Читать книгу Моменты бытия (Лесли Стивен) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
bannerbanner
Моменты бытия
Моменты бытия
Оценить:

4

Полная версия:

Моменты бытия

Во всяком случае, несомненно вот что: когда моя мать осталась одна – «о, какая же пытка – не иметь возможности побыть в одиночестве!» (не помню, кто передал мне эти ее слова о вдовстве и той суете, которую поднимали друзья и родственники), – так вот, оставшись наконец в одиночестве на Гайд-Парк-Гейт, она стала обдумывать свое положение и, возможно, поэтому прочла какую-то работу моего отца. Текст ей понравился (как он пишет в своей «Мавзолейной книге»), а вот автор – в этом она не была уверена. Можно представить, как Джулия в своем вдовьем платье сидела в гостиной на Гайд-Парк-Гейт, затененной вьюнком на окнах, дети уже спали, а она читала в одиночестве номер «Fortnightly»131, пытаясь рассуждать об аргументах в пользу агностицизма. Потом задумалась о Лесли Стивене – худощавом бородатом мужчине, жившем на соседней улице со своей женой Минни Теккерей. Он был полной противоположностью Герберту Дакворту, но что-то в его уме привлекало ее. Однажды вечером она заглянула к Стивенам в гости и застала их сидящими у камина – счастливую супружескую пару с одним ребенком в детской и другим на подходе. Она немного поболтала с ними, а потом вернулась домой, завидуя их счастью в сравнении со своим одиночеством. На следующий день Минни скоропостижно умерла132. А примерно через два года моя будущая мать вышла замуж за этого худощавого бородатого вдовца.


«Как отец сделал тебе предложение?» – однажды спросила я, взяв ее под руку, когда мы спускались по винтовой лестнице в столовую. Она тихо рассмеялась – не то удивленно, не то немного смущенно – и ничего не ответила. Отец сделал ей предложение в письме, но она отказала. А однажды вечером, когда он уже перестал надеяться и просто ужинал с ней, спрашивая совета насчет гувернантки для Лоры, моя мать, провожая его до двери, сказала: «Я постараюсь быть тебе хорошей женой».

Возможно, в ее любви была и жалость, но она, несомненно, глубоко восхищалась умом отца. Так моя мать положила конец восьмилетнему периоду траура, о котором почти ничего неизвестно, связав себя браком с совершенно другим мужчиной; она прожила еще 15 лет [17 лет], родила четверых детей и скончалась рано утром 5 мая 1895 года. Джордж повел нас проститься с ней. Когда мы вошли, отец выбежал из спальни навстречу нам. Я раскинула руки, чтобы остановить его, но он промчался мимо, выкрикнув что-то, чего я не расслышала, будучи вне себя от горя. Джордж подвел меня к кровати, чтобы я поцеловала мать, которая только что умерла.


28 мая 1939 года. Джордж обернул нас полотенцами и дал каждому по стакану теплого молока с каплей бренди, а потом отвел в спальню. По-моему, в комнате горели свечи, но солнце уже вставало. Во всяком случае, я помню длинное зеркало-трюмо с ящиками по бокам, умывальник и большую кровать, на которой лежала мать. Отчетливо помню, как одна из медсестер всхлипывала и как меня, подошедшую к постели, вдруг охватило желание рассмеяться, и тогда я, как это часто бывало в минуты кризиса, сказала себе: «Я вообще ничего не чувствую». Затем наклонилась и поцеловала мать в щеку. Она еще была теплой и умерла всего несколько минут назад. Потом мы поднялись наверх, в детскую.

Вероятно, в тот же вечер Стелла отвела меня в спальню, чтобы я попрощалась с матерью в последний раз. Утром она была на боку, а теперь лежала прямо на спине, среди подушек. Ее лицо казалось безмерно далеким, пустым и строгим. Целуя мать, я словно прикоснулась губами к холодному металлу. И теперь всякий раз, берясь за что-то металлическое, я вновь испытываю это чувство – будто прикасаюсь к лицу матери, ледяному и шершавому. Я отшатнулась. Тогда Стелла погладила ее по щеке и расстегнула пуговицу на ночной рубашке. «Ей всегда нравилось так», – сказала она. Позже, заглянув в детскую, Стелла сказала мне: «Прости меня. Я видела, что ты испугалась». Она заметила, как я дернулась. Когда Стелла попросила прощения за то, что подвергла меня такому испытанию, я расплакалась – мы ревели весь день – и сказала: «Когда я вижу маму, рядом с ней сидит мужчина». Стелла посмотрела на меня испуганным взглядом. Неужели я пыталась привлечь к себе внимание? Или говорила правду? Не знаю, ведь я всегда любила привлекать внимание. Но когда она сказала «прости» и тем самым заставила меня снова представить мать, мне и вправду почудилось, будто на краю ее кровати сидит сгорбленный мужчина.

