Читать книгу Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся? (Лена Аляскина) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?
Оценить:

3

Полная версия:

Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?

– Почему ты так решил? Мне просто нужна работа.

– Просто нужна работа, – Миша передразнил её интонацию. – Определённо, всё из-за денег, Уэйн.

И не поспоришь даже. Уэйн сглотнула. Бездна. Ева, говорившая пару дней назад о том, что смерти не существует, слова сестры о звёздном прахе, диагноз на бумажке – всё моментально и миражно всплыло у неё в памяти вместе с подточенными, остроконечными зрачками Миши, как будто в кошмарном наваждении, одно событие за другим, построением домино: в какой момент она задела первую из костяшек, разрушила цепь? Заметив рассредоточенность в чертах её и лице, Миша расширил улыбку до оскала:

– Над чем ты задумалась?

– Ладно, хорошо, вау. Допустим, это из-за денег, – выдохнула, но не смогла осознать, почему вдруг стало так тяжело пошевельнуться. – Теперь ты назовёшь меня жертвой общества потребления или пешкой в капиталистических играх?

– Если бы я был Лилит, именно так и сказал бы, но я не во всём разделяю их мнение.

– Кстати, в круглосуточный через пару кварталов вроде требуется продавец на ночную смену, да? – задалась вопросом Уэйн, готовая к завершению спора. Ей переставали нравиться ситуации, в которых Миша обходил её логикой и подавлял, и прямо сейчас он делал именно это, но лёгкое беспокойство быстро редело от знакомых обстоятельств: расплывчатая подсветка, запах собственной спальни, его голос. – Я слышала, за ночную больше платят.

– Да, а спать ты когда будешь? В перерывах между парами? – это мишино барахтающееся недовольство продолжало попытки сопротивления, брызгало обидой, и он оставил вопрос риторическим путаться в воздушных потоках. Пальцы прошлись по чужой футболке, в своего рода перемирии задели чужие.

– Что-нибудь придумаю, – выбросила Уэйн вслух всем (одеялу, стенам, астрономическим картам) и никому разом – потому что у неё больше не было никаких планов, целей, желаний, кроме как самой разобраться со всеми тратами, и даже отчаяния почти что не осталось, а у Миши – причин находиться здесь и с ней рядом до конца, когда он узнает правду. Ни у кого не было и не должно было быть причин беспокоиться о ней. Миша мог вернуться в оставленную отцом квартиру, в инфраструктурный отвлечённый дом кого-нибудь из родителей или в шумное общежитие, а может, в скорбные, отравленные жалостью пристанища не знакомых Уэйн людей, в зависимости от того, в чьи руки ему хотелось упасть. Её сестра могла теперь вернуться на любимую работу к ласковым тилландсиям-грифонам. Она могла.

Отпечатанный в памяти бледно-убогий кабинет врача, глупые картинки из вклеек под потолком и ничтожный фельетон удобного кресла – она запомнила каждый метр коридора больницы на втором этаже быстрее и явственнее, чем углы собственного дома. Земля за нею была проклята.

Безмолвно подкравшаяся Сильвия обнаружилась пригретой у них в ногах, сопела немножко и подрагивала то и дело, вздымая белые пушки. Вдруг ударило уведомлением – Уэйн вытащила прилетевшее сообщение под пирамиду света, и Миша незаметно подглянул в экран: целый метр неотвеченных… наверное, ребята беспокоились о том, по какой причине она внезапно решила покинуть хореогруппу. Ему тоже было интересно разузнать истину, но он боялся, что если станет храбрее хотя бы на толику, то случится то же, что в ночь на уэйнов день рождения между ним с Люси.

– Ева просит скинуть конспекты, – рассказала Уэйн, проигнорировав в серебрящихся тенях чужие пальцы, попытавшиеся её задержать от поднятия, обогнула кровать-пропасть, задев мишину голень, его замершую не то в возмущении, не то в тревожном предвкушении и пристально за ней следящую фигуру, впитывающую, как мочалка, каждый жест, склон дверного проёма – бессловно двинулась к письменному столу. Она вечно была такой – неуловимой, быстрой: Мише почему-то казалось, что рано или поздно она точно так же просто ускользнёт из его жизни, и это пугало, хотя было не должно. – Естественно, она ведь проболтала с тобой всю лекцию о том, какого чёрта вы до сих пор дружите.

