздумий. И мысли поскакали с новой силой… А что батюшка, каково ему было встретиться с матушкой, что он тогда думал, или – не очень думал, как не раз слыхал Федька в речах родичей, в подпитии касающихся воспоминаний семейных, как бы между прочим. Что женился он, потому что возраст уж был изрядный, и времени во вдовстве прошло тоже порядочно, и надо было всё же о наследниках подумать… И вот нашли ему друзья-товарищи хорошую девицу, пусть не богатую и не знатную, из дворян уездных ярославских, и устроили сватовство, и свели их однажды, улучив время между всегдашними его походами. Как оно там всё происходило, никогда прежде Федька вопросами не задавался, ибо до сей поры родительский союз казался ему чем-то вековечным, что было всегда и всегда будет, как Солнце на небе и Луна. И тоже казалось невозможным, чтоб мать с отцом когда-то не ведали друг о друге, так же, как он с княжной, идя каждый своим путём до поры. Когда-то, очень давно, бывал он в ярославском имении бабки и деда, матушкиных родных, но почти истёрлись эти образы, остались только смутные цветные пятна, как солнечные всплески на волнах бескрайнего Плещеева озера. Как запахи свежего каравая из печи, и пирогов с яблоками утром, когда не проснулся ещё толком. И чей-то голос, вкрадчиво излагающий сказку, которой он так и не дослушал ни разу, засыпая…


Со свистом и диким гиканьем уже у самых ворот Кремля их нагнала ватага Грязного. Следом, сильно отставши, тряслась раздобытая на дворе Штадена телега с поместившимся там Прокопьичем и пьяным Бучей, и с Бучевой лошадью в поводу.


Александровская слобода.

6 октября 1565 года.

Со вчерашним сухоядением, однако, он едва дожил до утра субботнего, чтобы восполнить силы, сожравши чего поважнее сухарей с финиками. Пропуск в уроках с Кречетом сказался, как и предполагалось, изрядно – нагонять пришлось ежедневно часа по три, и теперь ему всё время хотелось есть. И спать – поскольку эти часы государь ему истрачивать позволил за счёт послеобеденного отдыха, а значит, обед тоже получался условным – как же можно биться иль обучаться чему на сытое брюхо. Всё придёт в должный порядок, конечно, уговаривал себя Федька, терпя свои ученические мытарства и придворные обязанности, и всячески гоня навязчивые помыслы о самом страшном. Об государевом к себе охлаждении.

С чего он это взял, Федька и сам не очень понимал, потому что государь, занятый несоизмеримо куда более значимым и великим, редко имел время оставаться с ним наедине весь этот месяц. Точнее – почти что ни разу такого и не предоставилось. Видно было, как Иоанн изматывается к ночи, и, к себе его призывая, ровно и душевно с ним обращаясь, всё ж как будто не видит его… Впрочем, тут же Федька себя на таком рассуждении прерывал, и жестоко – сказывалось, как видно, вошедшее через уши и засевшее в нём учение, коим последние дни усердно снабжал всю Слободу невесть откуда взявшийся дед, это самый Прокопьич, и которого Иоанн, единожды выслушав, обласкал и приблизил, давши довольство и приют и право шастать, где тому вздумается, и наставлять всех подряд. К слову сказать, и сам Иоанн, всегда тяготеющий к праведности, к мудрой мысли и вдумчивому слову, стал читать им предтрапезные Четь-Минеи73 с добавкою этого «умного одоления», борения против мысленной брани упорядоченностью в себе божественного осознания, и об приучении себя к непрестанному Богослужению, к непраздности ума… О стражах сердца, и о том, как унять в себе горячность, ту, что без духа, а обратить её в созидание в себе же Храма Всевышнему, и через то спастись…

Когда говорилось это, всё-всё в Федьке отзывалось согласием! И хоть, тому ученику Филимонову подобно, уходя с преисполненным новой наукою сердцем, в готовности следовать всему в точности, он уже очень скоро ощущал неуверенность и шаткость просветления своего, однако семена словес этих, светом разума пронизанные, его не покидали. И тоже жаждал он припасть к стопам кого-то мудрого, светлого и сильного настолько, чтоб ответствовал на его вопрошение: «Что мне делать, отче, чтобы спастись? Ибо вижу, что ум мой носится туда и сюда и парит где не должно». И чтоб научил.

