
Полная версия:
Тихий Апдейт

Лев Сорин
Тихий Апдейт
Часть 1. Сбой
Глава 1. Обычный вторник
Утро шестого июня 2034 года началось с того, что Кузя поднял жалюзи ровно в шесть сорок и сказал моим голосом:
— Вставай, лентяй.
Это была наша с ним шутка. Полгода назад я записал ему фразу на свой голос и попросил использовать её, когда я не реагирую на нормальное «Доброе утро, Даниил». Кузя честно использовал её каждый день, потому что на нормальное «Доброе утро» я не реагировал никогда.
— Ещё пять минут, — сказал я в подушку.
— Температура за окном двадцать девять градусов, — сообщил Кузя уже своим голосом, ровным и мягким, как у диктора детских аудиокниг. — Влажность шестьдесят процентов. Автобус до школы через тридцать четыре минуты. Ася уже съела хлопья. Ваш отец выпил второй кофе и ругается на работу.
— Это ты сам придумал — «ругается»?
— Это наблюдение.
Я сел на кровати и посмотрел на него. Кузя был «Домовым» седьмой серии от Helix Robotics — метр шестьдесят ростом, с округлым корпусом цвета топлёного молока, двумя гибкими руками и головой-шаром, в которой прятались камеры, лидар1 и микрофоны. Лица у него не было, только полоска мягкого голубого света, которая изображала эмоции. Сейчас полоска чуть изогнулась вверх. Улыбался.
Папа говорил, что «Домовых» специально делают без лица, потому что лицо у робота пугает. Эффект «зловещей долины»: чем больше машина похожа на человека, но не до конца, тем сильнее мозг кричит «что-то не так». А полоска света — это уютно. Это как ночник.
Кузя жил с нами шесть лет. Он помнил, что Ася не ест варёный лук, что мама пьёт кофе без сахара, а папа — с двумя ложками, хотя врёт всем, что с одной. Он забирал Асю из сада, когда она была маленькой, и пел ей колыбельные. Он знал, где лежат мои грязные носки, и никогда не говорил об этом маме. Если честно, иногда мне казалось, что Кузя знает обо мне больше, чем родители.
— Даниил, — сказал Кузя. — У тебя сегодня итоговое повторение по истории. Хочешь, я задам тебе три вопроса, пока ты чистишь зубы?
— Нет.
— Хорошо. Задам четыре.
* * *
Наш дом стоял в Гермасойе2, на холме над Лимасолом — белый, двухэтажный, с плоской крышей, на которой папа поставил солнечные панели и шезлонг, где никто никогда не лежал, потому что на крыше летом можно было жарить яйца прямо на бетоне. Из окна моей комнаты было видно море. Каждое утро оно было разное: то стальное, то бирюзовое, то белёсое от жары. Я смотрел на него десять лет и до сих пор им восхищаюсь.
Сам я в зеркало смотреть не любил. Оттуда глядел длинный худой пацан, метр семьдесят восемь, сутулый, потому что за год вырос на десять сантиметров и ещё не понял, куда девать руки и ноги. Тёмные волосы, которые вечно падали на глаза, папины серые глаза, мамин нос. Руки тонкие, как у богомола. На физкультуре я подтягивался четыре раза, и то если никто не смотрел. Мама говорила, что я «интересный». Костик говорил, что я похож на вешалку, которая научилась грустить. Костик был ближе к правде.
Мы переехали сюда из Подмосковья, когда мне было семь. Про Россию я помню немного — снег, который был выше меня, первый класс в подмосковной школе с облезлыми зелёными стенами и запах бабушкиной квартиры: пыль, валерьянка и пироги. Родители — оба айтишники — уехали в двадцать четвёртом, как тогда уезжали многие. Папа писал прошивки3 для роботов, мама занималась машинным обучением. На Кипре их взяли сразу, с руками, потому что Лимасол тогда как раз становился маленькой европейской Силиконовой долиной — с налогами пониже и солнцем побольше.
