
Полная версия:
ЦАРСКАЯ ЧАША. КНИГА 1.2
– Теперь видеться нам с тобою нельзя будет, Варвара Васильевна, уж до самого венца… Да и мне уехать в Слободу государеву придётся скоро…
Она вслушивалась в его голос, исполненный к ней уважительного стремления, и так ей удивительно было, что прежде никогда его не слыхала, не видала, а теперь вот – речи такие, об их будущем сразу… Видя в ней серьёзное внимание, Федька продолжил, и высказал внезапно появившийся замысел:
– Что, если в разлуке нашей письмецо тебе от меня придёт, с подарочками вместе? Примешь ли ты мои послания? Ответишь ли хоть словом?
Тут уж не могла княжна не улыбаться, и нет-нет да взглядывать на него. И всякий раз, не успевая целое рассмотреть, то серьгу его жемчужную замечала, то – кудри длинные тёмные, по спине ниже плеч спадающие, то – яркие губы в очерке лика, приятного неизъяснимой светящейся притягательностью… А в другой раз – в тени ресниц-стрел око глубокое и зелёное, за нею следящее внимательно, игриво даже…
– Если батюшка дозволит, отчего же не ответить мне тебе, Фёдор Алексеевич.
– Дозволит уж верно! Ведь ничего дурного нет в том, чтоб невесте своей весточку послать, да о её благополучии справиться. А чтоб уверена и спокойна ты была, что от меня самого послание, что ни единая душа его не увидит, кроме нас с тобою, запечатывать свиток стану вот этим перстнем, вглядись, будь добра: государев то дорогой подарок, печать с Единорогом, зверем Света Небесного… – и они вместе рассматривали искусно отлитый перстень с дивным Зверем на Федькиной руке, сверкающей цветными камнями в серебре и золоте. – Батюшке довериться, конечно же, ты можешь, коли надо будет – ничего в тех письмах обещаю не писать скверного, вздорного или Богу не угодного… А ещё вот что запомни. Всякий раз начинать послание буду так: "Душенька моя Варвара Васильевна!", а оканчивать буду следующим: «Суженый твой Федя". Согласна ли?
Что тут было ответить. Улыбалась уже неудержимо княжна, глаза отводила смущённо, и – кивала слегка. Ни времени не замечалось, ничего вокруг…
А гости, увидевши, что сладилось у молодых, кажется, наперво, толкали друг дружку в бока, посмеивались, перемигивались и шутили. Многие уж прилично были во хмелю, и шутки их всё чаще не для девичьих ушей делались, за что на них шутейно тоже ополчались, шикали и призывали к благопристойности… Да княжна этого не слыхала вовсе, и не видала ничего, кроме своего жениха.
Княгиня первой спохватилась, что время-то уж позднее, а гости многие так наугощались, что на конях, пожалуй, им не усидеть было. Федьку окликнули свои, нянюшка к княжне обратилась. Пора было им прощаться.
Тут княжна напоследок впервые и разглядела его, стоящего напротив.
Поясными поклонами друг друга они проводили.
Затем невеста простилась со всеми гостями, и её увели наверх. А жениха с шутками-прибаутками усадили за стол на половину молодняка, среди родичей-Плещеевых и младших братьев-Сицких. Ему налили доверху ковш мёду, и велели веселиться, как и полагалось жениху по свершении всех, венчанию предшествующих, обычаев. Захар тут же принялся обнимать его, как бывало с детства, и, щекоча усами ухо, нашёптывать свои извечные проказливые штуки. Петька, сидевший по другую руку, не сводил с брата восторженных глаз. В упоении от происходящего, и от дозволенной чарки хмельного, он не помнил себя, и на время даже перестал сокрушаться о неминуемом возвращении в Елизарово. Он виснул после на Федьке, умоляя устроить при себе, но брат остался непреклонен – три года промчатся, что и не заметишь, сказал он, вот тогда и приедешь62. А ныне ты матушке при вотчине нужнее, чем мне тут.