«Хорошо, что она не одна», – сказала Стелла после небольшой паузы.

Конечно, атмосфера тех трех-четырех дней перед похоронами была настолько мелодраматичной, театральной и нереальной, что любые галлюцинации казались возможными. Мы провели это время в тишине и при искусственном свете. Комнаты были закрыты. Люди ходили на цыпочках, кто-то постоянно приходил и уходил. Мы все сидели в гостиной вокруг отцовского кресла и рыдали. В холле сильно пахло цветами – ими был усыпан весь стол в прихожей. Этот аромат до сих пор напоминает мне о тех невероятно эмоциональных днях. Но есть и одно удивительно прекрасное воспоминание. Мы отправили телеграмму Тоби в Клифтон-колледж. Вечером он должен был приехать на Паддингтонский вокзал. Джордж и Стелла шептались в холле, обсуждая, кто поедет его встречать. К моему облегчению, Стелла сумела убедить Джорджа, сказав: «Я считаю, что ей это будет полезно». Так мы вместе с Джорджем и Нессой взяли кэб и отправились встречать Тоби. Был закат, и огромный стеклянный купол в конце платформы будто полыхал огнем. Он светился желтым и красным, а металлические балки, отбрасывая тени, создавали на нем узор. Я шла по платформе, зачарованно глядя на это великолепие, а поезд медленно плыл к станции. Меня охватило ощущение восторга и величия. Купол казался невероятно огромным и весь полыхал. Контраст между этим ярким зрелищем и занавешенными комнатами на Гайд-Парк-Гейт ошеломлял. Кроме того, смерть матери будто сняла пелену с глаз, донельзя заострив восприятие – словно нечто дремавшее в темноте накрыли раскаленным стеклом. Конечно, это возбуждение больше походило на приступ, но я словно видела мир насквозь – удивительное ощущение. Приведу другой пример. Помню, как в те дни я пошла в Кенсингтонские сады. Стоял теплый весенний вечер, и мы с Нессой легли в высокую траву за Цветочной аллеей. У меня с собой была «Золотая сокровищница»133. Я открыла и начала читать какое-то стихотворение (какое именно – не помню). И вдруг впервые в жизни я поняла его. Смысл стал совершенно ясен; возникло ощущение прозрачности слов, когда они перестают быть словами и становятся чем-то ярким и настоящим, словно выражая то, что ты и так уже чувствуешь. Я была просто поражена и попыталась объяснить свое чувство. «Будто понимаешь, о чем оно», – неловко сказала я. Думаю, Несса давно забыла этот эпизод; никто не смог бы понять из моих слов то странное ощущение, которое я испытывала, лежа в горячей траве, – что поэзия стала явью. Мне и сейчас его не передать. Примерно то же я испытываю, когда пишу. Перо следует за чувствами.

И хотя я отчетливо помню эти два момента – пылающий купол Паддингтонского вокзала и стихотворение, прочитанное в Кенсингтонских садах, – фактически только они и остались в моей памяти от той ватной серости, которая нас окутала. Со смертью матери веселая разнообразная семейная жизнь, которую она возглавляла, оборвалась навсегда. Вместо нее над нами сгустились тучи, и мы все вместе словно оказались взаперти – печальные, мрачные, отрешенные, окутанные туманом скорби. Казалось, что вырваться невозможно. Все казалось не просто тусклым, а нереальным. Будто к губам приложили палец.