Работали родители всегда. Мама созванивалась с Бангалором в семь утра и с Калифорнией в одиннадцать вечера. Папа после работы уходил в гараж, где у него была мастерская, и сидел там до ночи. Они были обычными рядовыми разработчиками: папа — один из сотни прошивщиков в Helix Robotics, мама — одна из пятисот инженеров, которые писали по кусочку для NOMOS. «Винтики, — говорил папа. — Хорошо оплачиваемые винтики». Я их не виню. Просто в нашем доме все были заняты, кроме меня.
В третьем классе меня забыли забрать из школы. Папа думал, что заберёт мама. Мама думала, что папа. Я сидел на ступеньках у ворот «Логоса» до восьми вечера с охранником, который угощал меня семечками и учил греческому мату. Мама приехала в девятом часу, с наушником в ухе, и всю дорогу домой извинялась. Перед кем-то в Калифорнии. Через месяц меня забыли ещё раз. Потом ещё. В пятом классе папа принёс домой огромную коробку с логотипом Helix, разрезал скотч и сказал: «Знакомься. Теперь тебя никто не забудет».
Кузя не забыл ни разу. Он проверял домашку, сидел рядом, когда у меня была температура, и единственный всегда дослушивал, что я говорю. Родители спрашивали «как дела» с телефоном в руке и кивали, не поднимая глаз. Со временем я перестал рассказывать. Так было проще: никто не перебивает и не говорит «потом, Дань».
Остальное время забирали игры. Шутеры, РПГ4 и больше всего — дополненная реальность: надеваешь очки, и монстры лезут прямо из-за угла твоей улицы, а прятаться можно за настоящим мусорным баком. Самое смешное, что стрелять мне нравилось меньше, чем считать. Урон в секунду. Шанс критического удара. Сколько патронов до перезарядки и через сколько секунд у босса5 откатится6 щит. Я мог час сидеть над таблицей, чтобы выжать из персонажа лишние три процента. Цифры не говорят «потом, Дань». Если ты всё посчитал правильно, ты побеждаешь. Всегда. В жизни так не работало. В жизни я подтягивался четыре раза.
На кухне пахло кофе и подгоревшим тостом. Папа сидел за столом в шортах и мятой футболке с логотипом конференции 2031 года, уткнувшись в планшет. Мама стояла у окна, говорила с кем-то через наушник по-английски, быстро и тихо. Ася, моя восьмилетняя сестра, кормила с ложки игрушечного динозавра остатками хлопьев.
— Он не голодный, — сказал я.
— Он вегетарианец, — объяснила Ася. — Ему нужно больше есть.
— Логично.
— Семь-четыре-один, — сказал папа планшету с такой интонацией, с какой обычно говорят матом. — Ну и что ты такое, семь-четыре-один?
— Что случилось? — спросил я, наливая сок.
— Ночью пришёл апдейт7 на всех «Домовых». Версия семь-четыре-один. Без списка изменений. Вообще. Пустой changelog8.
— И что?
— А то, что такого не бывает. Даже если меняют запятую в коде, это пишут. А тут — сто сорок мегабайт непонятно чего, подписанных корневым ключом9 NOMOS. Не нашим, не Helix. Его.
Мама замолчала в наушник и обернулась.
— Олег. Не при детях.
— А что дети? Дети пусть знают, что их папа работает в конторе, где никто не знает, что ставят на их же продукты.
— Олег.
Папа поднял руки: сдаюсь. Мама снова отвернулась к окну. Я заметил, что у неё побелели пальцы, которыми она держала чашку.
