Читать книгу Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся? (Лена Аляскина) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
bannerbanner
Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Оценить:

3

Полная версия:

Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

За защищавшими их несущими стенами раздавались крики, альты, гудки слот-машин, ссоры. Забравшись под одеяло, Люси въедалась в холодные деревяшки, пропитанные трещинами от драк, шарила руками по тумбочке у изголовья, как если бы хотела отыскать посреди блистеров, колбочек и зарядок пачку сигарет, но не курила уже полгода и сигарет у них не было. Миша ничего не спрашивал, они лежали в молчании на льду кипёной, испечённой солнцем простыни, а когда Люси нависала над ним насильно, в его спину впивались и гремели осколки пружин.

Плести несмелый канат связи первому было не страшно, но отчего-то жутко. Злой, испуганный и смущённый одновременно, он боялся потеряться на этом пути без рук, обхватывающих его голову и лицо, чтобы Люси могла держать их так, как ей хотелось, и поворачивать под нужным наклоном; он боялся оступиться и навечно остаться в колодезном пищеводе невыносимо огромного расстояния между ними на этой кровати, даже если оно не превышало и половины длины его запястья.

Заворошённый от шумного центра район, усевшийся на асфальте за окнами, чем-то привлекал Люси, и эту квартирку из всех насоветованных знакомыми она наперекор брату выбрала потому, что её приводили в восторг вид на периферию перекрёстков и вмещающая их обоих кабинка душа, а родителям сказала, что отсюда легче добираться до нового факультета, пускай это было неправдой. Люси нравились старые книжки с антресолей и пасмурный полумёртвый сквер вниз по улице, в котором она время от времени видела призраков – вытяжку однокурсницы, которую летом после первого курса сбила машина, видела до сих пор, – Мише не подходили ни увесистый индустриальный воздух, ни заваленные остатками от прошлых жильцов дремучие стеллажи, но они остановились в этой точке пространства, нацело окунутой в закипавшую Атлантику, и Люси сказала, маневрируя в положение поверх его тела, вздымая подушку, что теперь всё будет по-другому, и время понеслось, и всё действительно было по-другому, и она наклонилась, и внутри стало больно и сладко, как будто он прикусил язык.

Новое, наполненное непроявленным страхом, пристанище медленно обрастало: на кухонных полках появилась парочка смешных кружек, тощие батареи покрыли гирлянды с перегоревшим кораллом-люминесцентом. Потёртые рельефные карты давности десятилетий украшали захламлённые коридорчики, на шкафу стояло два гигантских глобуса, укачивающих в широтах и долготах пунктиры материков, страны-края, страны-концы. У Люси вещей было много; они гнездились забелевшими во мраке агломератами, заполняя пустоты, по шороху за гранитом графически выведенных портретов корсаров со старых антикварных гравюр угадывался ровный, полный ход катеров.

В старой комнате Миша иногда находил по ящикам свежие рецепты на таблетки, но сами таблетки появлялись в рюкзаке Люси спустя недели или месяцы, они не говорили об этом. В хорошие дни гирлянда горела хроническим белым чаще одного к пяти, а прогнозы бастовали дождями, дождями, снегом. В плохие дни Люси просила его выходить из комнаты. По плавленым когтям города-скотомогильника Миша бродил в одиночестве, разглядывая райские кущи особняков, на которые тьма не опускалась полностью никогда и не давала увидеть созвездия чётче, чем сквозь разросшийся садом Эдема смрад полустолицы, часами игнорировал телесные сигналы, пока те не превращались в проблемы сами по себе, долго бродил по планетарию, смотрел на макеты Солнечной системы, шарики на верёвках и кубики с цифрами – координатами блестящих пайеток заместо крестиков-звёзд. В одном из залов музея Анкориджа, упрятанный водонепроницаемыми камлеями из кишок нерпы, застрявший меж стен северный лось вглядывался в свисавшие с потолка десятки золочёных моделек дизельных подлодок – первые десять раз Мишу это очень забавляло.