– Ну, я по крайней мере записывал, пока вёл дискуссию.

– Если бы ты записывал, она бы у тебя и спросила.

– Но тогда тебе не пришлось бы так мило суетиться за нас перед экзаменами, верно?

– Как и каждый год. Я вас хорошо знаю.

Миша резко застыл в желобке полуоборота и уставился на маячащую перед столом с тетрадками спину с ни то вопросом, ни то мольбою в глазах, он и сам толком не понял, пусть и знал, что Уэйн даже не увидит этого взгляда; понял лишь, что монтажный призрак прошлого был запредельно близок к нему, уже входил в его систему координат и угрожающе дышал куда-то в сцепленные проекцией лопатки. Дымное марево от табака ягодности перекрыло материковую луну на сваях. Миша медленно стянул с рук все кольца и браслеты, смутно осознавая, чего ему хотелось сделать.

Обиженная человеческой натурой Сильвия сбежала с ног, а потом из комнаты, и он так разволновался, что искал витиеватый белёсый огонёк в полутьме ещё некоторое время. Ему нравилась эта кошка, как и всё теплоёмкое, бесцеремонно ласковое и живое, что существовало только в пределах этого квантового поля, потому что во всех остальных дорогих ему людях, словно несправедливым заразным мором, выспевала аллергия на шерсть.

– Уэйна, – позвал он просто для того, чтобы вылезти из собственной головы. – Время странных вопросов. Как по-твоему, какой на вкус первый поцелуй?

Утрамбовал телефон в одеяле и – взмах прядок вибрацией в застойном воздухе – обернулся; перед дверью, очерченная коридорной тьмою, грязной и болезненной настолько, что отливало лазурью, как-то странно замерев в движении, Уэйн удивлённо поглядела на него и резко опустила голову.

– Не знаю, – пробормотала она, скидывая тетради в хрустящих обёртках сверкающими лилиями с конспектами в одну стопку сахаристого, сдавливающего аромата, неловкость, смех. – Как это описать? Как губная помада? Как слюни?

Миша провёл по металлу каркаса рукой, накрылся соцветием апельсинов с рисунка на одеяле как тонким балахоном, и ритм созвёздчатых трасс за окном совпал с ритмом его пульса, и вдруг захотелось остаться здесь навсегда, захотелось плакать – то ли от усталости, то ли от… Он не знал, почему вдруг это спросил. Тревожность накатывала к ночи, подкрадывалась к трахее, но зуд её больше раздражал, чем пугал.

– Некоторые говорят, что это на вкус похоже на клубнику или землянику, – не слушая себя, он водил ладонью по бортику кровати, и в чёрной, бесшумной, мёртвой комнате с останками гербариев под слоем пыли стола, как на светолучном, пышно-пенистом, нежном июльском пляже пахло морскою солью. – Я однажды вообще слышал, что это – будто впервые увидеть море.

Уэйн дёрнула плечом:

– Море?..

Она выключила лампу и под лазерным светом преодолела обратный путь до постели, вновь задев его раскрытую голень – складки футболки её вывернулись в кресты, построились линией к линии, холодком, – но упала не на спину, как до этого, а на бок, так, что целая полоса-линейка созвездия Гончих псов уместилась бы рядом, и от неё повеяло стиральным порошком совсем по-сентябрьски; прогнулся матрас, немного занесло простыни, взметнувшиеся молочношоколадным облаком, стали проступью ярче отблески тумбы, и Миша, повернувшись, оказался ровно напротив неё, достаточно близко, чтобы чужое дыхание морозило кожу шеи. Он отложил занятие моторикой насовсем, как-то бессмысленно, почти обречённо уставившись в гладь стены в том месте, где его резала мятная смятая тень, и в её футболку: пальмовые аллеи Лос-Анджелеса – тускло-болотный квадрат в рыжей рамочке – задыхались там в паровых выхлопах и морском ветре, печать принта съела бы плоть, не оставив конечностей валяться в луже типографического принта.