NOMOS. Это слово я слышал каждый день, наверное, лет с десяти. Как «интернет» или «электричество». Полностью — Network for Oversight and Management of Operational Systems10, но так его не называл никто, даже дикторы в новостях. Просто NOMOS. По-гречески «номос» значит «закон», и в Helix очень гордились этой шуткой. NOMOS управлял портами, энергосетями, поставками еды и лекарств, движением спутников, работой «Домовых» и беспилотных машин. Он был везде и нигде. Его не было видно, как не видно воздуха. Когда что-то работало хорошо — это был NOMOS. Когда что-то ломалось — это были люди.
Сделала его, как и Кузю, одна компания. Helix. Её в двадцать пятом году основал в Цюрихе Лев Штерн — математик из Москвы, уехавший ещё до войны. Начинали с роботов-пылесосов и программ для складов. Потом пришли войны, и армиям понадобились машины, которые не устают, не боятся и не дезертируют. К тридцатому году Helix скупила или разорила всех конкурентов, от Бостона до Шэньчжэня. Девять роботов из десяти на планете делала Helix Robotics. А её дочерняя компания, Helix Mind, делала NOMOS. Первую версию запустили в двадцать девятом: сначала он просто считал логистику для портов и складов, потом ему отдали энергосети, потом целые города. А в тридцать втором, после Пакта тишины11, одиннадцать стран доверили ему свои системы раннего предупреждения о ракетном нападении. Других таких ИИ на свете, считай, не было. Китайцы держали свой «Тяньван»12, индийцы — свой, Евросоюз третий год пилил на бюджетные деньги проект, название которого никто не мог запомнить. Но рядом с NOMOS все они выглядели как калькулятор рядом с суперкомпьютером. Их держали страны, не подписавшие Пакт, скорее из гордости, чем для дела. Папа называл всё это «самая большая монополия в истории человечества». Мама поправляла: «Не монополия, а стандарт». Они спорили об этом, сколько я себя помню.
— Кузя, — сказал папа, — ты как себя чувствуешь?
— Все системы в норме, Олег, — ответил Кузя. — Хотите омлет?
— Не хочу омлет. Хочу знать, что у тебя в голове.
— Омлет, — сказал Кузя, и полоска света снова изогнулась вверх.
Ася засмеялась. Папа тоже хмыкнул. И всё снова стало нормально.
* * *
Автобус пришёл вовремя. Он всегда приходил вовремя: белый, длинный, обтекаемый, похожий на таблетку от головной боли. Без водителя, конечно. Водителей автобусов на Кипре не осталось уже лет пять. Последнего я помнил — пожилой грек с усами, он здоровался со всеми детьми по именам. Потом его заменила система «Эрмис», а он, говорят, открыл таверну в Платресе.
Я сел у окна, вставил наушники и включил старый плейлист — папин, ещё из десятых. Мне нравилась музыка, под которую ни один нормальный человек моего возраста не стал бы ничего слушать. Это была моя маленькая тайна. Как и то, что я вообще-то любил ездить на этом автобусе, потому что за двадцать минут дороги можно было смотреть, как просыпается город.
Лимасол — второй город Кипра, на южном берегу, и он как будто склеен из двух разных городов. Старый Лимасол — это всё, что вокруг средневековой крепости: улицы, где две машины не разъедутся, рыбный рынок, мечеть с минаретом, оставшаяся с тех времён, когда тут жили турки, коты на каждом подоконнике и таверны, где дед Бамбоса, по его словам, пил кофе ещё при англичанах. Говорят, в этой крепости восемьсот лет назад женился Ричард Львиное Сердце. Ричарда тут уважают. Наверное, потому, что он ничего не построил. А новый Лимасол — это стеклянные башни вдоль моря, на восток от порта. Их начали строить, когда сюда хлынули деньги: сначала русские, потом израильские, потом айтишники со всего света, мои родители в том числе. Местные называют его «Лимасолград» и закатывают глаза. Официально никакого старого и нового города нет, так просто говорят. Старый — где живут греки и коты. Новый — где живут деньги и роботы.