Наконец, и с гостями разобрались: кого развели по палатам устраивать на ночь, кого усадили в княжеский возок и отправили до дома с провожатыми людьми Сицких и теми, кто держался верхом.
Конечно же, родители невесты хотели знать, что об ней скажет Федька. Хоть это и так было ясно без слов, он, уважая обычай, выразился хвалами самыми превосходными и благодарственными.
Хотели знать также и в девичьей княжны, что и как. Княжна, сама не своя, будто бы дара речи лишённая, ни на что не обращала взора и все расспросы оставила без внимания, а когда Татьяна всё ж не унялась в любопытстве, рассердилась на них всех, выгнала из светлицы, только одну подругу Марью желая сейчас видеть. Сил великих стоило княжне Варваре перед матерью не выказать бурного радостного своего состояния, ибо чуялось, что при себе такое оставить следует, а ей выразить умеренное от встречи в женихом удовольствие, ровное и пристойное для юной девицы княжеского рода… Княгиня смотрела на свою дочь подозрительно, хоть вроде бы и поверила, что та не очаровалась сразу же до невозможности. Что не выпрыгивает сердце из души, не застит очи невыразимым бессловесным омутом, и не мечтается уж о свадьбе с такою силой, что неловко самой. «Ровное и покойное всегда хорошо, мило и правильно, а любови все есть чары вредные, от них одни страдания да глупости…» – сию материнскую присказку княжна вытвердила уже наизусть.
На самом же деле радость княжны, которую принуждена она была сдерживать и даже таить в себе, разгораясь всё более час от часу, начинала причинять ей мучения, доселе невиданные… И если б некому было довериться, то, верно, княжна бы захворала в неравной битве приличия и хотений.
Не спалось ей решительно никак сегодня! Разобрались уже ложиться, но княжна Варвара всё места себе не находила, блуждая в рубахе, с растрёпанными волосами по светёлке, и то в оконце цветное заглядывая, то – в Красный угол, непременно шепча «Пресвятая Богородица!», то бросаясь к подруге и схватывая её за руки и в глаза заглядывая.
– Вот что, Варя, давай, ты мельтешиться тут перестанешь, а то у меня голова разломилась, на тебя глядючи, – притворно строгая, княжна Марья указала ей на коврик персиянский из тёплой плотной шерсти, на котором, на чистой льняной салфетке, стыло в кринке подогретое молоко с мёдом и нетронутая корзинка с пряничками, пирожками и яблоками. – Садись-ка, причешу тебя, косу переплету… А то скоро уж всё! Уж не покрасуешься этак… Как Фёдор Лексеич, хорошо ль тебя разглядел? Небось, от косы такой обомлел сходу. Всякий обомлеет!
Княжна Варвара в ладони зардевшееся лицо спрятала, горячо подруге переча, что там у себя, при дворце обретаясь, и не таких кос он насмотрелся, наверное, что сказывают, вся прислуга там по внешней приятности особой выбирается, потому что и царь, и царица возле себя кого попало зрить не желают, а только самое наипервейшее во всём. Что царица Мария сама столь хороша, краше и быть не может, и девки у ней все одна к одной.
– Может и так. А может, и нет! Ой! Забыла давеча тебе передать, Анна Даниловна наша от боярынь постельничих царицыных слыхала, что косники теперь царица носит всегда не с одною ворворкою, а с тремя, и цки на каждой серебряны с монисто63! Нынче все боярышни такое перенимают, ежели выезжают куда, чтоб не ославиться дурёхами и деревенщиной, особливо если ко двору надо явиться.
Перемена течения разговора немного отвлекла княжну, и она даже согласилась принять кружку молока, пока подруга её старательно причёсывала, сидя позади на стульце, в накинутой на плечи яркой цветастой тёплой шали.