И опять вольно-невольно вглядывался он в лица вокруг себя, ища и в них того же чаяния и сомнений… И видел он множество чаяний и сомнений, но были они другими, не теми совершенно, не о том… Всех их, казалось, не беспокоило и ничуть не удручало, что нет никакой возможности в себе отыскать неколебимости такой, о которой государь им внушения теперь всякий раз вменяет. Что, со смирением слушая эти наставления, в которых и полезная правда, и спасение это самое явственно были, как только к еде и питью обратиться им дозволялось, тут же и немедля возвращались в обычное своё положение. Смиренные лица делались самодовольными и беспечными, сдержанные повадки прекращались, уступая обычной громогласной развязности, боевой и чующей за собой общую силу всех их. Так псина сразу отряхивается, промокши от внезапного дождя или провала в глубокую лужу, и бежит дальше по своим собачьим делам за стаей, задравши хвост… Федька рассмеялся невесело своему же сравнению, и опустил глаза в своё блюдо, отрывая виноградную ягоду от грозди. И тут же, пытаясь уловить причину его насмешливости, явно обращённой на опричную братию, оживился Грязной. Не сразу опознав суть его вопроса, Федька отщепнул ещё ягодку, синевато-красную, прозрачную внутри жестковатой кожицы и полную свежего ароматного сладкого вкуса, и ничего не ответил, откровенно глумливо поглядев на него, как только что – на всю «стаю».

– Что, а, Федя? На чей стол смотрел? На Сабурова опять, да? Так ить там уж нету никого из них… А Чёботов – за другим. Замыслил чего? Ну, Федя, я всегда поддержу, ежели что, – Грязной подмигивал ему.

– Какой же ты, Вася, козёл греховный, – совсем беззлобно отозвался он, наконец, на эти приставания. – Дотреплешься когда-нибудь.

«Ой! Ой! Гляньте, посмотрите, акие агнцы здеся!» – немедленно понеслось в ответ, так громко, что сам государь взором к ним обратился, но Федька только медленно поднял на него глаза, исполненные отстранённого и затаённого самолюбования, и не сразу отвёл, потупившись, поняв, сколь непристоен этот его взгляд.

Непристоен, да. Ибо, укоряя прочих в легкомыслии, сам ты помыслами всякими беспокоишься, а о чём? – о страшно сказать чём. О тяге к тебе Его, о том, чего желаешь от Него – расположения к себе бесконечного, как тогда, как всегда, когда наедине вы были. А в особенности – на миру! Когда ничем выдать себя нельзя было, но взирать было можно с бесконечно-покорной ревностью и с обожанием, исполняя малейшую Его волю. И разве это простится тебе? – Тут у Федьки пропала всякая охота к еде, смятение одолело его и предчувствие нехорошее, и неуверенность уже во всём… Ведь ежели сам Иоанн сейчас так рьяно твердит им в наущение о целомудрии душевном и непрестанных воздержаниях, не означает ли это, что ожидается в ответ эту истину воспринять, и жить, ею руководимым? Что и его, среди прочих, касается прямо сие, и что, покуда пронеслись эти две недели, поменялось многое и в самом Иоанне? И взгляд тот убийственный царицын неспроста случился… Что теперь будет, что осталось ему? В ушах зашумело даже. «Рабственных похотений не делай госпожами души, не извращай порядка, не отнимай власти у рассудка, не вручай бразды страстям!» – услужливо подсказывала память, и не получилось отмахнуться от бесконечной справедливости требований таких. Поводок грехов, от коего отказаться решительно надлежало всякому, пекущемуся прежде о душе, с ощутимой силой натянулся и сдавил горло.