Я вижу нас всех в черном: Джорджа и Джеральда в черных брюках; Стеллу в настоящем траурном платье с отделкой; Нессу и себя в чем-то подобном; отца во всем черном с головы до ног, – и даже писчая бумага была с такой широкой черной каймой, что для текста оставалось очень мало места. Вижу, как в ясный летний день мы выходим из дома на Гайд-Парк-Гейт и шеренгой идем в Кенсингтонские сады – мы всегда держались за руки, – скорее гордые своим трауром и тем впечатлением, которое он производит на окружающих. Помню ослепительно-желтый лабурнум. Потом мы сидели молча под деревьями. Тишина удушала. Будто к губам приложили палец. Постоянно приходилось думать, уместно ли вообще говорить. Казалось, слова должны помогать, но чем тут поможешь? Отец обычно сидел погруженный в мрачные думы. Если его и удавалось разговорить – а это входило в наши обязанности, – то лишь на тему прошлого. О «былых днях». И все заканчивалось стенанием. К тому же он постепенно терял слух, и его стоны были куда громче, чем ему казалось. Дома он метался по комнате, жестикулируя и крича, что так и не сказал жене, как сильно он ее любил. Тогда Стелла обнимала его и уверяла, что это неправда. Зачастую кто-то из нас становился свидетелем этих сцен. Отец раскрывал объятия и звал нас к себе. Как он говорил, мы были его единственной надеждой, единственным утешением. И там, стоя перед ним на коленях, мы могли… пожалуй, только плакать.

Основной удар пришелся, конечно, по Стелле. С каждым днем она становилась все бледнее в своем неизменном черном платье. Она подолгу сидела за столом и писала ответы на письма с соболезнованиями на бумаге с черной каймой. Перед ней стояла фотография матери, и порой Стелла плакала прямо над письмом. Лето шло, и к нам приходили посетители: сочувствующие женщины, старые друзья. Их проводили в заднюю гостиную, где отец сидел как королева у Шекспира – «склоненный пред величьем тяжкой скорби»134, – а окна были увиты девичьим виноградом, и комната походила на зеленую пещеру. Мы сидели в передней, прислушиваясь к приглушенным голосам, готовые встретить очередного заплаканного посетителя. Летняя болтовня и радость сменились молчаливой тусклой жизнью. Не было больше светских визитов и юного смеха. Не мелькали белые летние платья, не мчались экипажи на частные выставки и званые ужины – не осталось и следа от того живого, естественного веселья, которое создавала мать. Было покончено и с миром взрослых, в который я на мгновение окунулась, чтобы подслушать шутку или стать свидетельницей забавной сцены, а потом бежала назад в детскую. Не было больше и тех мгновений, которые одновременно забавляли, успокаивали и будоражили меня, когда я спускалась к ужину, держа мать под руку, или помогала ей выбирать украшения. Исчезло и то чувство гордости, когда я говорила что-нибудь смешное, а она это замечала. Как же я радовалась, когда по утрам в понедельник у ее тарелки лежал очередной выпуск «Hyde Park Gate News»135 и ей нравилось то, что я написала! Никогда не забуду своего восторга – словно ты скрипка в руках музыканта, – когда я узнала, что она отправила мой рассказ Мадж Саймондс («Сколько же в нем воображения», – сказала она) – он был о душах, летающих вокруг и выбирающих тела, в которых им предстоит родиться.

Трагедия ее смерти заключалась не в том, что время от времени мы испытывали глубокое, невыносимое горе, а в том, что жизнь без нее казалась нереальной, и мы стали слишком серьезными и замкнутыми. Нас заставляли играть роли, которых мы не чувствовали, и подбирать слова, которых мы не знали. Это удручало и отупляло. Это заставляло нас лицемерить и тонуть в условностях траура. Возникало множество глупых и сентиментальных идей. Тем не менее мы боролись, и вскоре ожили, но это привело к конфликту между тем, какими мы должны быть и какими были на самом деле. Тоби сумел выразить это словами. Однажды, перед тем как вернуться в школу, он сказал: «Глупо продолжать в том же духе…», – то есть сидеть взаперти и стенать. Меня потрясло его бессердечие, но я знала, что он прав. И все же – а как иначе?

Именно Стелла первой приподняла эту траурную вуаль. И в дом проникло немного света.


20 июня 1939 года. Вчера вечером, пересекая Ла-Манш136, я думала о Стелле – очень отрывисто и бессвязно, в то время как за дверью кто-то ругался; прибывал поезд, согласованный с расписанием судов, лязгали цепи, а пароход время от времени громко фыркал. И поскольку на утро после бессонной ночи всегда чувствуешь себя рассеянной и разбитой, вместо того чтобы вернуться, как следовало бы, к «Роджеру», я запишу эти обрывочные и бессвязные мысли, которые однажды, возможно, послужат мне заметками для полноценного текста.