Ему снился вымазанный солнцем Чикаго, аспид, поедающий Туринскую плащаницу, прогалины блестящей дороги, по которой он пробирался сквозь толпы загорелых лиц час-пика к набережной. Блики засвечивали синюю гладь насквозь, как песчаные дюны, даже с закрытыми глазами всё ещё казалось, что он впитывал в атомы зрачков болезненно слепящую, пшеничную плоскость океана, ничего толком не видя. Он был невесомый. Потом появились белоснежные авиационные крылья, грёзы о самолётах, детский мандраж, и бензиновый дождь, и часовня, и она всадилась в бессознательное удивительно чётко, потому что это было первое место в городе, куда Миша отправился после гостиничного ресепшена; Аляска не оказалась снежными горами и виллами лесников, как он подспудно представлял, в ней было много дыма, теплотрасс, уходящих в мокрую туманную заросль. Ему снилась Люси.

Зефирное небо, в которое вытекали табачно-заварные кольца, кончалось на изломе широких швов рубашки. Она затягивалась при сильном ветре, поэтому Миша вдыхал ментол вместе с речными испарениями и ознобом и думал, что если бы не держался за её рукав в ледяной крошке, тело его беспомощно подхватило бы волною пенного гребня. Это было?

– Ты снова куришь, – он попытался отвести глаза. Лёгкая судорога, крошечные мотыльки-ягнятники по всему телу, разрушающие фундамент её кровати. Люси удручённо смотрела на него, плотно придерживая пальцем полосу фильтра; в предполуночном низковаттном свете она выглядела ещё хищнее, истощённее, чем помнилось, её лицо текло и менялось, пока его не нашла улыбка – белозубая, но половинчатая, кривая, с неровным клыком напоказ. Миша завороженно смотрел на неё и на эти глаза-тyмaннocти SH2—216 в немом ужасе добычи у самой пасти зверя. Или этого не было?

Он вздрогнул, когда услышал прибоем в собственных лобных долях: тебе что, настолько трудно вынырнуть из своей головы, а потом он проснулся, и Люси сидела на краю носилок кровати, спиною к нему опять, склонившись над телефоном.

Это когда-нибудь было? На самом деле.

Прошелестела наволочка. Люси обернулась, не удивлённая и не растерянная от того, что Миша оцепенел от страха. Под её глазами ультрафиолетовой ниткою уместились выглаженная вышивка синяков и поле вибрирующих солнечных ламп: «Давай на следующих выходных съездим на Кник-Ривер, м?»

Миша посмотрел на далёкий шпиль Conoco-Phillips, растущий из мускулов её улыбки, рассредоточенно. Сердце билось часто-часто. Миша кивнул. Подумал о мелком граните, круглыми сервировочными плейсматами обвившем Кник-Ривер, напоминавшем перетёртый уголь. Люси дождалась короткого жеста, чтобы услышать шорох стянутого пододеяльника прежде, чем потянуться за поцелуем. Восторг в суставных сумках был похож на сонноартериальную систему приливов-отливов: руки её тянули кипяток из его мышц, кропотливо и нелинейно разгребали его кожу по берегу, пенящуюся и нагретую. Зависали в одной точке.

– Лю, – шёпотом звал он, облизывая в слогах губы, потому что они внезапно становились очень сухими, голос был хныкающ и надтреснут, и всё равно пугал. В такие моменты ясность общения казалась чужеродной, но он не знал, как просить по-другому. Сердце за грудиной колотилось так бешено, что стук в тишине казался почти непристойным.