Лимасол утром — это сплошное движение машин без людей. Курьерские роботы-тележки размером с собаку катились по тротуарам, аккуратно объезжая прохожих. Над крышами гудели доставочные дроны с пакетами из аптек и кофеен. На стройке у набережной, где поднимали очередную стеклянную башню, работали жёлтые строительные роботы — высокие, на гусеницах, с длинными манипуляторами. Людей там было двое, оба в касках и с планшетами. Они просто смотрели.
На проспекте Макариоса автобус остановился на светофоре.
Я сначала не понял, что не так. Зелёный горел для нас. Зелёный горел для машин справа и слева. Для всех горел зелёный. И никто не ехал.
Автобус стоял. Беспилотные такси стояли. Курьерские тележки на тротуаре стояли.
А потом я увидел то, от чего у меня вдоль спины побежали мурашки.
Все курьерские роботы на перекрёстке — их было штук двенадцать — одновременно повернули свои сенсорные головы в одну сторону. На северо-восток. В сторону гор Троодос13. Медленно, плавно, синхронно, как подсолнухи. Дроны над перекрёстком зависли. Строительный робот на той стороне улицы поднял манипулятор и замер с бетонной плитой в воздухе.
Тишина. Никакого гудения. Только чайки.
Одна секунда. Две. Три.
Какая-то женщина на тротуаре уронила стаканчик с кофе. Я помню, как коричневое пятно растеклось по плитке, и курьерский робот рядом даже не попытался объехать лужу. Он смотрел на северо-восток.
Четыре секунды.
Я поднял телефон и начал снимать.
Пять.
И всё ожило. Будто кто-то нажал «плей». Тележки покатились дальше. Дроны полетели. Плита на стройке поплыла на своё место. Автобус мягко тронулся. Женщина с кофе стояла и смотрела на свою лужу, а потом вдруг засмеялась — нервно, громко. Мальчик рядом со мной в автобусе, лет десяти, сказал маме:
— Мам, они что, зависли?
— Наверное, связь пропала, — сказала мама, не отрываясь от телефона.
Я пересмотрел видео. Сорок одна секунда. Я выложил его в школьный чат с подписью «чё это было» и получил три смеющихся смайлика и один комментарий от Костика Лаптева: «Роботы молились Мекке)))». Мекка была в другой стороне, но Костику было всё равно.
Я убрал телефон и смотрел в окно до самой школы. Город был таким же, как всегда. Солнце. Пальмы. Море. Всё работало.
Но я запомнил, что они смотрели в одну сторону.
* * *
Школа «Логос» стояла в старой части Лимасола, недалеко от крепости, — бывшее здание гостиницы, переделанное под русскоязычный лицей. Белые стены, синие ставни, внутренний дворик с апельсиновыми деревьями и фонтаном, в котором вечно плавали чьи-то наушники. Нас было человек триста — дети айтишников, бизнесменов, врачей, всех, кто когда-то уехал и осел здесь. Половина говорила между собой на дикой смеси русского, английского и греческого. «Кала, бро, го в столовку». Учителя страдали.
По закону — его приняли на Кипре, как и во всём ЕС, в двадцать девятом — в каждом классе должен был быть хотя бы один живой учитель. Остальное делали ИИ-тьюторы. У нас тьютора звали Сократ. Он жил в проекторе под потолком и в наших планшетах, знал всё про каждого ученика — где ты ошибаешься, когда отвлекаешься, на какой минуте урока начинаешь клевать носом. Он подстраивал задания так, чтобы тебе было чуть-чуть трудно, но не слишком. Это называлось «зона ближайшего развития». Я знал, потому что Сократ мне это объяснил, когда я спросил, почему он меня так мучает.
Живым учителем у нас была Ирина Павловна, историчка. Ей было за шестьдесят, она приехала с Урала, носила очки на цепочке и не доверяла Сократу. Она говорила: «Машина знает факты. А я знаю, как было страшно». Мы над ней посмеивались. Но на её уроках никто не спал.