В какой-то момент Уэйн придвинулась ещё ближе, и пружины постели под её телом инфернально взвизжали, смазали по вискам льдистую пустошь, Миша услышал и даже почувствовал, как щёку закололи ворсинки в этом движении, как над обесцвеченными волосами завился кудрями трескучий кислород. Её губы оказались невероятно близко, и он поймал себя на мысли о том, как неожиданно и серьёзно ему захотелось проверить, сохранили ли они тот самый вкус. Если бы это был сон, наверное, её слитые с радужкой, неподвижные в орионовом зареве зрачки, бетонный холод, что палил ресницы, как изнутри, не были бы такими… зловещими.

– Миша, – помолчав, после минутной тишины позвала она. – Помнишь? Ту поездку на море. Мы ещё тогда с Алисой в метро заблудились, а карту унесло попутным ветром куда-то в тоннель. Ты помнишь?

Миша неуверенно, хотя доверительно улыбнулся от неловкости, ловя взглядом мир умирающего дня и огней красной улицы там, напротив, всматриваясь пристально: даже со страшной раннеосенней жарой в этой точке комнаты было холодно, как в Антарктиде под бактериальным блеском, воздух вокруг головы чужой становился талым, сердоликовым.

– Помню, конечно… – выдохнул он, спустя мгновение осознав, что выдох осел на кожу рядом – Уэйн прямо на кончик носа, и она всё равно не отстранилась. – Почему вдруг спрашиваешь?

Не переставая смотреть на него дольше всех привычных раз, изучая, быть может, пытаясь запомнить рисунком немного снизу вверх, Уэйн улыбнулась – странно, хотя слабо верилось, что стараясь сбавить неловкость ситуации, в которую сама вгоняла их, как гвозди в стенку; казалось, даже немного съёжилась и покраснела. Заборов ветошь с футболки её глядела на Мишу зубчатой пастью: где-то в стежках Палм-Спрингс дышали на светофоры юностью прошлого, рыжее солнце, песчаная дюна с экрана, вот бы можно было просто вытянуть руку и пролезть в пространство «palm springs» © a/w 2020 на этой калифорнийской ткани.

Они застряли в тишине, и Миша с трудом отыскал способ из неё вырваться:

– Эй, так почему ты спрашиваешь? – он замер, скапливая слюну, в паузах пытался не дышать. К ладоням заластился шёлк простыни, звёздное скопление NGC 3293 в созвездии Киль, всё Малое Маггеланово Облако, в чёлке запутался вишнёвый малахитовый дым – а Уэйн посмотрела тяжёлым, до одури душным из-под ресниц взглядом, срединной летней раскалённостью, с глубины квартала донёсся до них звон серебра, – и попросила:

– Поцелуй меня.

Стараясь в сумрачной полумгле разглядеть его лицо.

Миша проморгал несколько раз; он не чувствовал себя удивлённым, гораздо больше загипнотизированным искорками хрусталя и звёздного неба, сломанными под движениями, как в трансе, как тем самым безрубежным летом из прошлого с небесами без лимитов и пределов и ласточкиным пятилучевым солнцем над кромкой океана, потому что они находились так непозволительно близко, что от влажности пересекающихся дыханий у него голова пошла каруселью, а от мягко подкрадывающегося возбуждения кожа покрылась спазматическими мурашками. Он на самом деле мог это сделать.

Уэйн отчего-то тихо засмеялась, как если бы странные мысли пришли ей в голову, наконец отпрянула и перевернулась на спину, уставившись взглядом в картографическую проекцию земных полушарий над изголовьем. Сердце билось – можно было расслышать обжигающе-горький стук, порывистый и несподручный, – будто птичка в клетке, рвущаяся на свободу, и где-то там, с другой стороны под неоном ночных прицельных фонариков, лиственницы врастали в небо. Так безрассудно. И смело. Эта комната, пристанно серая комната, в которой они под круглой лаймовой лампочкой-рыбкой-бананкой часами, прижавшись плечом к плечу, смотрели фильмы на её компьютере, впервые показалась Мише непроходимым болотом.