– Три ворво́рки? Да ещё и цки с монисто? – она покачала головой. – Не много ль на себя навесишь?.. Оно, может, царице Марии и к лицу, сообразно роду её и чину, но мне что-то сомнительно. Оно, и верно, надо знать, что наилучшего теперь носят, каков вид больше всем приятен, да не всякое ж на себя тащить!
– И то правда! – княжна Марья с горячностью подхватила. – А то без мозгов вторят всему, толком не разобравши, как с теми ж белилами меркуриальными64, слыхала? Ладно б купчихи иль посадские этак умащивались, чего с них возьмёшь, так ведь иные из княжон туда же! – она рассмеялась. – Нешто и вправду мнят, что сие им красоты добавляет? Тьфу. Портют себя только почём зря… Или так глаза насурмят, так брови наведут, точно личины на Коляду, а ещё и внутрь ока сажею напустят – видишь ли, чёрные глаза чтоб были! – что смотреть прямо страшно. Оно на Святки иль на Масленицу этак волтузятся, чтоб нечисть не признала, на гульбу и потеху, а эти дуры – в мир так вылазят! Их и родне-то не признать, разве что черти (Господь, прости и помилуй!), и правда, без оглядки тоже разбегутся.
– И ведь не скажет им никто, не поправит… Куда же, в самом деле, родня их смотрит?
– Неведомо, куда. Вообрази, коли такую размалёванную выведут на смотрины, скажем, иль к жениху?!
– Ну а вдруг это мы с тобой не смыслим ничего в порядке обличия, а прочим, и молодцам, такое нравится?
– Да? – руки княжны Марьи перестали плести в некотором недоумении. – Ну, я не знаю… Хотя, не поймёшь сейчас, что хорошо, что дурно. Вон, сказывают… – тут она понизила голос и наклонилась поближе, – теперь и парни серьги женские таскают, и каблуки высокие тож, прямо как при князе Василии в бытность, при его дворе, и что сам князь Вяземский, оружничим царским будучи, власы навивает, а бороды не носит, хоть в летах уже зрелых, усы только. И белится и румянится, говорят, на пирах если, а многие также глаза подводят тенью и губы краснят.
– Ну-у, власы навивают все, Маша, у кого они есть, даже вон батюшка, бывает… Без такого порядку, чтоб причесать медовой водицей и волнами навести65, из дому не выйдет иной раз.
– А серьги? А каблуки? А глаза крашеные?
Княжна Варвара не сразу распознала, куда это она уклонилась, а распознавши, прикусила губку в затаённом своём волнении… Княжна Марья, наконец-то, о желаемом молвила:
– А ты так и не сказала мне, каков он, Фёдор Алексеич, вблизи? Так-то мы все его сегодня посмотрели, но – с отдаления… А ещё иные, знаешь, бывает, брови и кудри подклеивают, для гущины, а под кафтаны на плеча подбивают накладки такие, чтоб, значит, осанистей казаться.
– Нет ничего такого в нём, об чём ты говоришь! Может, и не как следует я его видела, но не показалось мне никаких прикрас в нём, кроме природой данных, и уловок никаких я не почуяла! Всё у него всамделишнее! Ну а что пахнет от него чистыми розанами, да сандалом, да пряностью неведомой – так это ж разве позорно, не хорошо это разве?!
– Так что ж ты сердишься, Варя? Сам собою хорош, значит? Это же приятно… Значит, всё так, как говорят. И то верно: что другим, может, и не к месту, а ему – к лицу! Ну а под кафтан, понятно, не заглянешь, что там всамделешнего…
– Маша!!! – в возмущении воскликнула княжна. Однако подруга в озорстве не щадила её и, смеясь, продолжала своё:
– … Это уж после свадьбы разведаешь!