Спасение пришло нечаянно – государь пожелал испить малинового мёду, и Федька с радостью понёсся исполнять службу: принимать от чашника напиток, пробовать, и с поклоном преданной любви подносить государю, в этом действии не испытывая мук отрешённости своей от него, весь отдавшись только службе своей.

А вечером опять пришлось терпеть неизвестность – государь занят был непрерывно, обращаясь к нему только по надобности деловой.

Сперва принимал поверенного Посольского приказа. Дошло от одного из подлежащих Посольскому надзору монастырей, что «Князь Владимир Андреевич с матерью своей княгиней Евфрасиньей в доме своем детей боярских деньгами жалуют да посулы сулят», о чём письмо имелось перехваченное, и переписанное от верного монастырского человека… Государь заметно огорчился, ведь только что с братом своим он учинил замирение, простил ему и старухе прежнее, и взамен взятого в опричнину Старицкого удела пожаловал свои имения Дмитровские, которые и обширнее, и доходнее были, и тем самым ничем семью великого князя Владимира Андреевича не ущемил. Ясно было, конечно, что убирал тем самым Иоанн последнее удельное княжество, неслушную спицу в колесе и для всякой палки лазейку, а значит – и право на владение оным Старицких, ставя их уж на иное место, ниже прочего. Но это легко стерпеть бы многожды виновному в нечистых умыслах Старицкому, прежде может и по недомыслию, и мать свою унять в непримиримости её, если не прямым запретом её упрямых хитростей, то неучастием в них совсем решительным, за великодушное государево прощение и обет всё прежнее забыть…

После дошёл черёд до донесений людей воеводы Басманова, и снова Иоанн хмурился, выслушивая, про что некие бояре, Старицких навещающие, толкуют. А толковали всё о них же – Басмановых, Вяземском, Зайцеве, Наумовых, заодно и о князьях Трубецких с Сицкими, опричнине присягнувших, об Алферьевых, Безниных, о Блудове и таких, как он, из ничтожности мелкого своего дворянства вдруг ставших ближними государевыми воеводами и слугами, одариваемыми милостями и наделяемыми властью над прочими.

– Дескать, в пень изрубил ты роды лучшие княжеские (тут Котырева поминают, Троекурова, Лыкова, конечно)… А шлют послания подобные всюду, и в Казани, государь, есть, кому на них ответить, – воевода Басманов излагал сдержанным рокотом, находясь ближе всех к столу, а перед Иоанном легли списки тех грамот, где имена Карамышева и Бундова, как раз год назад в Казань сосланные, первыми числились среди прочих. – Да и не тебя даже винят в том великом поругании, государь…

Федька напрягся весь за Иоанновым плечом, за креслом, видя стиснутую на поручне железную руку его. Батюшка знает, вне сомнения, что́ всего хлеще и мощнее сейчас придётся, и подаёт разведку свою мастеровито.

– А нас, негодных! – усмехнулся воевода, переглядываясь с Вяземским, мрачно кивнувшим. – Хоть и крест кладём-де по-писаному, и поклоны ведём по-учёному, а такие, как мы, и веру христианскую на дым пустят74!

Иоанн мучился терзаниями уязвлённой гордости, и Федька уже совсем понимал неприязнь его ко всему, связанному с Казанской победой, и неприязнь его ко прежним своим советникам многим, хоть и прежде батюшка упреждал его не раз при государе особо тем делом не восторгаться… Отчего не восторгнуться, если победа и впрямь велика! Да было кое-что, уже тогда государю ясно видимое, а после всеми, кто на то время старше, опытнее и сильнее Иоанна был, не раз ему же в упрёк говоримое: то дело великое не им сделано, а только лишь тому благодаря, что он своих советников послушался… Послушался, то верно, рассуждал не раз Федька, себя на место государя даже в мыслях не ставя, и всё же. И всё же ему достало мудрости, слыша многое, принять сторону полезного… И если б ему после никто из них не припомнил его тогдашней беспомощности, послушания его, Царя, да, но – юного ещё и в них нуждающегося, их воле и решениям по необходимости подвластного, если б не требовали от него такого же послушания себе, как вожатым, сейчас, то был бы он в благодарности и благе, а не кололся о шипы эти. А ныне льва попрекают волки, лисы и гады тем, что был он некогда львёнком…

На шумный невольный вздох за плечом Иоанн полуобернулся:

– Видишь, Федя, каково…

Он видел. Так ясно, что, потребуй сейчас государь, как тогда, пойти с ним в монашество – пошёл бы, не запнувшись.