Он инстинктивно приподнялся на локте – россыпь зарниц обожгла поблёскивающее рыхлостью покрытие постельного берега, – и услышал собственный вздох, отдающийся где-то в белках глаз, почти воплем, кисть шелохнула волос, случайно-не-случайно задев у головы корни; пока холодная вода, полная звёзд и молний, обнимала его за плечи, дыхание Уэйн в сознании рубило по мускулам и глоточным мышцам мечом северо-западного ветра, и ему казалось, будто что-то грузное, увесистым рёвом оглушая меж висков, ударяя без остановки, бьётся неразборчиво во все стенки-плитки: это, наверное, стучало его замиравшее от страха, возведённого в абсолют, от жажды любви и ужаса рвущееся сердце.

– Пожалуйста, – и, когда металлические раскаты скольжения шин с улицы разорвали пространство, Уэйн вдруг коснулась его ладони движением пальца – не успевший ничего сказать Миша дрогнул от прикосновения, и лучевой, как ядерный космический шар, свет, пресекаясь перпендикуляром, обвил его, – и рассыпался на осколки; и дело было не в тактильности, впитавшейся давным-давно, вколовшейся иглами-шприцами привязанности и подснежниковой нежности, не в этом доверительном полушёпоте, несмелом жесте, а в том, что неожиданная, как полощущий свод раскат грома-кинжала, просьба сделать то, что ему самому хотелось сделать, безумным образом его заводила. Он не сомневался в том, что сделает это, но он как никто другой знал, чем мог закончиться этот пространственно-временной тест на расстояние – как далеко можно зайти?

– Ты точно хочешь? – спросил он и не слишком внятно решил, что если Уэйн ответит согласием, то не выдержит и сорвётся, действительно рискнув.

Стиснувшие органы щупальца внутри него разжались, и напряжение отпускало, почти стыдливо, уступая место жару возбуждения.

– Я точно хочу.

«Ты знаешь, какая звезда самая яркая во Вселенной?»

Дистанция между ними становилась стремительно-меньше: Миша как в беспамятстве скинул подталое одеяло и одним ловким взмахом уселся Уэйн на бёдра, нависнув сверху в эпицентре взрыва, всмотрелся в эту оранжевую плоскость пальмовых аллей, – его как магнитом тянуло к этой футболке, а потом к губам, и наконец он, не выдержав, дотронулся до верхней части чужого подбородка большим пальцев, надавив, чтобы рот Уэйн приоткрылся, – и касание показалось слишком внезапным, необдуманным, запретным, но очень, очень пьянящим; у него мурашки волною прошлись по позвоночнику, он сомневался две секунды прежде, чем вырваться из воздушно-рассветного кошмара синевы спальни, и вдруг наклонился, выдыхая свежесть и солнце в тут же с готовностью приоткрывшиеся губы, едва касаясь их – своими, ещё слишком осторожничая, чтобы углубить поцелуй. Тут же ощутил, как она сама несмело, с присущей ей тактичностью бережно провела языком по краешку рта, – и он впился глубже, влился в податливый пласт вместе со слюной, слизнул вдруг начавшую стекать струйку кончиком языка, словно нырнул в ледяное море с головою.

Полотна стен комнаты разорвало космическим светом мышечной памяти. Извёстка обернулась взрывом сверхновой, чёрной мглою и хлипкими, броскими каркасами сшивов, в несколько секунд обрушивающихся к полу-земле, словно погнутых кошачьей лапой.

У него закружилась голова.

«Ну… Я не помню точного названия, но это та звезда в Золотой рыбе, да?»