Будто очнувшись, Люси неосторожно сводила подушечки пальцев ниже, чем ожидалось, и стягивала трикотажную обёртку, она надавливала на его желудок, как будто разведённых под ладонями коленей и нагретой плоти было недостаточно, а вторую руку перемещала вверх по дрожавшей лестнице рёбер, чтобы остановить в самом нежном месте липкой тяжести посередине. Сплетённое в моток дыхание было солоноватым, перемятым, залежавшимся, слюнявым; в темноте трудно было что-нибудь разобрать, но Миша видел ниточку, вспыхнувшую и распустившуюся между их губами, чувствуя, как от сдачи его влюблённые в распад звёздной материи кости оседают в ноющем ажиотаже, и каждый раз дожидался, когда по зубам, по нёбу проведут языком, так глубоко, как это было возможно и доступно, пока не начинал задыхаться от кашля, даже если поцелуй больше был похож на добровольно-насильную декларацию раскрытия. Конечная вспышка контакта, которую Люси бросала в свой взгляд, ощущалась как облегчение.

К середине второго месяца осени копоть берёзовых лепесточков, пылающих первым алым румянцем заморозков и высолнеченным инеем, только что начавшим пробивать кости города, с вязистой, пушистой полосочкою кошачьих следов-лапок под ногами растаяла, а в закутках бетоноблеска сонною твердью застыл огромный блин озимой ржи, – будто в кошмаре, эти снежные метки походили на рухнувшие с небес железные крылья или их останки, холодные трупики, в животе у которых заперты тысячи цветастых птах из шпаряще-тропических стран. Подходил к своему циклическому завершению очередной скребущий окраину день, пока он спускался по замызганной кислотноприторным многоцветием лестнице в бар, сжатый от внутренних кровотечений.

«Бог любит нас всех, ягнёнок», – улыбнулась однажды мама в сжирающей заживо каждый звук узкой спальне (ей всегда не хватало там места), после распевания о космонавтно-мечтательском яблоневом цветении на Марсе, он ощутил ласку её кистей на собственной макушке – нежное шероховатое поглаживание; а когда за нею закрылась дверь, услышал вопль и грохот разбитой посуды. Понял – нельзя выходить из комнаты, нельзя открывать глаза. Там, где среди покалеченных солнцем контуров высоток вместо пыли от старинных звёздных скоплений вращались цефенды и смертоносные тепловые пульсары, Бог, возможно, любил кого-то сильнее.

Он держал глаза закрытыми, он подходил к зеркалу в пустотном грязном общественном туалете, делаясь крошечным и бледным среди обожжённых рвотою плит: с момента переезда он ни разу не появился на улице без солнцезащитного крема, даже в холодное и снегопадное время, когда ни солнца, ни стеклярусов не было видно за толстой прослойкой морозных туч – скупал все отбеливающие бальзамы с UVA/UVB фильтрами круглый год, мазался сметаной, обливался лимонным соком, покрывался перекисью и дрожжами, гиалуроновыми основами, защитами SPF50+ каждый день летом, чтобы не допустить мельчайшей хлопковой жидкости загара на фарфорово-бледной коже. Потом, подражая бьюти-блогерам, рисовал тяжёлыми металлами лицо на лице. Ты красивый. Красивый. Красивый. Красивый. Красивый. Красивый. Он воображал себя хроническим самозванцем, разным с разными людьми и в разных обстановках: это была жимолость, это был матёрчатый капкан, мягкий, интересный и не болезненный, расплывчатые очертания, симулякры, – каждый его образ, словно игровой скин, менялся автоматически без разрешения разума, и Миша не мог точно ответить самому себе, играл ли он роли или это роли играли его. Глядя в зеркала, притворяясь кем угодно, он видел человека, но не узнавал его лица. Злой близнец в зазеркалье за тоненькой иссохшей поверхностью, с посеревшим оттенком впадинок под глазами, с немытыми взъерошенными патлами, одержимо убранными в хвост, с чем-то патологическим в капиллярах мог оказаться настоящим Мишей, а этот обнаружить себя дубликатом или выдумкой; эстетично-уродливый вид имел каждый осколок, но червоточина была не снаружи.

