
Полная версия:
Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Поэтому он находил эту милую асимметрию и цеплялся за неё, как цеплялся за всё светлое, заснеженное до побелки, ласковое и простое, как за несуществующий курок на глоке.
– Да всё окей, – отозвалась та, будто бы потеплее, точно что-то в себе сломав, заря пригрелась на кончиках её ресниц киловаттами, искрила, и Мишу по-дурацки накрыло этим потеплением. Он приобнял Люси рукой и заулыбался, хотя Люси не ответила на объятие. – Ты всегда беспокоишься из-за мелочей, не забивай голову.
– Правда, тут не о чем волноваться, сейчас всё досдаст и расслабится, и всё, новая жизнь, – вновь заговорила Ева, уже направляясь к выходу, потряхивая пластиковыми ушами под косым светодиодом. – Главное – закрыть долги, а там уже можно и отчисляться. Флешку потом вернёшь, Дэвис. Ну, увидимся, ребята-а-а!
Махнув рукою, она скрылась в залежах чернильных стен, где-то на глубине Марианской впадины по ощущениям. Мир вокруг словно оцепенел после её прощания, неуверенно поставленный на паузу, и Миша ощутил, как выглядывающий из-за холодной кроны-игольницы уголок ноутбука вызывал визуальный круговорот пред его зрением.
Он хотел повернуться и что-нибудь сказать или спросить, или просто взглянуть на Люси, но Люси рядом уже не оказалось – она стояла позади, озабоченная перекладыванием каких-то вещей с места на места над перегородкой у древесины шезлонгов, чуть приоткрывая в движении обзор на татуировку мультяшного полярного медведя под локтем. Она была всё так же недосягаема. Затемнённые изнутри и обмёрзлые клети подобия многоэтажек за её головою походили на драгоценные тессеракты-хрусталики из кобальтового стеклянного бенитоита, внутри них уже гасла заведённая офисная жизнь штатов, не жужжали принтеры, не вились и не душили-душились галстуки, вентиляторы остались наматывать на лопасти синь и гулкость влажного воздуха.
Миша раскрыл рот, но не нашёл слов. Застыл, глядя на росчерки сумасшедших нервических движений. Замер между бассейном и горшками монстер, прижав коленки к груди, слушая шорох подёрнутой вечерним зефиром воды в котловане бассейна и шелест, с которым Люси что-то перелистывала.
Эта сырая бездна за краешком бортика, сплошь затопленная гуашью неушедшего лета далеко под основанием ног, не имеющая чёрствого плиточного покрытия, застряла где-то надо лбом его отражения, где за порталом черепичной каймы застывали сливовые массы облаков, синее, прохладное небо, которое с одной стороны обсыпало гематомами звёзд. Вдоль бассейна морозом по щиколоткам на кроссовки вздымалась рассада. Его постоянно приводило в восторг то, с каким неукротимым трепетом Лилит сажали растения, поливали их, ждали с замиранием сердца. Он чувствовал необъяснимое родство с теми из цветков, которые, сумев прорасти, уничтожили бы вокруг себя всё живое.
Дышать в таком положении становилось нереально трудно, но он упирался до последнего, пока не нашёл в себе сил подняться и сесть на соседний шезлонг, демонстративно наставив на Люси свои зрачки – оранжевые в подсветке убегающего далеко за параллель зенита дня, в надежде, что та не выдержит напора и обернётся: сдастся.
Но она была сильнее – и не сдавалась.
Забрасывала толстенные тетрадки, футляр для очков, расчёску, гигиеничку, наушники в чехле с хэллоу китти, подаренном, кажется, кем-то из первокурсников, зарядку для них в гортань рюкзака, пластиком стуча о хобот молнии, сняла увядшие листья вишни с древесной кромки, осветила из-под трещин целые камушки люминесцентом, отцепила обруч и заколки, ероша над бровями застывшие алмазными сосульками пряди, и Миша увидел, что ломкие волосы её, отливающие чем-то киноварным, скорее плазмовым, кротко обкорнаны до прямого ряда. Новая стрижка, – мгновенно пришло ему в голову о перемене, осознание которой нагнало удручающую виноватость; и, удерживая непрошенную обиду в глазах и уже нетерпение от чужого спокойствия и ощущая, как жарко, душно, как гулко в этом глотающем звуки саду, на безмолвной набережной бассейна, он всё же постарался казаться безмятежным и, выпрямляясь, уточнил:
– Отчисляться?