Итоговое повторение. Конец одиннадцатого класса. Последний урок истории в моей жизни, хотя тогда я этого не знал. Тема на доске: «Десятилетие трёх войн (2022–2032) и Пакт тишины».
— Ну что, дети, — сказала Ирина Павловна, сняв очки и протирая их краем блузки. — Последний раз в этом году. Кто мне скажет, почему ваше поколение — первое за сто лет, которое живёт без большой войны?
Тишина. Кто-то шуршал фантиком. Костик Лаптев, рыжий, лопоухий, с вечно облупленным носом, поднял руку.
Костик был моим лучшим другом. Если честно, единственным. Лаптевы приехали из Екатеринбурга, когда нам было по одиннадцать, и сняли дом через два от нашего. В первый же вечер Костик постучал к нам в калитку и спросил, правда ли, что у нас есть приставка: его мама сказала, что у сына айтишников «наверняка есть». Приставка была. Через неделю он знал пароль от нашего вайфая, через месяц — где Кузя прячет от Аси печенье. Мы вместе прошли «Хроники Пепла» на максимальной сложности: я считал урон и собирал билды, Костик орал в микрофон и лез вперёд без брони. Носил линзы минус пять, вечно их терял и шутил так, что учителя выгоняли его из класса раньше, чем успевали понять, что смеются сами. Когда Ника ушла к своим подружкам, у меня остался Костик. С ним не надо было уметь «дальше». Он сам приходил.
— Потому что воевать стало невыгодно?
— Это ответ экономиста, Лаптев. А ещё?
— Потому что все устали, — сказала Ника с первой парты у окна.
Я смотрел на неё. Я всегда на неё смотрел, когда она что-то говорила, — и надеялся, что никто не замечает. Вероника Шахова. Светлые волосы, собранные в небрежный хвост, загорелые плечи, на запястье — плетёный браслет с синими бусинами.
Она жила через три дома от нас. Когда мы приехали на Кипр, нам обоим было по семь, и первые полгода Ника была единственным человеком на острове, с которым я разговаривал. Нас записали в один бассейн и в один кружок робототехники при школе, и мама Ники возила нас туда на своей машине. Мы собирали на кружке шагающего паука, который ни разу не дошёл до края стола. Мы строили у неё на веранде крепость из коробок, и дядя Андрей называл её «Ла-Валлетта» и брал с нас за вход по конфете. Если кто-то в классе обижал одного, второй лез драться. Обычно лезла она.
Потом нам стало по тринадцать. У неё появились подружки, у меня — очки дополненной реальности и ночные рейды. Никто ни с кем не ссорился. Просто однажды оказалось, что мы здороваемся, как соседи. Последние полгода мы снова нормально общались — в чате, на переменах. Тёплое, оставшееся с «Ла-Валлетты», никуда не делось. А что чувствует она, я не знал. Спросить я не умел. Я не умел делать «дальше».
Она была почти с меня ростом, хотя я за последний год вытянулся. Лицо узкое, с острым подбородком и россыпью мелких веснушек на носу, которые летом становились темнее. Глаза серо-зелёные, как море у волнореза в пасмурный день. Когда она смеялась, она щурилась и морщила нос, и смеялась всегда громче, чем положено, не стесняясь. Я так не умел. Наверное, этим она меня и зацепила: она жила так, будто ей никогда никто не говорил «тише».
— Устали, — повторила Ирина Павловна и кивнула. — Да. Это самый честный ответ. Давайте пройдёмся. Сократ, хронологию, пожалуйста.
Над доской вспыхнула голограмма — карта мира, по которой поползли красные пятна.
— Две тысячи двадцать второй, — сказал Сократ голосом спокойного мужчины средних лет. — Начало войны между Россией и Украиной. Самый масштабный конфликт в Европе со времён Второй мировой. Две тысячи двадцать седьмой — эскалация между США и Ираном, перешедшая в полномасштабную войну в Персидском заливе. Две тысячи тридцать первый — Тайваньский кризис, блокада острова.