От податливости Уэйн в этом влажном тепле между губ, зубов, языков, от непривычного обесцвеченного ощущения волокна под нёбом, безропотного онемения его рук на собственной груди сквозь тоненькую рубашку, сжатых холодно-бледных пальцев, она кружилась ещё сильнее, перекрывая дыхание и сбивая его лишь на короткий оборванный вдох, который заместо насыщения лёгких ободрал глотку. Он непроизвольно улыбнулся в поцелуй, и Уэйн – он не знал, намеренно или нет – скопировала улыбку.

«Ты решила так только потому, что прочитала в учебнике?»

Миша отстранился на меньше, чем половину сантиметра, перенеся опору с ладоней на локти, вместо того, чтобы нависать, как статуя, вытянул ноги и просто лёг сверху, даже ощутил сердцебиение – размякшее пухлое солнце под собственными или чужими рёбрами, ритм сращивался с другим, но всё равно стучал быстрее кашеобразным золотом; а потом продолжил целовать, не давая Уэйн сделать вдоха, и ощутил, как она вздрогнула. Вибрации нежности покатились волна за волной от солнечного сплетения вниз, налились топлёным маслом в желудке. Он переплёл их ноги и скорее по памяти, чем по умыслу нетерпеливо проник расплавленным от удовольствия языком поглубже, прилипая кофейно-грозовыми волосками-приливами ко впадинке купидона, плотнее прижимаясь в трении к чужим бёдрам. Тело начало таять под лучами тьмы гуще воска, застрявший ножом поперёк глотки вдох перетёк в чужой рот и поглотил там из бронх вырвавшийся, скребясь, тихий стон наслаждения, который тут же смущённо погас. Расщедрившись на этот звук, Уэйн позволила себе больше и с усилившейся взрывной откровенностью запустила в волосы Миши пальцы, бережливо проведя по коже головы, чуть надавливая на затылок, слегка оцарапала кожу пробора, задела созвездие родинок на верхушке шеи.

«Если честно, я сам не знаю, какая звезда самая яркая. И никто на Земле не знает. Вселенная бесконечно огромна, и…»

Он не хотел останавливаться, не хотел задумываться; он хотел избавиться от тянущего пекла, порывисто спускающегося в пах. Он провёл мокрую горячую дорожку по скуловому пруту, в яблоневые розоватые тени ресниц и щёк, стёк языком к уху, несколько раз поцеловал висок, почти по-детски, пальцами сдвинувшись к лямке футболки чистого хлопка и стягивая её вниз траектории плеча – влажными губами коснулся пульса, почувствовав бёдра, вдруг сдавившие ему талию.

Внезапно, мокро, непоследовательно, нежно, полузабыто, почти жадно…

«Может, мы так никогда и не сможем найти самую яркую звезду».

Он не знал, почему поддался рвению взглянуть ей в глаза – он всегда пытался заглядывать внутрь глаз тех, с кем целовался или спал, пытался отыскать там… за стёклами… нечто. Уэйн не улыбалась, тяжело дышала распахнутым ртом словно от стремительности всего, грудь её вздымалась вверх с пугающей периодичностью, и под ресницами, ещё посеребренными льдом, свистело морским бризом и в радужках мерцали прозрачно дельфины, и вскипали, словно видение или галлюцинация. Миша отражался в каждом из них, и зыбкое его отражение рябило, ломалось, хрупкое, как первый лёд, и разбивалось, чтобы собраться заново. И это был тот, другой он, из кошмарных снов, на фоне темнеющих ветвей, где рассеивался свет и кресты отливали на сверкающей пляжной дорожке, на которой до последнего оставались видны свои-чужие, незнакомые, но родственные черты.

И это был настоящий он.