На другой день привезли от жениха «невестин сундучок». Вручили со словами почтительными ей в присутствии отца, матери, и обоих крёстных. Тогда же подали ей родители икону Божьей Матери, которою благословили её по удачном сватовстве, и которая вместе с приданым переедет в дом жениха в день свадьбы… Княжна образ устроила у себя, на полочке, в уютном уголке с лампадкой, рядом со Вседержителем, помолилась со смиренной радостью, и обратилась к сундучку, присев рядом с ним на кровати. Был он из благородного кипариса выполнен, богато расписан, и изукрашен серебряными розетками, гвоздиками-звёздочками, и перламутровыми целыми вставками. На крышке был вырезан чудный зверь Единорог, встречающийся в райском саду с птицею Сирином.
В сундучке ничего особенного не было, кроме положенного по обычаю: мелочи для рукоделия, милые сердцу каждой умелицы и сделанные искусно, костью и золочением украшенные ножницы, отрез шёлка, холст тонкий, да отдельно, в кубышке серебряной – гроздь винных ягод белых, сладости с орешками россыпью всякие, финики, изюм и большие яркие лимоны. А под всем этим обнаружила княжна и кнут66… Небольшой, свёрнутый змеёю, из пахучей новой чёрной юфти67, лежал он молчаливо и зловеще под ароматными пёстрыми остальными подношениями. И хоть понимала она, что так заведено, что нет в том к ней от жениха никакого недоброжелательства, а что-то тревожно встрепенулось внутри.
Княжна Марья тоже как-то призадумалась, вздохнула. Помолчали.
– Вот, Маша, а там, небось, и не посидишь так больше… – княжна Варвара изготовилась опять как будто плакать, как случалось часто в последние дни.
– Это отчего же?
– Не отпустят тебя уж ко мне.
– Замуж выйду – так отпустят! – невозмутимо и добродушно отвечала Марья Васильевна, и княжна снова вроде бы успокоилась, на неё глядя, и достала из сундучка гостинцы, разделяя их с нею. Некоторое время занимала их эта вкусная забава, но тут княжна Марья вздохнула снова: – Я, Варя, назавтра уж к тебе не приеду – батюшка сказывает, совсем я дом и его, мол, забыла, к тебе в спальницы записалась. Ты не горюй только без меня, слышишь? У тебя дел теперь полно, да и кроме меня подружки имеются. Теперь станут к вам кататься всей гурьбою! Попробуй их по теремам удержи, раз право их такое теперь законное68… – и внезапно она всхлипнула, прижав ко рту кружевной платочек.
– Маша!.. Ты чего это?..
– Да чего… – новый всхлип сопроводился брызнувшими частыми мелкими слезинками, – вот хоть к тебе поезжу, всё веселее житьё! А после опять запрут… Ты не подумай, я не из зависти к доле твоей, хоть каждая б тут на месте моём иззавидовалась…
– Маша… Да что ты, душенька моя… – княжна Варвара обняла горюющую подругу, принялась гладить её по волосам.
– А батюшка у меня золотой… Хоть и шагу от себя не отпускает… Ты вот скоро женою будешь, а я когда, Бог весть! Причуды всё батюшкины, придирки, все-то женихи ему не те, видишь ли! Братец уж и спорить с ним перестал. А покуда он себе того, которого нравится, отыщет, я в девках увяну!.. – высказавши наболевшее, видно, она так же внезапно успокоилась, отёрла слёзы, приняла обычный мирный и уверенный вид и улыбнулась подруге: – А ты, гляжу, кнута-то испугалась, да? Не отнекивайся, я всё видала! – она рассмеялась, у княжны Варвары отлегло от сердца, и она уже собиралась с мыслями, как бы озорной своей подружке побойчей ответить, но та опередила новым сказом, которых у неё в запасе несчётно было, про другую свою тётку, которая над мужем своим спервоначалу верховодила, он же во всём потакал ей, робея громкого её голоса и грозной повадки.