– Мы говорили об этом, – быстро и хлёстко, пощёчиной, ответила Люси – так, будто всё это время репетировала и проматывала эти звуки у себя в голове, и взгляд её, поросший лианами боковых кустарников, загнанный колкими каменными остриями, был или казался беспристрастным, несмотря на неприязнь в голосе, и Миша почувствовал, каким морозом обдало его кожу от когтями содранного чужеродного тона. – Я. Я тебе говорила.
– Да, – справедливо согласился он, ощущая внутри какое-то фантастическое давление, – говорила. Но ты говорила это каждый день, и это были шутки, и это было три месяца назад. А теперь… И вообще… ты знаешь, что если часто повторять какие-то слова, они со времени теряют смысл? И ты шутила, это были шутки. Мы все так шутили. А теперь ты серьёзно собираешься уходить… Отчисляться. В начале года. И Ева в курсе, а я понятия не имел, и… – Ну хватит, Майкл.
Люси вдруг взглянула на него; решилась. Не успев запрятать на достаточно безопасное, чтоб не обжечься, расстояние глаза, Миша чувствовал, как увязли под корнем языка остаточные претензии и закоченели до подушечек пальцы под напором этого взгляда – холоднее прежних, всех вместе взятых, в пару сотен раз, с узловатым слоем закостенелой тоски поверх ресниц. Люси действовала на него, как снежная буря. Каждое слово, вылетавшее у неё изо рта, сотрясало воздух и замёрзшими градинками приземлялось в поры на лице. Майкл. Она ведь почти никогда не звала его Майклом, и никто старался так его не звать, остерегаясь волчьи-заточенных клыков под губами: так по-чужому и так… дико.
– В любом случае, я говорила, – без эмоций произнесла Люси (деланное спокойствие сдали лишь дрожащие сгибательные мышцы), обрываясь, словно не хотела продолжать, но ветер искусственный налетел – и она продолжила: – И это только моё решение, на которое больше ничто не повлияет. И никто.
Юркнули и повисли в воздухоплавании мокротно укоротившиеся волосинки на её макушке. Что-то ещё, где-то вдалеке, происходило, гудел чей-то смех, умирало предвечное красное солнце, ссорились друг с другом бездомные псины, слишком мёртвые синички вили гнёзда на рубежах чужих мокрых бровей-осколочков, но видеть перед собою только сведённые кривой полосою ломкости губ было куда менее опасно и почти до чадящего абстрактно. Осознание того, что всё это время он сидел абсолютно неподвижно, набитым гелием шариком лопнуло в черепе много позже, чем сквозь глухой шум в ушных раковинах он услышал звенящее Арктикой дыхание, позже, чем заметил, как разинутая до этого глотка рюкзака перекрыла бледно-голубую лужицу на кафеле и увесистые тени, плывущие за дэвисовой макушкой по маслянистой стенке, и даже позже, чем ощутил терпковатый аромат свежевыстиранной рубашки, мигом перехвативший вдох скопившимся в полости носа и нёба снегом, который он не заметил, как там набился, – потому что несколько минут сидел, просто не дыша.
– Да, прости, – вытолкал он из себя – надтреснуто – после молчания. – Прости, Лю… я вообще просто хотел сказать, что… я имел в виду, что я не знал, что это твоё окончательное решение. Ты не советовалась со мной по этому поводу и… не то, чтобы я против, конечно, это полностью твоё решение, я тебя поддерживаю в этом, просто… просто Ева знает, а я…
– Я всем рассказала, – прервала Люси, и строгой интонации, отрезавшей кусок атмосферы, которая из глубины рублёных голосовых связок долетала до него азбукой Морзе, обёрнутой в свернувшуюся плазму, вторил короткий скрежет застёжки. – Недавно, пока ты опять пропадал неизвестно где.
Она оправила ткань рюкзака, закинула лямку на плечо, и Мише пришлось схватить её за кисть прежде, чем она развернётся. Подавленное удивление уже успело захватить стиснутые бронхи, в которые сквозь спусковые рычажки смятения воздух необходимо было проталкивать слишком усердно, чтобы у него оставались силы произнести хоть что-нибудь внятное и осмысленное; тем не менее, выдержав затяжную паузу и нечитаемый, впившийся в его руку взгляд, он сглотнул, спохватившись, и затараторил снова, заикаясь, как и всегда, когда волновался:
– Я зря напал на тебя, – громко настолько, что вороны, сидевшие на обрамлении соседней крыши, тут же вспорхнули и скрылись в кронах. – Извини. Это моя вина, что я опять ушёл. Я просто хотел сказать, что…
– Что?