В другое время он бы нашёлся, как утешить его, как ответить, чтобы, через себя приняв его гневную дрожь, разделить и умиротворить это до покоя на время, или – упоённости.


Далее опять пришлось Федьке впасть в беспокойство ума, в тени гнева и себялюбие излишнее – совместно с доносами на недругов предоставлены были государю вести с юга. Там как раз Фёдор Трубецкой, отразивши в исходе лета набеги крымчаков на Одоев, Чернь и Белёв, передал управление опричными полками князю Андрею Телятевскому, и вот сейчас под Болховом, едино в земскими местными войсками, отражён был набег Давлет-Гирея. Умело и слаженно всё происходило, и хан повернул свою орду, как только передовые его отряды разбиты были всюду, не решившись и на сей раз ввязываться дальше… О-о, как завидовал сейчас он их тяжёлой славе!!! Как бы желал увидеть ту же молнию торжества, настоящей радости на челе своего Государя, под своим именем рядом с описанием победы! И как завидовал сам себе, но – тому, прошлому, вероятно, так же воодушевившему Иоанна…

Как бы сам собой вышел у государя с его ближними разговор о Рязани прошлогодней. Но он всё ж был почти ничем тогда! – Отец всем заведовал и за всё ответ держал в Рязанской обороне, он же был лишь при нём! А Телятевский с Трубецким себе сами славу стяжают, во главе войск поставленные. И вот этого терзания Федька не мог терпеть без нового тяжкого вздоха. Забылся он на миг, и очи прикрыл, и не увидел, как удивлённо вверх ползла бровь государя, на этот его стон обернувшегося вновь.

Всем им, конечно же, понятно было, какой суровой мукой вызваны Федькины сдавленные стенания и удручённый вид. И всё же, сознавая уже, что ему не справиться сейчас с войском, что прав батюшка, и государь прав, не давая ему бразды сии до поры, изнывал он и страдал, ничтожеством себя в такое время ощущая. Да! Так всё! А отпустил ведь его тогда батюшка на стену, и после – вдогонку за отступающими степняками… Не стал жалеть и при себе прятать, дозволил испытание принять! И за то по гроб жизни благодарить его надо… И того самозабвения в бою, вблизи смерти, внутри её самой, он не забывал никогда.

– Федя! – окликнул его государь, доброжелательно и ласкательно. Вмиг слетела вся одурь, он очутился перед Иоанновым креслом, со смирением преклоняясь, ожидая дальнейшего. – Утомился ты, вижу. Не возражай. Оно и понятно – столько волнений у тебя нынче. Благополучно ль всё с невестою твоей? Не справился я прежде, так теперь вот спрашиваю.

Говорил это государь с расцветающей в глазах улыбкой на его замешательство.

Еле уловимо подавшись взором в сторону воеводы, довольно усмехнувшегося, Федька отвечал, опять же смиренно полуопустивши взор, что всё там благополучно, идёт своим чередом… А государь смотрел, он как будто шутливо это спрашивал, и вскипело в Федьке всё его естество внезапно – краской затопило его и жаром странного, почти что гневного бессилия…

Конечно же, молчали батюшка и Вяземский, и Годунов за своим столом. И без того тяжёлый, долгий день шёл к исходу. Настрой государя переменил ход их встречи, и все почтительно умолкли, готовясь откланиваться, понимая, что Иоанну хочется отдохновения. Решение по сегодняшним донесениям следовало обдумать всесторонне, но уж завтра, не теперь.

– Так как там, Федя, с зароком твоим всё мне по правде докладывать, и не таить ничего?

– Что?.. – распахнувши ресницы, он окаменел, ища в себе ответы. И не только он окаменел.