Сколько вообще осталось людей, которые помнят Стеллу? Очень мало. Джек умер на прошлое Рождество. Джордж и Джеральд – пару лет назад; Китти Макс и Маргарет Массингберд137 – уже давно. Сьюзен Лашингтон138 и Лиза Стиллман еще живы, но где они и как живут – я не знаю. Возможно, поэтому я думаю о Стелле менее отстраненно и более правдиво, чем кто-либо из ныне живущих, кроме разве что Ванессы, Адриана и, возможно, Софи Фаррелл139. О детстве Стеллы я почти ничего не знаю. Она была единственной дочерью красивого барристера140 Герберта Дакворта, но он умер, когда ей было года три-четыре, и Стелла не помнила ни его самого, ни тех лет счастья нашей матери. Если судить по обрывочным рассказам и тому, что я сама замечала, первые осознанные воспоминания Стеллы пришлись на годы наибольшего горя. Это многое объясняет в ее характере. Ее первые воспоминания связаны с глубоко несчастной овдовевшей матерью, которая «творила добро» (Стелла хотела, чтобы это было написано на надгробном камне), посещала трущобы и онкологический госпиталь141 на Бромптон-роуд. Наша тетя-квакерша142 сказала мне, что это вошло у матери в привычку, поскольку один случай там особенно «потряс ее». Таким образом, детство Стеллы прошло в тени этого вдовства; каждый день она видела перед собой прекрасный образ матери в черном платье с вуалью и, возможно, переняла ее наиболее выраженные черты – беззаветную, почти собачью преданность; пассивную болезненную привязанность и беспрекословную зависимость.

Они были солнцем и луной друг для друга: мать – ярким светилом, а Стелла – отражающим спутником. Мать была с ней строга. Всю свою заботу и тепло она отдавала Джорджу, который пошел в отца, и Джеральду, родившемуся уже после его смерти и отличавшему слабым здоровьем. Со Стеллой она обращалась сурово, и еще до их свадьбы мой отец однажды сделал матери замечание. Она согласилась, но объяснила, что строга с дочерью, потому что воспринимает ее «частью себя». Я представляю Стеллу бледным молчаливым ребенком – чувствительной, скромной, безропотной, обожающей мать и думающей лишь о том, как бы ей помочь; без собственных амбиций и ярко выраженного характера. И все же характер у нее был. Очень мягкая, честная и в чем-то неповторимая, она производила на людей неизгладимое впечатление. Подруги вроде блистательной, искрометной Китти Макс любили ее с какой-то комичной нежностью. Огромное обаяние Стеллы проистекало из ее скромности, честности, простой и совершенно бескорыстной искренности; из отсутствия позерства и снобизма; из подлинности и чего-то – не могу подобрать слов – особенного, неповторимого. Это безымянное качество – чуткость к подлинному – резко отличало ее от Джорджа и Джеральда, которые были такими невзрачными и банальными в своей врожденной приверженности традициям, условностям, и респектабельности. По какой-то странной случайности Стелла не унаследовала ни толики мещанства Даквортов, и в ней не было ни капли их самодовольной прозорливости среднего класса. Вместо маленьких карих глаз с жадным блеском ей достались большие светло-голубые глаза – мечтательные, чистые. В ней вовсе не было их инстинктивной мирской хватки. Стелла тоже была красива, но ее красота казалась более расплывчатой и менее совершенной, чем у матери. Она всегда напоминала мне те пышные белые зонтичные цветы, которыми усеяны поля в июне, – жимолость и коровью петрушку [купырь]. Возможно, именно ласковое прозвище Стеллы – «старая коровушка», – данное ей матерью, и навело меня на мысль о коровьей петрушке, а может, бледная луна в голубом небе. Или крупные белые розы с множеством полупрозрачных лепестков. У нее были прекрасные светлые волосы, волной ложившиеся на лоб, и абсолютно бледное лицо. Что касается образования – возможно, у нее была гувернантка; она брала уроки скрипки у Арнольда Долмеча143 и играла в оркестре миссис Маршалл [неизвестная]. Но была у Стеллы какая-то заторможенность, легкая отрешенность от книг и учебы. После ее смерти Джек сказал мне, что Стелла считала себя ужасно глупой, почти неполноценной, и говорила, что ревматическая лихорадка, которую она перенесла в детстве, оставила «след» (я запомнила это слово). И все же примечательно, что, в отличие от типичных Даквортов – хамоватых, неотесанных мещан, – при всей ее простоте она вовсе не была такой, какой представляешь себе типичную сестру Джорджа – простой жизнерадостной английской девушкой из верхушки среднего класса, румяной и кареглазой. Она была другой – особенной. Ее образ запечатлелся в моей памяти. И как ни странно, я не знаю никого, кто был бы похож на нее характером или внешностью. Не могу представить, как она бы выглядела сегодня или как вела бы себя в комнате, полной людей. Я никогда не встречала никого, кто напоминал бы мне Стеллу; то же самое могу сказать и о матери. Они совершенно не вписываются в мир живых.