– Я бы хотел, чтобы мы больше говорили друг с другом. И обсуждали важные вещи. Я просто… Я думаю, что мы мало говорим в последнее время. И ты как-то закрылась от меня. Разве нет?..
Он споткнулся взглядом, кое-как сквозь тени и блики пробирая его в чрезмерно широкие своды, обилие ростков в горшках, раскиданных замысловатыми меридианами, настольные календари и сверкание циферблатов – всё это отвратительно стянуло вены – о мелкие зёрна лепестков в преломлении. Люси, казалось, дышала через раз, испещряя пустоту глазами. От неё разило мороженым и руку жгло раскалённым железом. Она заметно растопилась от неожиданной искренности, будто поняла без слов – одушевлённая точка с запятой, как над нею подтрунивала Ева, потому что мыслей в ней всегда металось больше, чем слов: накрыла ладонь Миши своею покрасневшей и посмотрела мягко – протёкшей строкою раскаяния в глазницах.
– Ты был занят экзаменами, – сказала она. – Ты действительно всегда беспокоишься без повода. Я не хотела бы тебя, ну, отвлекать. Понимаешь?
– Понимаю… правда, все были заняты экзаменами…
– Я не это подразумевала, – Люси устремила к нему полные бликов, внезапно расширившиеся до пределов радужки, взбитые чернильные зрачки. – Миша.
– Раньше это никогда тебе не мешало.
– Миша.
– Ты даже почти не разговаривала со мной в последнее время, вот о чём я.
– Миша, пожалуйста.
– Хочешь поговорить сейчас? Давай поговорим.
Люси вздохнула, сощурилась.
– Я очень устала, – прошептала она. – Честно, – и провела другой рукою-веточкой, лоскутной и бледноватой, вдоль волос, перепутав и без того слипшиеся прядки в глазури, Миша едва удержал себя от того, чтобы поправить их. И, подумав об этом, тут же отпустил чужое запястье, на котором остался чуть заметный в бледности бассейновой воды абрикосовый ломтик-след. Волнение немного спало, уступив место разочарованию, – под тяжестью плитки окончательно остыло горящее до этого тело, но всё настолько логично выстраивало пазл в его голове в одно цельное изображение, что не получалось успокоиться до конца, и от тремора изнутри он без конца вздрагивал.
– Прости, что достаю тебя этими пустяками. Всё нормально. Проводить тебя до дома? – со смешанным чувством: ответ (отдавался схваткою немою где-то внутри) вроде бы хотелось знать, а вроде бы и не очень, потому что он заранее его знал. Как привкус во рту горячего хризолидо-серого металла, преследующий столько лет – даже во снах.
Некоторое время оба смотрели на его дрожащие запястья. Люси одарила их накаливающей улыбкой, которая неосторожным взмахом уголочка дала понять, что она прощальная в той же степени, в которой фальшивая – вздохнула:
– Не нужно, спасибо, Миша, – с особым напором выделяя кисло-приторное «спасибо». Застыв на секунду, она вгляделась в пустой деревянный лежак возле бортика и, так и не сводя взгляда, с невзрачною задумчивостью двинулась к дверям. – Льюис обязался проводить. Он, наверное, уже ждёт.
– Люси, – снова позвал Миша вдруг погорячевшей, уступчивою интонацией. – Ты… всё ещё видишь её? Почти два года прошло.
– Время от времени, – она коротко пожала плечами, как от холода. – Увидимся. Постарайся сегодня поспать.
Дверь за ней оглушительно хлопнула, погрузив затем всю непрогретую ёмкость двора в тишь и застывший стрёкот насекомых. Кутаясь во флис густого аквамарина, Миша как будто в первый раз за последние несколько месяцев вновь ощутил брошенность и терпкость этой улицы, вниз по которой льдистым светом загорались маленькие солнышки в бутылках-фонарях, и соль во вздохе, который взвился к небу, а потом стёрся-скатался в невыпавший снег – смесь гнева, бессилия и искренней жалости к самому себе. Полуночный мороз выжигал отпечатки чужих слов на лице, как алкоголь из стеклянных бутылок.