– Всем бы, говорю, такого мужа, покладистого да смирного, а ей, видишь, не угодить было, и чем далее, тем злее она делалась, уж и при товарках своих стала его костерить, мол, несчастлива она через его слабосильность нрава и робость, увальнем называла, да завидовала другим, у кого мужья ей казались толковыми да завидными! И вот как-то (на большом собрании дело было, то ль крестины, толь ещё что такое), захмелев более обычного, изругала она его пресурово, когда шаль ей подавал, и объявила всему пиру, что всю жизнь он ей испоганил, и слово нехорошее употребила. Стерпел он сие без единого звука, извиняясь за хмель женин, а дома взял да и поколотил её как следует!
– Что, прям побил?
– Прям побил! А ещё кнут свадебный со стены опочивальни снял да и этим оходил напоследок.
– Ой, батюшки… Небось, в суд после?
Княжна Марья рассмеялась только:
– Какое там суд! Как они замирились, про то нам не ведомо, только тётку точно подменили с той поры: с товарками водиться перестала, дома сидит, с мужа глаз не сводит, на людях за ним ухаживает, во всём послушная, шёлковая совсем, и только разговоров теперь у ней, какой Афанасий Степаныч славный да любимый. И не из страха перед ним, нет! На самом деле расцвела вся, засветилась, точно молодуха. Вот как случается… Кому в коврижках счастье, а кому – в хворостине. Да и он, сказать надо, приосанился весь, гордый и довольный стал.
– Да-а уж… Какая ты, Маша, умная! Знаешь всего столько… И как угадать, что за судьбу тебе в замужестве Бог пошлёт?!.
– Да не умнее прочих, Варя. А жизнь поумнее нас всех! Потому резона нет загадывать. Что уж пошлёт – то пошлёт.
– Однако хотелось бы не кнута, всё же…
– Хотелось бы… – согласилась княжна Марья, задумчиво поедая из горсти изюм.
Помолчали.
– Ну, давай укладываться будем? Ночь, считай, не спали вовсе. Волнения всё, волнения…
И как всегда, улегшись, свечу погасив, уснуть опять не получилось сразу.
– Знать бы, думает ли он так же обо мне сейчас, как я об нём?
– А как ты об нём думаешь? – сонно, но опять усмешливо, отозвалась княжна Марья.
– Да полно тебе, не совестно надо мною всё время потешаться?! Я вправду знать хочу! Речами-то он горазд, уж понятно, а вот что на уме держит по правде?..
– Ну, это кто ж знает. Только одно скажу точно – совсем не то, что ты! У них, знаешь, с нашими помышления рознятся шибко, я уж это уразумела, и, может, благо не ведать того, что там в нём делается.
– Ну как – не ведать благо? И как же – рознятся, ежели, к примеру, один другому люб, так любовь же одинаково в себе все понимают. Есть она, либо нет её… Запало ль ему в душу знакомство наше? Иль так, за порог – и думать забыл…
– Про то, конечно, скоро мы узнаем. А не думать о тебе он теперь не сможет! Впервой ведь женится… Шутка ли!
– Нет, не так, не про то, Маша, ну как ты не понимаешь! Не об том, что вот, жена – не рукавица, с руки не снимешь да за забор не кинешь! – Мне таких его мыслей и точно знать не надо!
– Да понимаю я, Варенька, чего тебе слышать охота! – княжна Марья сладко глубоко вздохнула, начав предаваться своим грёзам, устраиваясь в пышных перинах, и чувствуя, как сама измоталась за все эти суматошные дни. Уже в полудрёме тихо говорила: – Всё как надобно он думает… А батюшка у меня золотой, да… Мать померла, я ещё на коленки к нему лазила, помню. Так он после ни на кого и не смотрит… Я у него – единый свет в окне… А боялась ведь, что погорюет, да приволочёт в дом какую-нибудь ехидну, крысу какую-нибудь, себе на шею и мне на горе. А нет! Нет… Как же хорошо…
Так под тихий благостный её голос княжна Варвара и заснула.