Когда мне было шесть или семь лет, ей уже исполнилось девятнадцать, а поскольку девушкам в те времена не полагалось гулять по Лондону в одиночку, меня часто отправляли с ней в качестве компаньонки. В одном из моих ранних воспоминаний мы идем вместе, возможно, за покупками или с каким-то поручением, а потом, выполнив его, Стелла ведет меня в кафе и угощает стаканом молока со сладким печеньем, которое мы едим за мраморным столиком. Иногда мы ездили в экипаже. Однако большая часть ее жизни проходила, конечно, в гостиной, где она наливала чай – мне казалось, что там всегда было много молодых людей, если я хоть на минутку заглядывала туда. Мы смутно догадывались, что в нее были влюблены Артур Стадд144, Тед Сандерсон, кажется, Ричард Нортон145 и Джим Стивен146. Этот детина с низким голосом и диким взглядом приходил в наш дом в каком-то безумном состоянии и искал ее; он врывался в детскую и насаживал хлеб на свою трость, словно на меч. Однажды нам велели выйти через заднюю дверь, а если встретим Джима, сказать, что Стелла уехала.


19 июля 1939 года. Мне снова пришлось прерваться, и я начинаю подозревать, что эти постоянные перерывы и положат конец моим мемуарам.

Месяц назад, когда мы пересекали Ла-Манш, я думала о Стелле. С тех пор я ни разу о ней не вспоминала. Прошлое возвращается лишь в те моменты, когда настоящее течет спокойно, как гладкая поверхность полноводной реки. Тогда сквозь эту поверхность видна глубина. В такие мгновения я испытываю величайшее удовольствие – не от мыслей о прошлом, а от ощущения, что живу настоящим во всей его полноте. Ведь настоящее, которое опирается на прошлое, в тысячу раз глубже, чем то, которое давит на тебя так сильно, что уже ничего, кроме него, и не чувствуешь. Так, например, фотографии воздействуют только на зрение, но не передают всей полноты момента, а чтобы почувствовать настоящее, скользящее, словно поверхность над толщей воды, необходим покой. Настоящее должно быть плавным, привычным. По этой причине – из-за того что рушится полнота жизни – любая перемена, например переезд, причиняет мне ужасное страдание: все рушится, мелеет, и там, где была глубина, остается лишь грязное каменистое дно. «Ну и что в этом настоящего? – говорю я Леонарду. – Вернемся ли мы когда-нибудь к настоящей жизни?». «В Монкс-хаусе», – отвечает он. И вот я пишу это, позволяя себе утренний отдых от рутинной работы над «Роджером», пытаясь хотя бы частично вернуть себе ощущение настоящего и прикрыть его разбитую гладь тенью прошлого. Позвольте же мне, подобно ребенку, босыми ногами входящему в ледяную реку, снова погрузиться в этот поток.