Оставшись один поперёк крошечного озера, он смутно догадывался, что всё ещё было, вероятно, в порядке, всё было нормально, хорошо, отлично, прекрасно, ничего не случилось, – но не чувствовал умиротворения или хоть какого-то невесомого равнодушия, одни проголодавшиеся чайки в верхушках визгливо жаловались на глобальное потепление и дефицит рыбы в океане. Безмолвие, безветрие, затишье. Люси, которая ничего ему не сказала. Его придавило тенью этой недосказанности, как удушающими лапищами сонного паралича. Он убеждал себя, что всё в порядке. Хотя уже стоял одной ногою в пасти нового кошмарного видения, перед глоточной бездною океана, полной акул и манекенных клыкастых улыбок, перед персональным демоном-призраком прошлого, и потому, что в носу щипало до обидного легко и невыносимо, не мог сделать вдоха.
Он сел – как упал – на песочно-водянистый бортик, свесив вниз, в прохладное потрескивание, ноги прямо в кроссовках и джинсах, затопив подошвы, ловя себя на бесстрашии испачкать чернотою этого вечера тело, ощутил холод продрогшей предполуночной эссенции до мига, после которого всё потемнело; только стало слышно дыхание – немерное и громкое отчего-то, как будто не его. Крошечное море проглотило лодыжки мутно-охристыми гребешками. Он помнил необходимость сосредоточиться на ощущениях внутри тела, осознать, что у него было тело, зажмуриться, ждать. В какой-то момент он выучился отключать внимание и выходить из физической оболочки. И когда открыл глаза на сияющее кристалликами голодноморозное небо, он просто замер, заломив шею и задыхаясь: этот головокружительный скат зданий, в который пятью ложами вросли стеклянные откосы из квадратиков окон, страшно возвышался над ним вместе со всеми бесконечными столпами вымытых башен, измельчая предметы в пределах видимых искажений и силуэты птиц. Скат был шире широченных городских дорог и звучал громче, чем мелодии, дополняющие зеленистое мигание светофора. Скат давил.
Тревожноприступность под ним оседала ошмётками: тремор рук, пальцев, неустойчивый фокус зрения.
В каждый из таких моментов сорванный тайфунами-истериками голос резался из глубин бессознательного: «Когда это всё уже наконец перестанет причинять боль?»
– Я бы на твоём месте так не делала.
Он дёрнулся, едва не рухнув, несносно стукнувшись затылком, на кафель, но смог сохранить равновесие, и, подняв голову, удивился сильнее, чем прежде: Уэйн, если не являлась обманом зрения, стояла рядом, закрывая обзор на пустоту бескрайности зарослей и зацикленные отраженьица лампочек в глуби треугольных зеркал, улыбалась, протягивала руку, за которую Миша вновь повременил, чтобы взяться, – как стояла там, на детской площадке, единственная в силах его отыскать и вытащить из кошмара. Теперь от неё, её окроплённых зайчатами мрачно-кремовых косичек (аккурат – над обручами ресниц), свалявшихся усталостью, пахло смесью парфюма и уборки, как никогда не пахло от дома Джеймсов, в котором порядка как явления не могло существовать, как никогда не пахло за пределами границ её кожи, но эта смутная аура заботливой упорядоченности была ближе её взгляду, который, потеряв чёткость и выражение, пунктирно блуждал сквозь звон над (недо) ломанных травинок по мишиным до коленных чашечек поглощённым толщами холода джинсам, лабиринтно кружился до самой шеи, а дальше не поднимался – почему-то не смел переступить воображаемую сигнальную ленту в красно-белую полосу.
– Ты чего… ещё не ушла? – спросил Миша, замявшись, однако нашёл в себе благоразумие вытащить ноги из воды, и пол вдоль кружевной пены моментально намок под ними, и Уэйн убрала улыбку, как будто сняла рукою, вместо ответа.
– Придётся идти за обогревателем. И ты единственный не поел торта, – сказала она серьёзно. – Ева со своей соседкой его, между прочим, сами мне испекли. Как подарок. Там много земляники, но не как в желатиновом пироге, а скорее как во фруктовом сэндвиче…
…Миша вспомнил, как они четыре недели назад тоже готовили что-то вдвоём с Люси в общажной кухне, сталкиваясь локтями-кистями и от того смущаясь, взглядами, как воланчиками от ракеток, скача по шкафчикам, и не смог отыскать точки, перешагнув которую, позволил идеальной картинке рухнуть, распавшись под нарывом и уничтожив проложенную дорожку; его пробирало от ассоциаций – они всегда были бессистемны – встрёпанным ужасом в лёгких, и лёгкие сводило усиленной дрожью. Он всё с тем ледяным ножевым ранением в лопатке побродил взором по виньетке волн, чтобы подавить желание разрыдаться здесь и сейчас – почему-то знал, отдавая себя на обследование Уэйн, что едва ли имел на это право; и заметил, что в другой руке та удерживала пластиковое блюдце с отсечённым кусочком шоколадного торта.