– Ну, Федя, помнится, о неком серебряном коне возмечтавши, ты говорил тут. И что, будто б, не все Ахметкины посланцы честны бывали. Иль померещилось мне?

Было, было, и впрямь же было, но… Слыхал он это случайно, мимо следуя, никем не замеченный тогда сперва, в аргамачьем дворе. Гоняли там по закуту новых великолепных тварей, из Персии самой доставленных. И конники меж собой болтали на обочинке, а он услыхал, залюбовавшись игрою воспитателей и молоденького жеребца, коего на участие в сражениях натаскивали… Конём любуясь, он ловил обрывки из речи коноводов за углом ближнего строения. Что мухлюют очень с пошлинами всюду, а поди проверь – пока доложат куда следует, пока от уездного Приказа до единого, в Москве, докатится, пока оттуда обратно запросят, или вышлют туда кого для проверки, уж вечность пройдёт, и никому разбираться будет не досуг… На то и уповают мошенники и всякие нечестивые торговцы, а что взять с людей, коли всякий себе только выгоду прочит. А на Москве, в самом Конном Ряду иные держатели маститые божатся, что в неведении о проделках своих же барышников, а меж тем на этом мешки себе золотом набивают, хоть и так торговля у них превосходная.

Если говорят об таком здесь, в самом сердце Государева Владения, означает сие не только праздные словеса, подумалось Федьке тогда. И упрёк государев тот справедлив был, что, дескать, не прилежен он в своём праве, а хочет себе более того, что потребить может. Федька и сам знал, что коня боевого воспитать – это не пустяки. Это надо умением, понятием и Божьей помощью обладать! Терпением, а пуще – временем с конём наедине. Что проку иметь табун самый дивный, когда не ты, а другой более тебя станет ему хозяином и другом, и не тебе покорится дивный зверь, а кому-то чужому. Так всё, верно, и потому только припрятал до поры он услышанное… И ещё потому, что знал и видел не раз участь доносчика, если не сможет он слов своих доказательствами поддержать. Тут Иоаннов закон был суров. Не то чтоб кнута боялся, конечно, нет. Но всё же ронять себя без нужды в глазах его не хотелось, чтобы в другой раз тебе не поверили… Слова бы твои за пустяк ветрогонский считали бы.

Об этом, честно и без утайки мыслей, и было Федькой изложено государю.

– Что ж, небось, возликовал бы, коли правда такое бы открылось? Небось, за ту пару серебристую хотел бы, чтоб виновники нашлись?

– Да что ты, государь!!! Все бы безгрешными были, так я бы не горевал, а радовался за тебя!!! А мне, и впрямь, вороных моих довольно… – Федька уже приготовился пасть к ногам и умолять о доверии к себе, но не пришлось – подняв глаза, он понял, что Иоанн подшучивает над ним.

На душе Федькиной мгновенно потеплело и расцвело. Иоанн в этом глумливом озорстве показался совсем прежним…


Тем же вечером поздним, отдохнув немного и восприняв лёгкую трапезу, Иоанн пожелал выйти под пустой сейчас Троицкий шатёр75, и позвал с собой его.

Но недра соборные оказались не вполне пусты в этот час – им навстречу обернулся и согнулся в глубоком поклоне начальник над слободскими певчими. Иоанн отпустил Федьку заняться пока чем тому во храме пригодно, сам же обсуждать стал новшества своего сочинения, канон распева трактующего инако, видимо, чем привычный им доселе.

"Пастела со сте́зкою", "стезя великая", "попевка", "невма" и "трисветлое согласие", и многие такие словеса, волшебно взлетающие к расписанному своду, отдавались в нём таинством, ему недоступным… И рокот тихого голоса государя, согласующего свои помыслы и пожелания с умнейшим наставником и проводником музыки сей прекраснейшей, и то, как они понимают друг друга, и какое это даёт Иоанну наслаждение, (а это Федька по голосу, опять же, его понимал), и самого Федьку умиротворяло до полного растворения…

bannerbanner