… Джим Стивен был влюблен в Стеллу. Он тогда свихнулся. И был на пике своего безумства. Мог примчаться в экипаже и заставить отца платить извозчику. Порой тот наматывал круги по Лондону весь день, и это обходилось в целый соверен [фунт стерлингов]. И отец платил. Ведь «дорогой Джим» был любимчиком. Однажды, повторюсь, он ворвался в детскую и пронзил хлеб своей тростью. В другой раз мы были у него в гостях на Де Вер Гарденс, и он писал мой портрет на маленькой дощечке. Некоторое время он считал себя великим художником. Полагаю, безумие внушало ему веру в собственное всемогущество. Однажды он ввалился к нам за завтраком. «Доктор Сэвидж147 мне тут заявил, что я скоро умру или сойду с ума», – хохотал он. Вскоре после этого он бегал нагишом по Кембриджу, был помещен в психушку и умер. Этот безумный детина с широкими плечами, красиво очерченным ртом, глубоким низким голосом, властным лицом и прекрасными голубыми глазами читал нам стихи – помню «На погребение английского генерала сира Джона Мура»148; он всегда напоминал загнанного быка, а еще Ахилла, лежащего на продавленной кушетке и рычащего стихи в надежде сорвать аплодисменты. И он, что довольно странно, был влюблен в Стеллу. Нам велели говорить Джиму, если мы встретим его на улице, что Стелла в отъезде – мол, гостит у Лашингтонов в поместье Пайпортс. В те времена любовь была окутана великой тайной.

Джим был всего лишь одним из ее поклонников. Главным же ухажером был Джек Хиллз. Ему-то она и отказала – в Сент-Айвсе; однажды ночью мы услышали, как она рыдает за стеной мансарды. Джек сразу же уехал. Отказ в те времена считался катастрофой. Это означало полный разрыв. Отношения между людьми, по крайней мере любовные, строились примерно так же, как сейчас между государствами – через послов и договоры. Заинтересованные стороны назначали встречу для предложения руки и сердца. В случае отказа объявлялась война. Вот почему Стелла так горько рыдала. Ее отказ мог иметь огромные последствия – как практические, так и эмоциональные. Джек сразу же уехал – кажется, на рыбалку в Норвегию; спустя какое-то время они снова начали видеться на официальных приемах. Переговоры шли через мою мать: без посредника было не обойтись. Вся эта церемония придавала любви торжественность. Чувства не выставляли напоказ; о многом помалкивали; в каждой семье существовал свой кодекс, в том числе религиозный, который так или иначе передавался и детям. Он был негласным, но вполне понятным.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Мари де Рабютен-Шанталь, маркиза де Севинье (1626–1696) – французская писательница, автор «Писем» – самого знаменитого в истории французской литературы эпистолярия. Цитата приведена из эссе (1939) ВВ «Мадам де Севинье».

2

Здесь и далее все цитаты из романов ВВ даны в переводе Е. Суриц.

3

В письме к Вайолет Дикинсон от 3 января 1907 года Вирджиния пишет: «Я не виделась с Нессой наедине, но понимаю, что все кончено и больше мы одни не остаемся, а Клайв теперь – ее часть, которую я должна научиться принимать» (см. ВВ-П-I, № 336).

4

Клэпхемская секта, или Клэпхемские святые, – группа социальных реформаторов, связанных с Церковью Святой Троицы в лондонском районе Клэпхем и действовавших с 1780-х по 1840-е. Несмотря на ярлык «секта», большинство ее членов оставались в лоне Англиканской церкви, которая была тесно связана с государственными учреждениями.

5

См. ВВ-ОЧ-II, эссе «Автобиография де Квинси» (в пер. Н.И. Рейнгольд).

6

Джеймс Джойс (1882–1941) – ирландский писатель и поэт, представитель модернизма.

7

Из ранних черновиков главы «Зарисовка прошлого».

8

См. ВВ-П-I, №№ 447, 465, 540, 549.

9

В этот период своей жизни ВВ пишет «жизни» (биографии) близкой подруги Вайолет Дикинсон, а также своих тетушек – Кэролайн Эмилии Стивен и Мэри Фишер. Биография Вайолет опубликована под названием «Галерея дружбы», а «комичная жизнь» тетушек, по-видимому, не сохранилась (см. ВВ-П-I, № 199).

10

Гарриет Мариан (Минни) Стивен, урожденная Теккерей (1840–1875).

11

Ванесса Белл (1879–1961) – художница и дизайнер, старшая сестра ВВ и наиболее важный (после ЛВ) человек в ее жизни. В 1907 году она вышла замуж за Клайва Белла и родила ему двоих детей. ВВ обращается к ее будущему первенцу, Джулиану Беллу (1908–1937).

bannerbanner