Несколько лет танцев среди этих отражений – чудовищная пропасть времени ушла на то, чтобы с точностью картографа изучить себя неотрывно, замедленно и неизбежно и вырасти-прорасти в износостойкость, о семена и красные флаги которой он обжигался, как о собственную внутренность; плавнее выгибать спину, быстрее управляться с руками, острее поднимать подбородок, отточеннее попадать в ритм, прибавляя всё больше расчленённых «но» к любому табу, обходя заповеди, хватаясь за половодье искомого будущего одними сузившимися эпифизами пальцев, но не решаясь убедиться, что флаги давно перекрасились в медицинский белый.

Он торчал на улицах города, когда уходил без просьбы, чувствуя частокол эмоционального напряжения между ним с Люси, он научился делать это часами. Он так и не появился в университете, седьмые сутки любой ценой стараясь избежать встречи с кем угодно, с Уэйн, с Тео, поскольку последнюю особенно в их компании теперь, при его долгожданном визите, избежать было практически невозможно – неудивительно, что от знаков вопроса в уведомлениях знобило роговицы. Он оборачивался, шагая бетонными тротуарами к таинственно дёргающимся таблицам с названиями улиц, стеклянными витринами, светофорно-перекрёсточным молчанием вглубь, к пустырям детских площадок в форме домиков без стен; озирался, влезая в рыбью глотку автобусов и маршруток, отдавая плоть на растерзание миллиона кинестетических случайностей; осматривался, падая в полуподвальные помещения-долины на чьи-то верёвочные тусовки; оглядывался, тенистой колеей прибрежного парка направляясь в пыльную глухоту чьего-то очередного, неизменного, безвременного убежища, – и каждый раз искал знакомые фигуры глазами.

Лилит однажды сказали, пока работали над своим литературным триллером, что любовь («и прочая ерундовина») это как детские поделки из разряда барахла, что приходит и уходит, а страх взрослый – страх всегда остаётся на месте и держит за шнуровки на пластиковых кистях, заставляя замирать вместе с ним. Они говорили это, нарощенными ногтями отбивая по экрану айфона одно за другим баженые сообщения с сердечками в Твиттере и тоннами жестов сбрасывая неподписанные входящие, но Миша и так понимал, что главной его ошибкой было считать, будто слова представляют из себя нечто более важное, чем подразумевалось на самом деле.

Жизнь была похожа на нескончаемую рейв-вечеринку с приходами и просветлениями: кровь засыхала глубоко в канавках мидтауна – в висках-вывихах шумел кефир.

В тот день он заснул в поезде, теребя брелок в виде вязанного мухомора, который стащил у Уэйн, автоматически уложив голову Люси на плечо, но сквозь толстую ткань пуловера не было слышно никакого биения; нагревания не происходило, а кислородная маска хлопка будто бы специально доносила до ушных раковин шум упавших на него вен и кровотоков. Рельсы трясли и качали стёкла. В вечернем Анкоридже, плывущем велосипедной дорожкой Честер-Крик, неконкретно и изредка улавливались модуляции человеческой речи, сросшиеся в рёв воздуха, в монотонность, в хруст. Сквозь банановый пластырь с Тоторо под лопухом на прожилках багрово-ульнарного края проглядывали, начиная сочиться сукровицей, воспалённые тромбы пореза – клубничное молоко.