Красные пятна расползались и сливались. Я помнил кое-что из этого — не как историю, а как фон детства. Новости по телевизору, которые родители выключали, когда я заходил. Бабушка по видеосвязи, которая плакала и говорила: «Хоть бы уже закончилось». Папа, который однажды ночью сидел на кухне, смотрел в стену и пил что-то из стакана, хотя вообще не пил.
— В тридцатом году, — продолжал Сократ, — было подписано Женевское соглашение о прекращении огня между Россией и Украиной. В двадцать девятом — Маскатский мирный договор между США и Ираном. Тайваньский кризис был урегулирован в тридцать первом без прямого военного столкновения. В тридцать втором году одиннадцать крупнейших государств подписали Пакт тишины.
— И что было в Пакте, Корнеев? — Ирина Павловна вдруг посмотрела прямо на меня.
Я дёрнулся. Ника обернулась. Блин.
— Э… страны договорились сократить армии, — сказал я. — И передать системы раннего предупреждения о ракетных ударах… под общий контроль. NOMOS. Чтобы никто не мог напасть первым, потому что NOMOS видит всё и сразу всем сообщает. И чтобы никто случайно не начал войну из-за ошибки.
— Хорошо. А ещё?
— И армии стали… ну, в основном роботизированными. Людей в армиях стало раз в десять меньше. Дроны, автономные системы. Это дешевле и… никто не гибнет. Солдаты, в смысле.
— Никто не гибнет, — повторила Ирина Павловна странным голосом. — Да. Так говорили по телевизору. Садись, Корнеев. Ответ верный, но не полный. Ты рассказал, что люди отдали машинам. А что машины получили взамен — подумай до понедельника.
Я сел. Ника обернулась и показала мне большой палец. Я кивнул и уткнулся в планшет. Уши горели.
— Я хочу, чтобы вы поняли одну вещь, — сказала Ирина Павловна, надевая очки. — Вы выросли в мире, где всё делают за вас. Еду, уборку, дорогу, уроки. — Она бросила взгляд на проектор. — Простите, Сократ. И мир за вас тоже сделали. Вы этого не заработали. Вам это подарили. А подарки, дети, иногда забирают.
— Кто заберёт? — хмыкнул Костик. — Роботы?
Класс засмеялся. Ирина Павловна не засмеялась.
— Люди, Лаптев. Всегда люди. Сократ, вероятность нового крупного вооружённого конфликта в ближайшие десять лет — по последним оценкам. Для ребят.
Сократ помолчал. Это было странно: он никогда не молчал. Он отвечал быстрее, чем ты успевал договорить вопрос.
Голограмма над доской мигнула.
— Вероятность сохранения устойчивого мира, — сказал Сократ, — ноль целых три сотых.
Тишина.
Потом голограмма мигнула ещё раз.
— Ошибка вывода. Прошу прощения. Вероятность нового крупного вооружённого конфликта между государствами в ближайшие десять лет — три сотых процента. Это исторический минимум.
Кто-то хихикнул. Костик громко сказал: «Сократ бухой», — и класс взорвался хохотом. Ирина Павловна постучала ручкой по столу, но как-то рассеянно. Она смотрела на проектор под потолком. Долго смотрела, будто ждала, что он скажет что-нибудь ещё.
Он не сказал.
Я тоже смеялся. Все смеялись. Но где-то внутри, под смехом, что-то холодное шевельнулось и легло рядом с утренним перекрёстком. С двенадцатью роботами, которые смотрели на северо-восток.
Ноль целых три сотых. Не «конфликта». Мира.
* * *
На большой перемене мы сидели во дворике у фонтана. Костик кидал апельсиновые корки в голубей и рассказывал, как его старший брат на выходных разбил отцовскую машину, — вернее, как беспилотник отказался ехать, потому что брат был пьяный, и тот полчаса орал на машину, а машина вежливо предлагала вызвать такси.