Москва.
Царёв кабак69 у Каменного моста.
28 сентября 1565 года.
«Пойди, трезвись в сердце своем, и в мысли своей трезвенно и со страхом и трепетом говори: Господи Иисусе Христе, помилуй меня!» – донесся стариковски дребезжащий голосок с улицы, через отворённую створку запотевшего пыльного оконца. В чадном душном мареве полуподвала теснилось несколько крепко сбитых столов, за которыми угощались хмельным зельем всяческим и закусью, по большей части очень немудрёной, с десятка два разных человек, среди которых можно было сразу опознать причастных опричной братии – по чёрным кафтанам, и той особой вольности, с которой они держались. Сновали подавальщики, крепкие ребята с закатанными рукавами, стриженные в скобку, в простых портах, но в сапогах, однако, и холщёвых передниках, обляпанных несколько за день следами разного пития.
– Эээ! Затянул своё… И сюды доскрондыбал! – изрядно пьяный опричник досадливо поморщился, заглядывая в снова пустую кружку. – Шёл бы ты отсель, а, дед? Не вишь, тут люди… отдыхают! – крикнул он, поворотясь к окну взъерошенной кучерявой головой.
– Пущай блажит, тебе чего.
– Да спасу нету от него, ей-богу!!! Када мне «трезвиться» время, я в церковь иду! – неподдельным возмущением отвечая миролюбивому товарищу, он снова оглянулся на окно, где продолжалось тягостное песнопение, и опять крикнул: – «Неугасимой свечи»70 те мало, а?! Сюды приполз… Эй, кто там! Митька! – он махнул рукой подавальщику, со стуком отставляя опорожненную кружку. – Тащи ещё! Да прогони этого отселе!
Остальные, не особо обращая внимание на него, и на проповедника тоже, которого и не слышно было уже в пяти шагах от окна, продолжали заниматься своим питьём и разговорами в общем гудении, выкриках, смехе, в мотающихся туда-сюда сонных отогревшихся и отъевшихся осенних мухах, дрожи коптящих языков подвесных плошек от тянущего из открытой наверху двери сквозняка. Гостеприимное заведение сие, привечающее всякого, без чинов, любого рода-племени, с крестом на шее и без, кто способен был заплатить, иль чем иным угодить хозяину, отворено было здесь по указу и соизволению государя, прислушавшегося к увещеваниям умного, оборотистого и многоопытного немца, недавно утвердившегося под покровительством Московского двора. Был ли он впрямь рыцарем, искавшим славы и поживы на чужбине, или нет, но определённо сведущность имел достаточную, особенно в делах торговых, чтобы государь счёл нужным приблизить его, разрешить заведовать питейным заведением этим, и не особенно мешать в иных поприщах подвизаться. К примеру, толмачить. Доход в казну Царёв кабак приносил изрядный, хоть и не вовсе то было безупречное дело, конечно – пьянству потворствование, однако выгода пока что виделась превосходящей вред, и на многое государь предпочитал до поры закрывать глаза. Ко всему, странники, перехожие и переезжие из разных земель, иноземцы, опять же, да и свои, в подпитии разговорившись, могли много чего полезного сообщить особым людям, незаметно тут же от государя поставленным наблюдать, смотреть, слушать, и докладывать куда следует, чтобы после под началом Висковатого сведения сии собирались, и государю вовремя доносились до внимания.
– «Вот, теперь ты узнал путь безмолвия и делания, и вкусил проистекающую от него сладость. Имей же это всегда в сердце твоем, – раздалось то же дребезжащее, но всё более уверенное воззвание прямо на ступенях, ведущих в лоно кабака, и сам старичок, шаркая кожаными лаптями, возник в проёме. Ему не надо было нагибаться при входе из-за малого роста тщедушной фигуры, и он восшествовал почти горделиво, осмотрелся, щурясь, и поднял корявый указующий перст: – Ешь ли, пьешь ли, беседуешь ли с кем, сидишь ли в келии или находишься в пути, не переставай с трезвенной мыслью и неблуждающим умом молиться этой молитвой…»71
На него оборачивались, но почти никто не понимал речей его, и тут же снова возвращались к своим тут занятиям.