– Оу… Прости, что ли.
– Лилит специально попросили меня убедиться, что ты поешь, – Уэйн поднесла тарелку на свет, по-прежнему вытягивая другую руку для помощи под сводом кипельно-белой майки, под сквозящей в голосе твёрдостью. – Такие они… внимательные. Сам знаешь.
Миша хмыкнул.
«Не то, что некоторые», – хотелось припечатать, искусственной воде на съедение, но он сдержался хотя бы потому, что привычка бросать друг друга случайным образом по любой причине была у каждого, каждой и каждых в их компании, она всегда была взаимной. Когда ветер колыхнул ткань ворота чужой ветровки, та забликовала деревянными значками-пинами в виде блестящих кошачьих мордочек, Миша заметил, что пальцы у Уэйн тоже мелко трясутся от прохлады, на песочном ламинате осталась тропинка из ультрамариновых в полусвете парафиновых блёсток и крошек шоколада.
– Впрочем, не исключено, что они хотели быть уверенными в том, что все съедят торт, потому что незаметно подсыпали в него отбеливателя или что-то в этом роде, – вдруг сказала Уэйн.
Только сейчас едва удалось поймать хоть какие-то сгравированные эмоции на её лице, потому что Уэйн в любой ситуации сохраняла его безразличным на шестьдесят процентов и ещё на сорок – вдумчивым, каждая прямота её слов была шокирующей, в них не было ни вмятинки двусмысленности. Они замерли в оборванном движении, смотря друг на друга, а потом Миша просто схватился за её ладонь и ощутил лёд слияния кожи паяльной лампой.
– Брось, Лилит бы так не поступили, – короткая забава как глоток воздуха перед погружением оцарапала ему рёбра. Он взял тарелку, отметив про себя, что Уэйн, не переставая улыбаться, глядя на него ясно и живо, но без крошечной радости на зрачковом дне, почему-то, всеми силами старалась в этом жесте не дать их фалангам соприкоснуться. – Они бы сами проконтролировали процесс. Заставили бы съесть всё под их надзором, а потом поставили бы в известность, что мы умрём в агонии через пару минут, – и они оба рассмеялись, смех вышел формальным и быстро рассеялся над влажною оградой-панелью бортиков.
Впихивать в желудок сладкое и вкусное сейчас ужас как не хотелось, особенно вот так бездумно поглотить то, что было сделано с заботой и присыпано наилучшими пожеланиями, Миша долго сверлил взглядом выложенные из молочного какао огонёчки, мастикой окаймлявшие грани кусочка брауни, – в томной вечерней мороке они были соприродны морским звёздам. Они уселись на холодные, как ментол, забрызганные зеленистым дождём шезлонги, и Уэйн смотрела на то, как он ест, с необычным увлечением впитывая каждое движение, вонзая взгляд с искорками, которые как порошок сочились из яблок глаз, туда, где вилка протыкала мягкую консистенцию. Когда Миша поднимал к ней голову, она отворачивалась, притворялась, что листает нечто вроде инстаграмной или твиттерной1 – бесконечно-вечной – ленты в телефоне. Экран всегда был нелепо тёмным, но стабильно оглаживал подбородок и кончик носа белёсым налётом-свечением, почти как подсветка из софитов на фотосессии, почти как лампадки на ночном кладбище.
Шесть лет назад он так же сидел на кухне в Фэрбенксе, за прелым расшатанным, по телевизору играли включённые с Ютуба ранние The Doors, мама полоскала посуду по десятому кругу ада – была не в себе перед близящимся разводом, – и он спрашивал у неё: «А что, если бы я стоял там?», имея в виду падучие ионы хайлайтера и микросверхновые, сгоревшие в композиции афиш, но она рассмеялась и сказала – под квадратными кирпичами, от солнца жёлтая полоса – сказала, что ему нужна работа увесистее, чем раскрашенная безделушка, полезнее, чем отремонтированная моделька, болванчик, марионетка, переполненная бутафории жвачка для публики, фантом за стеклом.
С тех пор его мечты разбивались одна за другой, как бились хрусталём мамины статуэтки с серванта, и он пытался найти глаза, в которых увидит то, во что хотел превратиться. Прополощенная посуда задержалась в желудке последним оплотом жизни, которую он надеялся, что закончил.