Он как покоритель фронтира, идущий по Орегонской тропе, смотрел на фантомы портовых мачт, лодки, цветы, горы, что поили вздымавшиеся белёсые пары над Ривер-Парком, облезлые деревянные стволы перед подножием берега, призраки фейерверков, которых никто не запускал, самолётно изрезавшие дисковидную синь неба залпами града, возле старой церкви Святого Николая спали блохастые кошки-первопроходцы, множась в абсентных лужах кожурами, обведёнными циркулем, и Миша гладил их, пока дожидался Люси. Грязная шерсть проходила сквозь его переклеенную пластырем кожу. Ни в стеклопакетных трущобах Нью-Йорка, ни в унылой серости трейлерных парков Чикаго бездомных животных практически не было. Он зачем-то вспомнил, что когда Уэйн узнала об этом, она казалась обрадованной, потому что бездомыши заставляли её довлеть под «тайфуном вины и ответственности целой цивилизации на свои плечах, поскольку появление на улицах домашних животных без хозяев было порождением ошибок всего человечества», – она до неверия была рада, когда они приехали в Нью-Йорк. Земной шар впервые представился Мише малюсеньким и таким узким.

Люси вышла, но не позвала его, и Миша через опавшую пыльцу и уголь пошёл к ней сам.

– Ты холодная, – он не сразу узнал свой голос, осипший и подрагивающий, и почувствовал, как ногти впиваются в кожу ладоней, но всё равно прильнул к слабо поддававшимся ласке рукам. Стёсанные скулы гудели, как равнодушные лампы на отвратительном ночно-космическом небе.

– Здесь всё как раньше, да? – разбитые льдинки шелестели в каждом слоге. Звуков вокруг не осталось. Осталась стылая толща несоленной воды за мили и провалы ртов невишнёвых садов, белых заборов, белых стен. Церападусов. Туманностей, слитых в SH2—216. – Как в тот день. Ты подарил мне счастливый билетик из автобуса, я запомнила, потому что это было мило.

Миша посмотрел на леса и на горы за жидкой кромкой крестово-купольной осинной решётки, куда, к Западу, падал вечерний пепел. На покрывшую всё пространство мертвенную, малахитовую бледность, на кошек, набиравшихся голода из прохладного влажного воздуха, за которыми тлели лето, сваренное во просе, и нежные кремовые мачты.

– Не знаю, – сказал он, повернувшись, выпаренный в страхе простых слов. – Нет. Здесь всё по-другому.

– Что «всё по-другому»? – лязгания с заднего двора зажевали половину интонации, мерцающий воздух застыл прямо над ним, на клочке веток. Видно было, как складываются и расслаиваются, будто в калейдоскопе, фрактальные узоры-лунники в глубине волнорезов и несуществующих маяков. Люси тяжело сглотнула. – Майкл. Майкл, что не так?

Скоро в лавандовом мокром вечере утонули и вода и небо. Миша прижался к хлопку пуловера примиряюще, но не ощутил рук, по привычке смыкающихся у него на лопатках, всасывающих в кожу сквозь слои одежды неполученное тепло. Подумал: всё это. Я не знаю ничего этого.

Им не было тесно на старой кровати, рядом с оленьими черепами на старой тумбе в старой комнате Люси, в разы миниатюрнее настоящей, но фрагментарная память о тех ощущениях со временем пускала трещины. Под потолком возле шкафа была или не была повешена астрономическая карта, подаренная Льюисом на прошлое или прошлое от позапрошлого Рождество, которую она с собою не взяла, с трудом объясняя, почему; а на новом жёстком матрасе невозможно было повернуться так, чтобы не задеть и не разбудить другого, поэтому они перестраивались в смежный организм невосполнимо-душной постели с расстройством сна, и он приходил в раздражение только тайно, потому что с трудом отличал, где кончались его чувства и начинались неправильные и страшные ассиметричные мысли, пришедшее из ниоткуда. В нём не было того, что было в Люси, он не умел ставить между ними бесцветное «нет». Иногда во снах замутнённое лезвие этого звука мелькало в щелях зубов, а потом секлось об увулу, и в нервозной бессоннице он начинал сам собирать себя по кусочкам. Прятался в ванной. Беспорядочные слёзы не скатывались к подбородку – проваливались в увесистые бездны разрытых щёк и насыщали вены солёной прохладой, Миша брал полотенце, но ткань проходила насквозь.