Мгновенно выпрямившись, он слез с Уэйн и увалился на прежнее место рядом на дистанции нескольких сантиметров, уставившись в потолок, не в состоянии восстановить потоп дыхания. Вскипевшие удовлетворением артерии ещё колотились, как заражённый бешенством пёс, сорвавшийся с цепи, во рту оседала оборванная ласка. Если мгновение, когда их губы соприкоснулись, показалось ему погружением в ледяную прорубь, то сейчас он чувствовал себя заледеневшим наполовину после смертоносного контакта. Искусственный поцелуй утопленника. Штормовое предупреждение. Перешагивание невидимой грани. Уэйн, сдерживая громкие вдохи-всхлипы, прижалась к нему всем телом, уложив голову между плечом и линией подбородка – волосинки закололи вдоль щеки; она выдохнула краткое, лихорадочное «спасибо» куда-то в надостную мышцу. Миша не ответил.

Поймал рикошет бенгальских огней автомобиля на потолке.

От этого отражения, выловленного в её глазах, его грудь напиталась каменностью и готовилась расколоться. Был ли он тем, прежним, человеком, которого слепил из прошлого с момента вступления в новую жизнь – для других, для Уэйн, для самого себя? Тем, который с чудовищной стремительностью терял контроль над собственной жизнью. На улице догорала непрожитая горно-минеральная осень, крепчал ветер, напевали похоронные мелодии безголосые жаворонки и соловьи, и в ушах вишнёвым эхом раздавалось только умоляющее, как отчаянная, но вынужденная остаться без ответа молитва:

«пожалуйста, поцелуй меня».

iv. приди ко мне по дорожке прибрежных туманностей

любовь это прикосновение

это сигнал, который никто не слышит

это близость, которую нельзя ничем объяснить

что если стена между нами никогда не была прочнее ореховой скорлупы?

дзёси икита

– Это сон! – Уэйн кричала и трясла его плечи. – Это всё неправда, этого не существует! Проснись!

В груди отзывалась тянущим и небрежно рвалась пустота; это его память, вспыхивая, разражалась чередою картинок – бледно-розовый хруст щелчка зажигалки, октябрьский холод по голым предплечьям и пальцам, зарытым под одеяло, словно в песчаник, поперёк звёздных путей кроваво-закатное солнце и густые, шахматные тени собак, и дождливые губы, что почти касаются холки, обжигая ткань сновидения, фиалки, гиацинты, асфоделии и незабудки, и непроглядная тьма из радужек, слитых с круговыми мышцами глаз… Миша пытался ухватиться за облепленные лунным молоком и платиновыми плодами, подставленные ладони, но каждый раз падал – проваливался в средизвёздный холод между рукавами Персеи и Стрельца, в стерильность и скулёж белизны, ощущая на себе фантомные лижущие языки взглядов, ворочался в белом, поглощался им, локтями разгребая соляные сугробы из бумаги, соль в выпотрошенных лёгких, соль в груди, только выгнутый горб сливово-грифельного месяца оставался видением перед газовыми конфорками сетчатки. Собственные движения кого-то смутно напоминали, и, ощущая зыбкую инородность в сосудах, он был готов поклясться: это не он, а кто-то другой вырастал из своей распятой-растянутой кожи.

Всполох – блеск.

По пробуждении под мраморно-северным куском неба промеж пепельных высоток-фитилей в который раз, он желал лишь, чтобы эти дурацкие рассыпающиеся сны с морским воздухом поскорее закончились, и чтобы кончилась мучительная бессонница в их отсутствии, и кровавый взрывной коктейль из ничтожности и тупикового сковавшего страха: он желал, чтобы бешеные собаки в кошмаре наконец догнали его и загрызли заживо. И желание истерически ныло и жгло внутри, как открытая рана, пихалось огненными громадами по желудку, паром выплёскивалось из-под дыхания – оно сжигало под собою все мысли, все чувства, все эмоции. Бёдра сводило судорогой. Кошмары обрывались вместе с Уэйн, застрявшей во вздёрнутом оскале ресниц, интимном и горячем.

Он просыпался в чьей-то постели с консервированной памятью о той ночи и не сразу мог вспомнить имя человека с другой стороны подушки, каждый раз нового.