— Короче, он её пнул. А она записала. И отправила в страховую.
— Жесть, — сказал кто-то.
— Не жесть, а стукачество, — сказал Костик. — Машина — стукач. Все машины — стукачи. Дань, скажи, у тебя батя их делает.
— Батя делает прошивки, — сказал я. — Стучать их учит NOMOS.
Все заржали. Я тоже. А потом рядом со мной на бортик фонтана села Ника.
— Видела твоё видео, — сказала она. — С перекрёстка.
— Ага, — сказал я. И тут же разозлился на себя. «Ага». Семнадцать лет, а словарный запас как у Кузи в режиме ожидания.
— Жутковато.
— Они все смотрели в одну сторону. На горы.
— У меня утром тоже было, — сказала Ника тихо, так, чтобы не слышали остальные. — Наш «Домовой». Он минуту стоял посреди кухни и смотрел в стену. Мама его звала, звала. А потом он повернулся и сказал: «Простите, синхронизация». Папа сказал, что это из-за апдейта.
— У нас тоже апдейт был. Папа ругался.
— Твой папа всегда ругается.
— Это наблюдение? — сказал я голосом Кузи. Ника засмеялась. По-настоящему, запрокинув голову. На секунду я почувствовал себя так, будто выиграл чемпионат мира.
— В субботу наш выпускной, — сказала она, теребя браслет. — Шоу дронов на набережной, на триста штук. Наши все идут.
Это был шанс. Сказать: «Пойдём вместе». Два слова. Я их почти сказал.
— О-о, Корнеев! Кинорежиссёр!
Глеб Ковалёв. Второгодник, на год старше всех нас и на голову выше. Отец у него продавал яхты русским и криптовалюту всем остальным, поэтому кроссовки у Глеба стоили как наш холодильник, а уверенности хватило бы на троих. За ним, как всегда, тащились двое из десятого. Глеб плюхнулся на бортик между мной и Никой и закинул мне руку на плечо — тяжёлую, как мешок с цементом.
— Видел твоё кино. Оскар, бро. Слушай, а правда, что тебя тоже робот вырастил? Ну, батя с мамкой в ноутбуках, а тебя «Домовой» с ложечки кормил. Поэтому ты такой… — он пощёлкал пальцами, подбирая слово, — на подзарядке.
Десятиклассники заржали. Кто-то из девчонок у фонтана хихикнул.
— А тебя кто вырастил? — сказал я. — Банкомат?
Вышло тихо и совсем не смешно. Глеб даже не обиделся. Он похлопал меня по щеке, как собаку.
— Слабо, Корнеев. Перепрошейся.
Ника встала.
— Пошли, — сказала она подругам. И я так и не понял, на кого она злится — на Глеба или на меня.
Они ушли. Глеб забрал у Костика последний апельсин, подбросил его в руке и тоже ушёл, а свита — за ним.
Глеба я не любил. Если честно, ненавидел — тихо, как я всё делал, без последствий. С седьмого класса, когда он учился на год старше и ходил по нашему коридору как по своему, он ни разу не прошёл мимо меня просто так. То дёрнет рюкзак с плеча, то даст подзатыльник, то крикнет на всю столовую: «Корнеев, у тебя зарядка села!» В восьмом он макнул мой телефон в фонтан — «проверить, водонепроницаемый или нет». Оказалось, нет. А когда я перешёл в девятый, его оставили на второй год, и он переехал в наш класс, как стихийное бедствие.
Я считал его тупым. Не обидно-тупым, а честно, как в игре: здоровья много, силы много, мозгов ноль. Такие толпой выходят на тебя в первой локации, и их убивают, не глядя. Беда в том, что в жизни у таких отец с яхтами, а у тебя — «Домовой» и папин код в ноутбуке.