Коридор, ведущий от парадной двери, был усеян снимками семьи Дэвисов, оставшейся в Ситке, застигнутой во все обычные секунды бытия: рождественские праздники, дни рождения, выпускной, многочеловечные церемонии, расположенные в чётком временном порядке. Узнать отца близнецов с широкими скулами, угрюмого брата и улыбчивую мать-альбиноску было достаточно легко; сложнее было найти фотографии, на которых присутствовали все четверо одновременно. В спальне витал аромат кокосового лосьона: проснувшаяся Люси что-то изучала в телефоне, время от времени поднимая невнимательный взгляд в пустошь комнаты, и иногда этот взгляд упирался в Мишу. «Вам всё ещё доставляют удовольствие мысли о беспокойстве за вас других людей?» – «Всё ещё? Думаю, я стал более твёрд в своих убеждениях, чем раньше». – «В каких убеждениях?» – «Я имею в виду, никто не беспокоится обо мне на самом деле. Это всё не имеет значения». – «А что имеет значение?»

Миша не знал, что ему делать и куда идти, как снять броню, что сказать. Он избегал дистанции, на которой рассинхронизировались их чувства, боялся излишне сузить пространство. Отправлял своё сознание из тела в угол комнаты, на подоконник, куда угодно, как угодно, лишь бы отвлечься от боли в груди, которая стала невыносимой теперь, когда он точно определил, что это такое.

– Майкл, – неожиданно позвала Люси. Миша вздрогнул. – Миша. Прости. Что с тобой было сегодня? Ты боишься меня?

«Что на самом деле имеет значение, Миша?»

Он вдохнул и выдохнул, тщательно обдумывая варианты.

Закрываясь от приглушённого спутанного света, Люси потянула его за запястье. А потом схватила за подбородок, сжимая пальцами, чтобы тот опустился, и рот растянулся в ожидающей бездне, чтобы её язык мог ворваться и выжрать полость, как зимняя тьма.


Возвращаться в общежитие не хотелось, в светящемся, целофановом одиннадцатом часу это казалось ещё и бессмысленным, и Миша не заметил, как оказался на крыльце уэйнова дома посреди декоративных виноградных лоз, которыми было завешано под звонком деревянное полотно. Внутри никого не оказалось, в наушниках зазвучала печальная «that way» от Тэйт Макрэй и рассеялась где-то в симфонии ватных, набухших верхушек деревьев, по струнам сбитой в выхлопы четвёртой авеню. Вглядевшись в окровавленный ливнями обвод крыши лётной школы за кварталы еловых аллей к северу, он уселся на промёрзшие до свай ступени – чья-то искажённая тень туманностью IC63 осталась ужинать органами позади межрёберья. Наушники сигнализировали о потере заряда. Надо было бы спрятать их в шоппер, который успел чуть оборваться в левой лямке за недельные похождения не по погоде, и дождаться момента, когда он окажется в доме Уэйн рядом с нормальной розеточной пастью, но до самого отключения Миша глядел на множащиеся на экране телефона уведомления: миллион из чата группы, тысячи из бесед танцкласса и отдельного стайного, загадочно подписанного как «беседа чувствительных ублюдков», одно от Люси, ещё несколько от Евы, остальные от Уэйн. Смахнув все, он тяжело вздохнул, как перед новым погружением в рваную толщу Северного Ледовитого, и, убедив себя в готовности к чему угодно, открыл показавшийся наиболее важным диалог.

: тебя не было всю неделю, не стоит строить из себя того, кем ты не являешься и заниматься гостингом, просто приходи на учёбу: всё хорошо?

: ребята скучают (изменено)

: балда.