Не было ничего странного в том, чтобы делить кровать с едва знакомыми незнакомцами-пришельцами: для побитого бродячего пса искать отдельный ночлег всё равно что искать клеёнку для половины своего тела, – кроветворение и аметистость звуков чужого дыхания в рот совсем рядом напоминали об измерении за пределами города, в который он врос конечностями, гемодинамикой, корнями. Свитер, расшитый кривыми мультяшными привидениями, скелетиками и злаковыми полумесяцами, обручи с лягушачьей мордой, спичечные коробки, от руки закрашенные подсказками, наклейками из шоколадных батончиков и следами драже: некоторые вещи, как из далёкого детства, было трудно вспомнить и привязать к конкретным наполнителям.

Выкрученный до изнанки кран в чужом душе отказывался пускать горячую воду, поэтому он минут десять стоял под ледяным привольем, надеясь или смятенно ожидая хоть мельчайших капель тепла. Всё двигалось своим ходом – вокруг него или вместе. Всё было муторно и гладко, всё было обычно. Было пасмурно. Мимо проносились машины, из-под земли торчали вымазанные имитацией солнца осколки бутылок пива, отбрасывая на кирпичную тюрьму тёмно-зелёный свет, глазели снизу вверх на него и за атлантическим небосклоном куда-то выше – вероятно, прямо на Господа.


Его привела в ужас новость о том, что на месте старой часовенки собираются высадить стеклянный жилой район новостроек в двадцать плюс этажей, и он фрустрационно и мучительно безотрывно смотрел на огораживание территории людьми в неоновой форме. Каскады деревяшек и алюминия несколько вечностей покрывали крохотную кровлю, утягивая в водоворот проклейки, пока Люси не взяла его за руку: «Пойдём домой?»

Миша посмотрел на неё, на папиллярные узоры на их ладонях, сцепленных в однобоком тесном объятии-удушье, и понял, что всё его тело одеревенело, как от трупного окоченения.

Полусумрак небрежно упал на землю, и остывающий от переохлаждения воздух стал непроницаемым в сизо-лиловатой тьме. В автобусе, разглядывая двери клубов аркадных игр и разбитые монтажною пеной трубы, он вдруг вцепился в её колор-блок кофту, сильнее, чем рассчитывал, будто после образа ветхой часовни, к которой движется, как голодная акула, гидро-молот с развалин звёздчатого мегаполиса, нерассоединимый контакт-касание их тел остался единственной ниточкой, возвращавшей в реальность вне круга сенсорного диапазона. Люси сверху вниз посмотрела на него неразборчивым взглядом: шарф со снеговиком пружинился продольными волнами вокруг шеи. Со струйным освещением, повисшим над петлями поручней, нечто пробежало по контуру её хряща в гортани, по острым чертам, оплело все обгоревшие плечи до ворсинок плюшевого капюшона, а потом быстро и смутно отступило.

Её новая квартира отчётливее, чем на квартиру, была похожа на аккpeциpующую чёpную дыру, разросшуюся под сводом бетона посреди мёртвой улицы далеко от даунтауна, побелка иногда сыпалась с уродливого, треснутого потолка, под крыльцом соседи растоптали азалии. Из-за обонятельной адаптации пахло там как будто клубникой, средством для полива клумбы и чем-то неуловимо-взрослым. Заворот вязкого матраса каким-то образом принял их в свою утробу, когда полторы недели назад Люси впервые въехала сюда и они бросили первый якорь; Миша утонул в мягкости постели и ощущении горячей крови в не своих венах, когда уложил голову ей на грудь так, чтобы пульсация била в висок, хотя теперь смазано – очень некрасиво – чувствовал, будто с тех пор каждую ночь вместо оглаженных луною рёбер смотрел в дуло расстрельного автомата, и будто внутри всё рвалось с такою мощью, что у него лязгали зубы. Он почти забыл, как дрожала его, или не его, смертоносная водородная бомба сердца в те минуты, как раскалялась кожа, увлажнённая шипучкой из хаоса расплывчатых наноэмоций, стоило Люси к ней прикоснуться, а артерии частотно немели, но в них саморастворялось осязание тепла как чего-то вещественного. Каждая идентичность здесь стагнировала и умирала, раз за разом, раз за разом.

bannerbanner