Каждый день общего праздника щекотал нервы, вынуждал рассудок пробегать марафон, он задыхался в колючем свитшоте среди душащих одноприродных стен перед одинокими и побелевшими от жемчужного солнца лицами, боясь двигаться и задевать плечами предметы, спинки стульев, атмосферное давление потоком, так, как если бы от мельчайшего касания оно могло треснуть и рассыпаться, словно смальта. От того, что переполох нервозности осадками недавнего разговора понемногу окончательно отступил, ему померещилось, будто над водою подогрелось вопреки снижению температуры: влагою вдоль волос, вдоль ресниц, нежностью к ступням, тлетворное, керамическое, журчание, присутствие, плеск.
Это казалось смешным: то, как долго вещи переваривались в его разуме, круг за кругом, круг за кругом. Образ Люси сидел там строго и прочно. За мягким карпетом обшитой спинкою автобуса, на донцах тарелок, в отражении витрин, за углами всех встречных домов, за деревьями, в прорезях меж палок железной дороги по черте рельс, в его постели – кадры были сумбурны, отрывистым диафильмом, но Миша видел её везде; он как вчера помнил день их первой встречи – снег лежал тоненькой прослойкою на засыпающей от прививки природе, – а потом штрихами дочерчивал признание и первый поцелуй, по-детски невинный и неустойчивый, в котором было так отчаянно, так приятно и так страшно, что почти не ощущалось, когда во время поездки за кулисами импровизированной сцены в лесу оба должны были тащить какую-то аппаратуру своим отрядам. Люси коснулась его пальцев легонько, не нарочно задев выступы на тыле ладоней, когда помогала поднять что-то чёрное и токово-блестящее, как свои ромбические зрачки. Одну грань грифельного динамика она рассматривала целую вечность. Протяжно выл над головами ворон, в чаще тошнотворно пахло сигаретами и хвоёй, а ещё парфюмом из рекламного ролика, который в голове Миши связывался с Люси.
Со временем вся их компания переняла этот аромат, и он не мог не верить, будто не по своей воле плавно спускается по лестнице прямиком в котловину ада.
– Уэйна, – решился он позвать. Повернул голову к Уэйн, а взгляд оставил приросшим к жилке бассейна. Тишина в паузе, в которой он ждал реакции, будто бы отзеркалила то молчание на детской площадке, когда Уэйн протягивала ему руку, которой ответно не дождалась. – А ты знала, что Люси собирается отчисляться?
– Собирается? Она уже, – спокойно ответила Уэйн без промедления. – Ещё недавно зарекалась, что ровно через месяц заберёт документы из этой «ковбойской фермы». Вот месяц как раз прошёл, – помолчала и, будто задумавшись, подчеркнула: – Вчера. Формально, мы отмечали не только мой день рождения, но и её отчисление. Мы немного рубились в «Resident Evil» и единогласно решили, что Девис-старший – худший игрок во всей Америке, думаю, это подняло ей настроение. Забавно.
Уэйн знала. Все знали, кроме него. Все знали, а он не знал. Забавно. Миша вздохнул, закатил глаза – это было забавно, но глупо, но ужасно, ужасно, – отвратительно, и он, ощущая, будто сам себя загнал в угол, увидел, на фоне стремительно темнеющих фальшфейеров, что Уэйн пристально смотрит прямо на него взглядом, конфетно-кофейно подсвеченным тем, как кристаллы в дисплее выстраивались в дорожки свежевыпеченных сторис их друзей, в которых всё было цветасто, оловянно, всё растекалось спинномозговыми жидкостями по стенкам.
– Она тебе не сказала, да?
Глядя друг на друга, они снова застыли, и Мише потребовалось несколько секунд, чтобы понять – застыла в статике и чуткости Уэйн, а он уже за ней, точно доминошка в стопке.
– Уже поздно, – голос прозвучал сухим, из складок в горле по атомам высосалась вся та характерная мягкость, оставив за собою останки-слепки, какой-то непривычно-сдержанный тон, прицельный и разлившийся по хрящу ушей топлёным молоком и синичками, с кровавым бардаком вместо клювиков. – Как тебе кулинарное творение Евы?
– Как будто… как будто выпил мартини и закусил «Киндер-Сюрпризом»?..
– Понимаю, – Уэйн слабо, но расхохоталась. – Все куда-то пропали, даже Джеймсы. Мы одни остались. Пойдём?
Зевнув и прикрыв ладонью рот, она поднялась, подобрала с пола один горшок и с умерщвлённым цветком наперевес сделала шаг в вечность бликов и плит, размазывая за собою след.