Предпоследнее сообщение заставило его улыбнуться и, затянувшись воздухом, перечитать цепочку ещё раз. «Ребята скучают». Миша смотрел в экран так долго, что буквы негативом должны были отпечататься на обратной стороне век. В монохроме синей акварели топились, жглись звёзды над сырым крыльцом чужого дома, слепящая надкусанная луна-власяница октября выкатилась из извергнувшихся на решётку дорог и ветвей столбов-деревьев и полоснула упавшую клешню кустарника. По нему скучали. Это была кощунственная радость – и всё же наиболее здоровое её зерно.

Поперёк дороги, словно пробоем оползня, вдруг прокатилось гулкое эхо шагов в треске негнувшегося асфальта и разорвало тишину ожидания: он подскочил, ожидая, наконец, увидеть Уэйн, но прорезь заборной ветоши, разверзшись с лязгом, выплеснула сразу две фигуры навстречу, и внезапно натянувшиеся до предела струны хлестнули по стенкам желудка, – и Миша впечатался в него взглядом.

Он точно не мог сказать, Тео это был или уже нет, но человек, стоявший перед фосфоресцированной эмалью проектора-пространства рядом с Уэйн, своим едко-кварцевым блеском волос и огоньками-зеркальцами где-то в ресницах казался ему звездящейся бездной, ведущей в прошлое – невозможно было не вплавить себе в грудь этот образ, не захлебнуться его нечеловечностью; свет, нектариновый до саднящего горла, таял у Миши внутри – и оставался снаружи, заполняя двор, а после и целый квартал, и район, и он выдыхал ту звёздную пыль, прицепившуюся к проводкам юношеской памяти, не слыша, но чувствуя, как вдохи текут сквозь тело.

После долгого удивлённого зрительного контакта Тео затряс головой, улыбнулся, и пряди покачнулись вослед, хлебным слепя и дрожа; и Миша узнал.

– О? – этого (непозволительно) хватило, чтобы он тотчас до мельчайших штриховок воспроизвёл в разуме очерченное как лучепреломлениями полуночным аквамарином лицо Тео в тот момент, когда губы его, сложившись адскими кругами, пропустили чрез себя – хлёстко – килограммы тех выброшенных, увесистых, одичавших, давящих, осмысленных слов: «Знаешь, кого ты мне напоминаешь? Жалкую бродячую псину, отчаянно пытающуюся найти себе дом, приют или хоть какой-нибудь ночлег на ночь». – А… Ты что тут делаешь? Заблудился, что ли, на ночь глядя?

Оторопев, Миша с полминуты вглядывался в горизонт отлитых домов с рыжими горками листьев у подножий.

– Нет… – выдохнул он резко, почувствовав, будто ноги приколотились к асфальту, расчерченная вязь теней на котором сшилась в тугое полотно, готовое выпотрошиться наружу шквалом ножей и лезвий – посмотрел на Уэйн, а та сразу же отвела такой же приколоченный взгляд. Полыхнувшие фонари кружочками за её плечами чудились крошечными и фальшивыми. – Хотя, наверное, да.

Не мог же он сказать правду. О том, что вернуться в этот дом на улице-тупике, в синековровую спальню с поющими ласточками на втором этаже, в подсвеченную металлическим каркасом кровать под звёздными картами ему хотелось на самом деле – больше всего остального, что могла предложить коварная инверсированная планета.

– Может, тебе вызвать такси? – забеспокоился Тео, осмотрев – просканировав – его своим каким-то шумящим и тяжёлым взором. – Надо ведь в общагу успеть до комендатского часа, да?

– Т-телефон сел.

Птицы над черепицею оповещали о резком похолодании, вихря знаками бесконечности вдоль потоков ветра под бисером рассыпавшимся небом, у Тео был тёмно-синий свитер PETA с принтом обезьяны, заключённой в клетку, у Уэйн на толстовке разбрызгалось индигово-тягучее море, разошлись дизельные разводы, на волосах её источенно ещё таяли полузимние хлопья белил, тысячи, тоже слившиеся со снегопадом, которого никогда не было, и смотрела она на Мишу, почему, очень зло.

bannerbanner