– Вот же ведь напасть! Садись да молчи, коли явился, пока не погнали тебя, слышь, дед! – вытирая усы от пива тылом ладони, озлился снова опричник.
Всмотревшись в него, неодобрительно насупившись седыми кустиками бровей под нахлобученной мятой шапкой из неизвестно чего, окрепшим вдруг голосом старик обратился уже прямо к нему:
– «Не позволяй уму быть праздным, но заставляй его тайно упражняться и молиться!». Да.
Видя, что пьяный подымается из-за стола, ярясь всё больше, старичок слегка попятился и примолк. Но тут позади него объявились трое в опричном тоже, но заметно побогаче, и вызвали у собрания любопытство куда большее.
– Честному собранию наше почтение! – провозгласил Грязной с надменно-шальным видом, взявши оградительно старичка за худосочное плечо под довольно добротным армяком. – Это ты, что ль, сучий сын, плесень кабацкая, Прокопьича моего обижаешь?
Сказано это было громко, тут уж многие обернулись ко всей картине, предвидя неминучую ссору.
Поднявшийся над столом опричник молча угрожающе сопел и покачивался, глядя теперь на Грязного в упор.
– Сам Государь наш, значит, Прокопьича слушать изволит, и нам велит, из Слободы вон его в Москву с собою забрал, а ты, значит, гнушаешься? Невместно тебе сие? М?
Шум вокруг затих при этих словах, прозвучавших издёвкою и вкрадчивой угрозой. Никто не сомневался, что случится сейчас потасовка, иль ещё чего такое, но тут оба противника рассмеялись, долго и хрипло, и двинулись навстречь друг другу обняться. Понятно стало, что они приятели, и только шутили.
– А ты уж без меня нажрался! Ну, Буча, дай поцелуемся! – вовсю ёрничая, пока другие рассаживались, уделив место также и весьма довольному Прокопьичу, чающему скорую кормёжку и стопку чего-нибудь веселящего даже, быть может, Грязной потянулся к приятелю, но тот, не справившись с кружением головы, ткнулся губами наугад в его щетину, уколовшись, и с отвращением сплюнул на пол.
– Сукин ты сын, Буча! Не любишь ты меня!
– Да я тя… люблю.
– Ага, как собака – редьку!
Оба снова захохотали, на столе появилось новое питьё и закуска. Веселье покатилось далее своим чередом.
– А что, чёрт етот более в долг тебе не отпускает? – Грязной кивнул на медяки, рассыпанные по столу.
Буча сокрушённо мотнул лохматой головой, а товарищ его принялся сгребать горстью мелочь, недобро косясь на всё вокруг, и на выход из хозяйской кухонной части – в особенности.
– А что так? – не унимался Грязной, оглядев цепко разношёрстный народ, заполнявший в сей час Штаденовский кабак. – А, Буча? Иль… – он придвинулся через стол к лохматой башке, – не по нраву немчину наше серебришко?
– Да по нраву, тока в него – что в прорубь, скока не кидай…
– А чего ж тут торчишь, – так же громким шёпотом домогался Грязной, – ехал бы с Федькой, ноне б новых подсвешников добыл!
Буча зарычал и грохнул кулаками об стол, а Грязной почесал грудь под шёлковой рубахой, под чёрным кафтаном, и засмеялся снова.
– «Дорожному, да недужному, да в чужих странах пребывающему поститься не подлежит», – раздался ясный звучный молодой голос из сквозняка дверей. – А ныне пятница.
Притихло.